— Это вы не видели, а я из Кирюшкиной комнаты преотлично вас разглядел. И потом, у него висела ваша фотография, вы с ним удивительно похожи!
— Что за диво? Он ведь мой сын.
Их довольно, в общем-то, несуразный разговор не был, однако, в тягость, потому что сопровождался оживлением и радостью узнавания, которая суждена не каждым двум говорящим. Он легко и хорошо смеялся, она включила привычную свою быструю реакцию и маленькие ужимочки, дававшие возможность переключать разговор и вообще своевольничать.
«Ты — пират беседы», — говорил об этом Кирка-старший. Тогда ему это нравилось. А потом? Потом, кажется, она разучилась. От усталости. Ему перестали давать работу. Разные ведь бывали в этой жизни перипетии. Он не был виноват. И она не была. Но сердился на нее, — она перестала нравиться.
— М?
— Что же, говорю, мы стоим?
— А… Да. Пошли. Меня, к слову сказать, зовут Анна Сергеевна.
— Отлично помню. И фамилию помню. И даже вашу статью об этом вот городке… и другие статьи.
— Благодарю, как говорится, не ожидал, — засмеялась женщина польщенно.
— Вы в гостиницу, Анна Сергеевна?
— Ага. А вы?
— Я уезжаю. Думал пристроиться здесь на отпуск. Что-то не выходит.
— Вы работаете?
— Разумеется.
— Где? Если не тайна.
— В биохимической лаборатории. Вам будет интересно. Как-нибудь еще раз так же удачно помогу вам спуститься с горки — уже в Москве — и расскажу.
Они опять засмеялись.
— Вы живете на горке? — спросила она в той же быстрой манере.
— Более или менее.
— А я на Полянке. Заходите.
— Спасибо. Забыл предупредить: я все понимаю буквально. Зайду.
Мальчик удалялся неровным шагом: нервные сегодняшние дети!
Пожав ей руку, он сразу посерьезнел. Неулыбчив. Хотя и смешлив. Смех набегал сразу, минуя стадию улыбки. Подвижное, неприятное лицо. Какой-то будет Кирюшка?! Каким вернется?
По склону оврага женщина взобралась на центральную площадь.
Потихоньку темнело. Наступили легкие минуты, когда улица, притихшие дома с закатными окнами, ивы и тополя, вышедшие за изгороди палисадов, скамейки под ними — все принадлежало всем. Все было соединено мягко истаивающим светом. Потом зажглись лампы в домах и на улице, жизнь пошла у каждого своя, очерченная световым кругом. Женщина заспешила в гостиницу, рано легла. Сон выплыл сразу же из-за сомкнутых век…
…Дорога (опять дорога! Но другая, и цель другая) шла через лес, у большого дуба сворачивала. У разлапых корней отдыхали, жевали хлеб, который несли завернутым в белые головные платки. Кто с нею был? Ускользнуло как-то. Но вел кто-то толковый, самостоятельный такой, покрикивал на них, глупых баб, которые всё норовили спросить дорогу у встречных. А встречные попадались; другие же обгоняли на лесной тропе — тоже спешили.
Вдалеке раздались колокола.
— Ну вот и… — сказал самостоятельный мужик.
Значит, цель похода была вот какая. Но было и еще что-то, что радовало, давало силы.
Издалека обозначилась белая церковь на зеленой поляне. Подошли. Самостоятельный мужик отлучился. И вскоре заспешил к ним, откидывая ногами черную рясу, высокий и очень молодой священник.
— Благослови вас господь, — сказал он медленно и отвел черные неспокойные глаза, приспустил ресницы.
Кирюшка! Только глаза почему же черные?
Она ловила на себе этот неверный, убегающий взгляд (вот, значит, к кому шли). И было в этом ускользании тревожное. Все стали прикладываться к его руке. А он, не глядя на мать, молча нагнулся и поцеловал ее в голову, в белый хлопчатый платок.
Женщина проснулась от этого прикосновения и долго лежала, боясь подумать, что совсем не знает этого черноглазого (почему черноглазого?) мальчика, даром что ее сын. А что сделает, кем обернется?..
Утром она уехала в Москву на семичасовом.
В квартире за это время воздух застоялся, особенно в коридоре и кухне. Комната оставалась душистой. «Пахнет женщиной», как говорил один ее друг, блаженно прикрывая глаза. Ах, все это — поза, выдумки. Полые слова. Духи, это правда, были всегда отличные.
Женщина сняла со стенного гвоздя ключик и, не раздеваясь, спустилась к щитку с почтовыми ящиками. В ящике, как она и ожидала, лежало письмо. От Кирюшки.
«Досточтимая наша мамаша!» — начинал он несколько ёрнически, а потом шли милые детские корявости, вроде как «ужасно помню все в нашей квартире». Женщина покачала головой: скучает, стало быть. И пошла скорее смывать тушь с ресниц.
Но ничего такого «из сна» не было. И ей стало неловко и виновато перед сыном за несуразное это подозрение неизвестно в чем. А оно, конечно, было. И чувство виноватости подтверждало это.
Теперь женщина с охотой приняла душ и получила удовольствие: чем дальше в теплом тумане, струении воды — тем больше. Она даже пела, мурлыкала старое-престарое, из детства пришедшее, мамино:
— Душенька, девица,
Бояре идут!
— Что мне бояре,
Я бояр не боюсь.
Эти оперные бояре облегчили ей потом знакомство с историей нашей, вернее — утеплили, одомашнили… Как давно все было. Очарование, однако, осталось.
— Что мне бояре,
Я бояр не боюсь.
Я пойду в горницу
В платье наряжусь.
И пошла, и нарядилась в красный халат с кистями. И зеркало сказало ей, что без косметики и вздерга нервов тоже неплохо, — от памяти уходящего в прошлое городка на холмах, от симпатичного Баклашкина с его хозяйкой и кенарями, от странного мальчика Валентина и от Кирюшкиного письма. От Кирюшки. Только вот не хотелось строчить статью. Но лучше уж избавиться, а вечером… Ну, в общем, чтоб остался вечер. Зачем? Да ни за чем. Чтоб не было свободного времени. А еще она не умела откладывать дела.
«Ваня ты, Ваня!» — сказала себе женщина, быстро сготовила холостяцкую яичницу с черным хлебом и села за стол.
А писала она легко, скользила по верхам. Пресса не взывает к научному мышлению и к глубине. Перечитала. Улыбнулась Ване: борзописец ты, парень. И подбежала к телефону.
Звонил Валентин, тот мальчик.
— Мне очень… Мне крайне нужно спросить вас, Анна Сергевна…
— Случилось что-нибудь?
— Да.
— Приходите, я дома. Приходите сейчас, Валя.
Женщина не пыталась разгадать, что случилось. Она поставила на плиту чайник, начистила картошки, вымыла после себя сковородку и вилку. Поискала среди консервов и нашла банку лосося и кабачковую икру. Движения ее были чуть поспешны.
Валентин пришел очень скоро.
Неприятное лицо, снова подумала она, открывая ему, но умное.
— Идите в кухню, Валя, я вас накормлю.
— Спасибо. Не против. Я по делу.
Он жадно ел, двигая челюстями, бороденка вздрагивала. Потом вдруг сделал какую-то неуловимую гримасу, кровожадно выставив нижнюю челюсть, и рассмеялся. Еще не зная, чему он, женщина засмеялась тоже.
— Чего вы, Валентин?
— Вы на меня смотрите как на удава! — У него все же были прекрасные белые зубы. — Ей-богу, Анна Сергевна, вам ничего не грозит! — Он проглотил наконец эту лососятину; все уничтожил один.
— Так что стряслось? — спросила она.
— Меня сегодня повернули лицом к действительности.
— Ну и кому хуже, ей или вам?
— Ей. Посмотрите на мое лицо! Но и мне тоже. — И вдруг посерьезнел: — Анна Сергевна, меня прогнали из комнаты. Я снимал. Может, вы… Кирюшкину, а?
Женщина вдруг подумала, что, может, он и в городок-то ездил потому и ее узнал не просто так. Но отмела.
— Валя, я… Но пока — конечно. Конечно. Не на улице же.
Ей хотелось знать, из-за чего, но проявлять любопытство было неудобно.
— Надо рассказать? — спросил он.
— Как сочтете нужным.
— Чисто идейные разногласия. Но поверьте, с вами на эти темы даже говорить не стану.
Лицо понемногу приходило в равновесие. Женщине не хотелось больше ничего знать. Она вдруг ужасно устала. И выяснилось, что поздно уже. Постелила ему в Кирюшкиной комнате, мальчик этот смущенно бродил за ней и говорил что-то ужасно умное о телепатии как электромагнитных волнах, о «мозговом радио» — и все невпопад.
— Укладывайтесь спать, дорогой мой, — сказала женщина. — Я сегодня не собеседница: приехала, сделала материал и теперь усталая, как тот пес.
Он начал рассказывать о псе ответственного работника, на которого напал соседский кот «и продемонстрировал маленький вестерн: проскакал, как на коне, несколько кварталов…».
Они посмеялись еще чуть-чуть, уже просто так, по-домашнему, от тепла и «никуда не надо идти», и пожелали друг другу спокойной ночи.
Утром, когда женщина собралась на работу, Валентина уже не было, но остался на стуле галстук (разве на нем был галстук? Или в кармане принес?) как знак возможного возвращения.
Он пришел через три дня с портфелем, набитым едой, купленной неумело. И с каким-то старым саквояжем, набитым книгами, которые тут же на кухне и вытряхнул. Они долго пили чай и говорили просто и легко, почти без вздерга — ну, может, самую малость, насколько диктовал взаимный интерес. Было видно, как ему нравится здесь. Но видно не внешне, показно́, что позволяли себе другие люди. Валентин не допустил ни одного ложного шажка. Только лицо постепенно обретало симметрию — другое совсем лицо! — да чаще и неожиданней налетал смех, да легче — им обоим легче — говорилось, дышалось.
— Знаете, Валентин, а у вас ведь два лица!
— Я… не буду спорить. Это естественно.
— Почему?
— Ну, у меня есть некоторые особенности.
— Что это значит?
Он сморщился, теряя в лице гармонию.
— Зря заговорил. Неинтересно.
— М н е интересно. — Женщина подчеркнула это «мне» и покраснела. Почему, собственно? Глупо как!
Но он не заметил.
— Ну извольте. Я, знаете ли, об этом не рассказываю… Очень старая история. Мне было девять лет. Только что умерла мать, а о смерти отца нас уведомили еще раньше, я его мало видел, хотя, как говорили, любил и был очень похож на него. Меня взяла к себе тетка. Она жила в том самом городке, где я вас встретил, за оврагом. Это недалеко от кладбища. И я все туда ходил, хотя мама была похоронена в Москве. Но мне, знаете, как-то казалось… — Лицо его передернулось, появилась та самая гримаса, при которой женщина всякий раз думала: неприятное лицо. Но теперь она не подумала. — Да… Так вот. Как-то я пришел с этого кладбища — оно лесное такое, спокойное, — сел читать, а мне не читается, я пошел в кухню, поставил чайник на керосинку, гляжу — мимо окна прошел человек, по ступеням поднимается. А тетки не было. И никого. Я чего-то испугался. А человек уже стоит в дверях. Знакомый такой человек, а не вспомню. Он зовет: «Валентин!» Я, как говорится, остолбенел. Знаю его, хотя и не видел. Кажется мне: не видел его живым. Он мне снова: «Валька!» А потом: «Сынок!» Тут я и упал. А когда очнулся — все мне внове, все в диковинку. И — весело. Вообще-то я довольно мрачный тип и всегда такой был. А тут — веселый, смеюсь. Только правая рука повисла.