Просторный человек — страница 9 из 67

лько он — все оркестровые группы постепенно втягиваются в игру, и ты слышишь знакомые, казалось, забытые голоса, и скрипка… особенно Скрипка! Она была младшей маминой подругой, выглядела совсем девочкой и появлялась здесь, когда собирались гости.

Как она звучала! Как звучала! Это был чистый и выверенный звук — когда к ней обращался кто-то из гостей, каждый из которых тоже был отмечен своим прекрасным звучанием! Они не собирались, чтобы поболтать. Каждый раз бывал важный повод: кто-то читал свои новые переводы, кто-то проигрывал программу, которую готовил для концерта…

Ах, толстоватый лобастый мальчик с широко расставленными и широко раскрытыми глазами! Знал бы ты, как тебе повезло. Повезло родиться у этих людей, жить рядом с ними, дышать этим насыщенным воздухом размышлений, высокого строя чувств.

Да, впрочем, он если и не знал, то ощущал, — умел бывать счастливым всем этим. От глаз его протягивались блестящие лучи к объекту его восхищения. Так светятся глаза не у каждого!

Темные очки появились позже. Когда кто-то из них троих (мама? отец? он?) убедился, что такая открытость дает другим представление о слабости, беззащитности и вызывает желание проявить силу.

Первой, как ни странно, покусилась Скрипка. Несколько, правда, позже. Попав в сноп света, излучаемого его глазами, она вся заискрилась, выгнулась нежно и запела юношескую жестокую песенку о перчатке, которую обронила прекрасная дама, нагнувшись из ложи над ареной со львами. И хорошо бы эту перчатку достать. Где тот молодой и горячий — храбрый, любящий? Цена жизни тут меньше, чем цена любви.

И нескладный юноша со слишком длинными руками и ногами, с красными пятнышками прыщей на лбу — о, что стоила его жизнь! — он был согласен, он не сказал бы «наград не требую», то есть не обиделся бы с запозданием на этот жестокий каприз — ведь дама так прекрасна!

Юноша сморгнул легкое смущение (ему подспудно все же было неловко за нее), глянул светло и доверчиво, немного снизу вверх (так они были расположены в пространстве), и ринулся на арену.

Чего хотела прекрасная дама?

— Видишь ли, милый мой и симпатичный Вадим, — говорила она, выгнуто расположившись в высоком кресле и расслабив на подлокотниках хрупкие руки (ах, какие руки!). — Мне бы так хотелось гордиться твоей дружбой! А ведь мы друзья, верно? Несмотря на разницу лет.

— Я что-то делаю не так? — потянулся он полудетским (особенно от выражения глаз) широколобым лицом с выпяченными губами.

Она глядела со своей высоты (он сидел рядом с ней на табуреточке для ног — так больше всего соответствовало расстановке сил).

Ее очень темные глаза с игольчатыми ресницами метнулись в сторону (знал бы он, что это отработанный взгляд!).

— Как бы это сказать… Ты такой талантливый человек…

— Что бы вы хотели? Скажите!

— Ты должен выбрать. Нет, не совсем так… Ты должен стать чем-то, проявить себя. Ты способен к живописи, к музыке — Варя, то есть, прости, твоя мама, показывала твои рисунки, я слышала однажды твою игру… случайно зашла к маме, а ты не знал. Я уверена даже, что ты пишешь стихи. Пишешь ведь?

Он был в смятении. Как она догадалась? Стихи были о ней. К ней.

— Так  ч т о  я должен?

— Не отвечаешь? — чуть улыбнулась она. На секунду показались белые влажные зубы. — Я хочу, то есть мне хотелось бы, чтоб ты выступил с чем-либо. Знаешь, такая застенчивость…

— Но я для себя! — почти крикнул он. Если бы ему был дан жест (жест для него был слишком явен), он схватился бы за сердце, в которое вторгались: ведь ее просьба была почти приказом! И зачем ей? Зачем? Кому он мешает, сидя тихо в углу родительской комнаты? И разве мало людей, профессионалов, очень (а порой и не очень) одаренных и желающих проявить себя?! Откуда ему было знать, что в тот день она собирается прийти с человеком, который призван увести ее, похитить из этого ансамбля, и что атмосфера обожания, чьей-то жертвы в ее честь — то условие, без которого ее избранник не догадается о необходимости скрыть ее от посторонних глаз, украсть, присвоить. И эту угарную песню восторга Скрипка предлагала ему. Но для этого певец не должен быть просто нескладным юношей из хора, он должен быть заметен. Человек на виду — тогда лишь наглядна и твоя власть над ним. Ей не жаль было этого полудетского «я», которому грозили неминуемые разрушения.

— Подумай, Вадим. Я очень прошу тебя.

Она соскользнула с кресла, высокая, ладная (почему — Скрипка), уверенная в своей прелести (для него во всяком случае), и тяжело провела рукой по его голове, еще полнее обращая к себе его лицо, которое и без того всегда поворачивалось за нею.

— Ну, решено?

И то, о чем лишь мечтала Варя, то есть Варвара Федоровна, то есть его мама, томимая страхом за будущее сына, которое видела не иначе как в искусстве, начало помалу созревать в испуганной и преданной юношеской душе. И, стало быть, шло к осуществлению.

— У него вовсе нет тщеславия, — говорила Варвара Федоровна своей молодой подруге. — Понимаешь, Мариана, без этого человек вообще не может двигаться вверх… — И добавила: — По этой лестнице.

— Мы устроим его вечер. Позовем всех, кто сможет потом помочь, — отвечала ей Скрипка по имени Мариана. — Положитесь на меня.

Тут было тоже нечто, вызывавшее азарт: желание показать этой красавице, что и она, Мариана, не лишена женских чар, отнюдь нет.

— Я немного боюсь, не повредило бы ему, — задумалась Варвара Федоровна. — Он такой нервный.

— Я сделаю так, что это совпадет с его желанием.


— Мы устроим твой вечер, — говорила ему Скрипка. — Развесим картины, хватит прятать их! Ты будешь играть, читать стихи!

— Свои?

— Конечно! Чужие мы прочтем в книжке.

— Мариана, я не могу…

— Ну, ну, не думай сейчас об этом.


В незримом соперничестве, которое установилось между подругами, Мариана должна была не то чтобы выиграть, но утвердиться. Все-таки это именно ее должны были захотеть похитить!

Теперь во время сборищ она чаще подходила к юноше, иногда кивала ему, будто они были в заговоре. И хотя суть, вокруг которой все это вращалось, была неприятна Вадиму, тревожила даже, — участие прекрасной женщины держало его в горячем, лихорадочном душевном климате.

Что сыграть? Как развесить картины? И какие? Дело в том, что он не зря прятал их. В них было очень уж не совпадавшее с его внешним обликом и поведением тихого, неловкого, некрасивого молодого человека, который никому не перешел дорогу. (Однако, несмотря на тихость, его никто никогда не обижал, может, слыша чувство достоинства, которое жило в нем, никак себя не рекламируя.) Впрочем, в детстве он много и охотно дрался, если задирали, будто сознавая, что там, в этой причудливой ранней жизни (ранней, отдельной от других!), — иная форма общения, иные знаки приязни, внимания, отстаивания достоинства.

Итак — картины были будто не его. Зачем мама показала их Мариане! Так неловко, стыдно даже. Как разглядывали они алчное, бесстыдное, открытое в своем бесстыдстве лицо соседки, к которой вечно таскаются какие-то пьянчуги, а она-то — его ровесница! И прячет глаза от него, когда спрашивает, столкнувшись на лесенке: «Что-то не видно тебя. Как живешь? Помнишь, в войну играли?»

Они играли в войну и спасались от фашистов в подъезде. Там он впервые и увидел этот взгляд (а были детьми!), не понял его, но смутился, а она прикрикнула: «Ну, чего уставился?» — и ухмыльнулась. Тут их, кажется, и нашли враги и заломили руки за спину. Но неловкость осталась.

Как должна была Мариана, прекрасная дама, Скрипка, глядеть в эти порочные, но привлекательные для него глаза? Она же поймет!

И она поняла.

— Он у тебя уже взрослый, — сказала она подруге. — Он взрослый, погляди на этот набросок… «Младая кровь играет». Хм, лучше, конечно, если это будет не девка. Ты не говорила с ним?

Варвара Федоровна, удивительно молодая мать взрослого сына, величественно и плавно отвела голову:

— Я рискую лишиться душевной близости с сыном, но на такие темы… Впрочем, отец тоже не хочет об этом.

— Почему?

— Видишь ли, не обо всем можно говорить, так я считаю. Есть же простая застенчивость.

— Тебе виднее. Я бы остерегла.

— Пусть сублимируется в искусстве.

— Ты могла? — улыбнулась Мариана. И поправилась… — Можешь?

Она знала все про Варю (ох, как не шло ей это имя!) и потому спрашивала чисто риторически.

— …А эти тревожные красные тона? — разглядывала Мариана другие картины. — А эти уродливые лица в красных шапках, которые будто горят на них? Что он знает о нас, людях? Что чувствует?

— …Иногда бывает интуиция…

— Но разве мы такие, Варя?

— Нет. Не такие. Это, я полагаю, его страх. Страх перед жизнью, перед борьбой. Вот почему мне так хотелось вытащить его из ракушки, пусть бы дохнул воздухом успеха… Но боюсь. Боюсь. Он не переносит нажима.

— Я вытащу его!

— …Попробуй. Он, кажется, немного влюблен в тебя.

— Ну, полно тебе, Варя.


Что сыграть им? Что сыграть? Это ужасно, что надо. Они ведь все знают, все умеют оценить.

Он слушал музыку и сам играл с детства — скрытно, как бы шепотом, с оглядкой на чужие уши. И во весь голос рояль звучал лишь когда никого не было дома. Почему так? Кто знает! Но играл для себя и учился для себя, дома, у отцова приятеля, отличного пианиста, который восхищался способностями ученика, но не верил, что тот станет исполнителем.

— У мальчика нет артистизма, — говорил он. — Заметит, что его слушают, и сразу собьется. Артистичная натура расцветает от внимания аудитории, а этот вянет. Нет, нет!

— И не надо! — басил отец. — Пусть будет медиком, а рояль для досугов.

— А я хочу! — властно поворачивала голову мама. — Я мечтаю о его славе. Он должен, должен быть счастлив!

— Будто в славе счастье, — возражал отец. — Это как для кого. Для честолюбивого — да; для того, кто путь ставит выше цели, работу выше награды, — нет.


Что же сыграть им? Что  е й  сыграть?