известно это, как всем лесным. Приготовься к прыжку, к бегству, помни, где можно проползти под валежником, где юркнуть в нору…
— Они не способны ценить просто за мысли, за умение думать и писать, — пробивается, как из другого мира, голос мужа. — Им дай всеобщий восторг, тогда признают и они. Лишенные крупицы самостоятельности, банальные души. — И вдруг настороженно: — Ты плохо слушаешь, Ася.
— Очень даже хорошо. И считаю, что ты не должен оставлять все это так.
Она не знает, что именно «оставлять так». Но журналист Коршунов любит борьбу. Сути этой борьбы она не понимает и, видимо, не хочет понять. Ей и стыдно своего равнодушия, и сосредоточиться она не может.
Она не может, потому что там, на ее земле, среди сырых овражистых перелесков беззвучно скользнула тень мимо вечерних кустов. Особенно всматриваться не надо — ноздри уловили запах волка и еще — запах свежей крови; уши приняли неслышный для других призыв волчицы. Ну да, у волчицы малыши — щенки, она кормит их молоком, отец не смеет подходить к логову, но сегодня она плохо поохотилась, голодна. И супруг поймал для нее и несет в зубах зайца.
Такая тишь, будто и не было ничего. Но тебя бьет дрожь незримого соучастия.
«Ася! Ася!» — звучит издалека, со стороны поселка: Алина не любит ее вечерних лесных походов. («Нельзя жить двойной жизнью, девочка. Ты — человек».) Ася отзывается тотчас же. Отклик гортаней и дик. Но все-таки это же она кричит: «Ау, Алина, я здесь!» А навстречу ей, будто она и не отвечала на зов: «Ася, Ася, Ася!» — совсем близко и тревожно.
И потом — молчаливое возвращение по темному полю, засеянному горохом, листья нежны и сладки под зубами. И торопливое Алинино: «Не отставай. Дай руку!»
Вадим! Я столько лет не помнила ничего этого. Я расскажу тебе, если сумею. Ведь тебе интересно про меня? Интересно?
— Ну, вот и все, — вдруг резко обрывает Коршунов. — Иди готовь свой суп.
Знаешь, Вадим, он прав, когда недоволен мной. Но я действительно не могу… Ведь каждый человек откликается на то, что ему интересно. Я никогда не умела дочитать до конца книжку, которая мне не нравится. Что делать-то?
«Да, это тебе не миледи, думает Коршунов, оставшись один. Глупа она или хитра? В чем тогда хитрость? Что выгадывает? Ах, какого дурака я свалял! Надо было зубами держаться за Нинэль. Позвонить ей, что ли? Но о чем? А просто так! Позвонить?»
Телефон в его комнате. Есть, правда, отводная трубка, но, если ее поднимут, тотчас слышно. Да и кто? Зачем? Ни Ася, ни Сашка, ни Алина почти никогда не звонят из дома. А почему, собственно? Впрочем, не его это дело.
Набрал номер. Ее, ее мягкий, нарочито смягченный голос:
— Слушаю. Слушаю вас. Заволновался, как мальчик.
— Нинэль, это я.
— А! — Среднее «а» между заинтересованностью и безразличием.
— По делу к тебе и не по делу.
— Ну, ну.
— Про что сначала?
И метнулся обострившейся мыслью: если скажет «о делах» — все, значит. Тогда лирическую часть придется оставить.
Она помедлила:
— Давай дела, они ведь всегда важнее, верно?
Здесь была зацепка. Он ухватился:
— По себе судишь?
— Не только. Но и по себе.
— А мне, знаешь, стало важней другое.
— Предлагаешь мне руку и сердце? (Она могла говорить обо всем одинаково легко.)
Коршунов никогда не прикидывал к ней этой роли. И вдруг подумал: а что? Был бы счастливей.
Однако вопрос оставил без ответа и спросил о своем рассказе, который лежал у нее в папке готовых материалов и который он хотел переделать.
— Бога ради переделывай, я не спешу! — воскликнула она чуть раздраженно. И уже совсем зло: — Я же говорила, что это важнее!
Трубка была брошена. Еще одно бревнышко выдернул из их общего строения. Глядишь — и рассказ полетит! Да что ж это такое?! Нет, он оценил, конечно: рассердилась, значит, хотела бы не о делах. Но так легко оборвала разговор! Не боится потерять! Не дорожит.
Обида перехватила горло. Обида и подозрение: сейчас это поле стоит под парами, но, восстановившись, оно отдаст свои богатства другому. И кто знает, каков будет урожай! Если хорош, так они вытеснят его, Коршунова, с большого рынка! Это как пить дать!
А он-то еще надеялся на то алогичное, что притягивает людей друг к другу!
Переписанный рассказ н е понравился редактору (не миледи даже, а ее подчиненному!). Силантьев, — а не он! — рванул в Англию, а оттуда, кажется, на книжную ярмарку, — уж туда-то могли послать именно его: ведь Силантьев никогда не писал рассказов, не был связан с литературой. Что-то не так, все не так! Чувствовал кожей недоброе скопление сил вокруг себя. Решил защищаться.
Бегал по начальству, взывал к справедливости, — сочувствия ни на грош! Даже удивлялись: мало тебе? А ему мало. Ему мало, потому что, если оглянуться (а он только и оглядывался), все, в с е за это время получили и повышения, и зеленую улицу в журнале (а кто много писал, и в других журналах, по принципу детской считалочки: «Шла машина темным лесом за каким-то интересом». Шли за интересом в эти самые леса! Они — в те, а оттуда — в эти, в их то есть журнал). И вот оказалось, что он не так-то много получил, прозевал, что работы у него невпроворот, писать некогда и голова забита их гадкими интригами; никто там, в чертовой этой редакции, его не любит, хотя делают вид, поскольку у него — имя. Именем он, конечно, защищен. Но пожелай главный (и даже не он сам, а его модная щучка-жена) — и никакого имени не будет. Имя лишь до тех пор, пока оно появляется на страницах популярного журнала и в газетах. А начнут снимать его материалы в своей редакции, другие тоже плюнут на него. («Инте-инте-интерес, выходи на букву «с» — все из той же считалочки! А буква «с» уже не первая в алфавите.)
«Нельзя быть слабым, — говорил он себе. — Нельзя поддаваться. Слишком мягкий тон я взял. И на работе, и дома! Хватит зубоскальства с подчиненными! Довольно этих умилительных встреч жены. Пусть бросает больницу, вот и все! И любому, кто попробует звонить ей домой!..»
Решил и сделал первые ходы. Сначала на работе:
— Попрошу вас как редактора объяснить мне, чем не устроил мой рассказ.
— Что с тобой, Владислав Николаевич? Так официально!
— Давайте перейдем на «вы».
Потом — дома:
— Ася, я прошу тебя уволиться с работы.
Она молчит. Шьет что-то, сидя в глубоком кресле на кухне, и — молчок!
— Ты не ответила мне.
— А что, собственно, произошло?
— Сил больше нет, вот что! Дом брошен, девочка совершенно разболталась, мне неуютно со старухой, которая меня не любит. Как тебе внушить, что жена есть жена и что должна она, обязана ухаживать за мужем. Тем более, что у меня такая работа!
Ася все молчит, ощущение клетки, сомкнувшегося вокруг горла ошейника снова овладевает ею. Разве не шла речь о разрыве, когда он произнес свое патетическое «он на тебе не женится»? А теперь вот передумал.
Почему?
Коршунова же ведет отчаяние — тоже не лучший помощник!
— Конечно, хорошо, когда ты человек маленький и с тебя спроса нет. А я никогда не хотел быть маленьким. У меня голова, слава богу, варит, — может, даже лучше, чем у кого-либо. Так если ты любишь быть на подхвате, — вот не рвешься же во врачи! — помоги прежде всего мне, м н е!
— Слава, ведь я стараюсь — покупаю, готовлю, стираю…
— Для этого я могу взять работницу.
Она опять молчит. И не знает, как сказать ему, что если в ней и есть сила, то другая. В его делах не нужная. Они не в помощь друг другу.
Не поднимая глаз, она продолжает шить.
Он неожиданно для себя бухает кулаком об стол:
— Хватит играть в молчанку! Я тебя заставлю быть женой! Слышишь? Хочешь оставаться при Сашке — изволь слушать меня!
Она обрывает нитку, руки ее дрожат. Она уже ничуточки не жалеет этого человека. Она не может с ним! Ее нельзя загонять в угол. Клетка должна быть хотя бы просторной. Загнанный в угол не может быть снисходительным. Ему не дано прощать. Только притвориться мертвым или оскалить зубы.
— Ну, чего молчишь? Куда ты? Мы не договорили!
Ася вырывает свою руку из его набрякших жилами хватких пальцев. Она выбегает из кухни, кидается ко входной двери. Дверь распахивается. На пороге стоит счастливая Сашка:
— Мамик мой! Последний экзамен прошел, ура! Сдала на пятерку!
Ася и забыла об этом экзамене. Она целует горячую щеку:
— Спасибо, Рыжик.
Девочка удивленно глядит на нее.
ГЛАВА IXПОПЫТКА УТОЛЕНИЯ
Женщину разбудил телефон. Она, не открывая глаз, потянулась к трубке:
— Да? Слушаю!
А было и еще раскачивалось в тумане что-то ласковое, зеленое, как первая трава, что-то размягчающее плыло и не связывалось с тем, что принимало левое ухо, от которого она все отводила разлохматившуюся прядку.
— …новое письмо в газету… Леонид Викентич… Ваш материал… Эл. Вэ. (тот же Леонид Викентич, он же — Главный) несколько раз спрашивал…
Она не совсем проснулась.
Но т а м проснулись:
— Вы слушаете, Жанна?
— Конечно.
— Главный ждет вас к одиннадцати.
— А сейчас?
— Десять.
Мм-да… Не слишком-то уважают. Но впадать в амбицию нельзя: единственный постоянный журналистский «выход» — очерки с продолжением («идет два, три и т. д. куска»), отклики читателей, через некоторое время ее ответы на отклики, о господи!
— Так как же?
— Постараюсь успеть. Надо же прикрыть наготу.
— Не смею возражать. Ждем. — И чуть помедлив: — В любом виде.
Глупые, пустые, пустопорожние слова. Женщина резко возвращает губы из улыбки, кладет трубку и сразу вскакивает, бежит в ванную. А то, что было — нежное, шепот какой-то, свет, — остается в другой жизни, зыбкой жизни сновидения, без которого, как выяснили ученые, человек погибает. Да, да, если не давать человеку видеть сны, он почему-то без этого не может. Странно, а?
Зеркало показывает женщине, какой была бы она, если б не косметика и, главное, не взвинченные нервы, придающие лицу энергическое выражение, при котором не остается никаких знаков потерь и усталости — только быстрый блеск глаз, легко налетающая и сбегающая улыбка, маленькие гримаски в соответствии с произносимым текстом.