75 (Levinson 1996).
Отношения между языком и мышлением являются одним из наиболее острых вопросов в изучении разума. Исследования в области когнитивных наук, добившиеся значительных успехов в демонстрации причинно-следственной связи между языковыми различиями и различиями в мышлении, предоставляют доказательства того, как человеческая речь может формировать мышление (Boroditsky 2010). Например, носители языков, где используются гендерно дифференцированные существительные наподобие женского рода слова la mer (море) во французском и мужского рода слова el mar (море) в испанском, придают соответствующим понятиям женские и мужские свойства.
Связь языка, познания и пространства, выраженная через пространственные описания, гендерно маркированные понятия и пространственную ориентацию, является фундаментальным способом осмысления отношений между языком и пространством. Однако акцент на языке как форме познания подразумевает, что пространственные отношения формируются исключительно осознанно и посредством мышления. Некоторые социолингвисты считают эту когнитивную модель слишком ограниченной и взамен ищут более ориентированную на практику референциальную стратегию, в которой говорящий является активным агентом, исполняющим языковое действие (performance)76 в социальном мире. Значительная часть современных исследований пространства и места опирается на эти модели «языка как практики» и «речи как действия».
Одной из разновидностей лингвистической практики, используемой для изучения отношений между языком и пространством, является именование мест (топонимика или этногеография). Установлено, что названия мест имеют культурную значимость в самых разных масштабах и локациях, начиная с систем наименований у коренных американцев, которые делают акцент на местной флоре и фауне, географических особенностях и спиритуалистической значимости, и заканчивая переименованием городских улиц, районов, городов, регионов и целых стран в качестве реакции на политические изменения или социальные травмы. Системы наименований значительно различаются: для локаций малого масштаба часто характерна описательность, тогда как номинация крупных территорий наподобие переименования Бирмы в Мьянму77 во многих постколониальных и постсоциалистических контекстах зависит от исторического, политического и социального значения названия, а также от выбора языка.
Когнитивные антропологи разработали этносемантический анализ названий мест, пытаясь понять их когнитивные основания. Например, Юджин Ханн (Hunn 1996) обнаружил соответствие между плотностью топонимов и интенсивностью культурного фокуса78 в том или ином регионе. Он установил, что в сельском окружении индейского племени сахаптинов место характеризуется по наличию каких-либо растений или животных – их обилию, ценности, редкости (дикие животные) или мифологической значимости, – а не по эмпирическим ассоциациям. Другие названия мест у коренных американцев основаны на топографии: они описывают характеристики рельефа или гидрологические особенности, например, береговую линию, названиями, которые относятся к сенсорным свойствам (ревущий водопад) или движению (быстро бегущий поток). Ханн утверждает, что для сахаптинов, проживающих в северо-западной части Северной Америки, места, которые получают названия, являются
местами, где происходят события… Вместо того чтобы давать название каждой отдельной горе, они именовали места в горах, куда ходили откапывать коренья, собирать ягоды, охотиться на горных козлов или встречаться с духами (Hunn 1996: 18).
У кайова, еще одной живущей сельскими общинами группы коренных американцев, добавляет Уильям Медоуз (Meadows 2008), названия мест относятся к географическим формам и отражают локации важных исторических и культурных событий. В то же время в работах Кейта Бассо (Basso 1996) об апачах и Карен Блю (Blu 1996) об индейском племени лумби подчеркиваются моральные и связанные с сообществом аспекты идентичности в наименовании мест (они уже упоминались в главах 2 и 4). Эти содержащиеся в названиях мест указания на географию, жизненно важные активности, мораль и историю объединяются в утверждении Руперта Сташа (Stasch 2013), который изучал короваев из региона Папуа в Индонезии, о том, что сельская пространственная форма обладает «поэтической плотностью», включающей культурные и ландшафтные смыслы, а также социальные принципы, политику и структуру чувств.
Наименование мест – это ключевая культурная практика, которая располагает сознание людей в пространстве и времени, связывая его с местными знаниями и историями, и может использоваться как критически, так и дескриптивно (Hedquist et al. 2014)79. Пилар Рианьо-Алькала в исследовании насилия и памяти в колумбийском Медельине (Riaño-Alcalá 2002) обнаружила, что географические названия стали коллективным символическим текстом для социального комментирования и моральной ориентации. Она проследила, как во времена социальной стигматизации и отчуждения меняются названия баррио (городских кварталов), продемонстрировав, что географические названия могут использоваться как для противостояния негативным обозначениям мест, так и для их усиления. Так, топонимика использовалась для отслеживания трансформаций политической идеологии в Польше с 1949 по 1957 год, когда с помощью намеренного переименования городов и отдельных мест происходила легитимация идеологического контроля коммунистической партии (Lebow 1999), или для оспаривания переименований в постсоциалистической Румынии (Light and Young 2014).
Слова также могут быть поняты через жесты, которые их сопровождают. Например, Алессандро Дуранти (Duranti 1992) рассматривает общее для самоанцев выражение нофо и лало (nofo i lalo – «садись!»), сравнивая его использование в деревне на Западном Самоа и в пригородном районе Южной Калифорнии. В калифорнийском контексте это выражение используется для того, чтобы указать на место, где могут сесть дети, и одновременно отсылает к тому, как сидят в западносамоанских домах, где нет мебели и стен. Специфические команды наподобие нофо и лало представляют собой особую разновидность интерактивной практики, в которой язык, жесты и взгляд передаются по голосовым, телесным и визуальным каналам, создавая культурное пространство. Это пространство становится частью системы значений, используемой родителями для восстановления связи детей с местами предков или участниками культурной группы, в результате чего в рассмотренном случае с самоанцами появляется социально упорядоченное физическое пространство.
Еще одним способом выяснения, кто вы и откуда, при помощи слов может быть контраст между сленгом и нормативными языковыми практиками. Например, в Рио-де-Жанейро сленговые выражения исторически маркируют физическое пространство фавел (трущоб) и отчуждение их жителей, тогда как люди из средних слоев заявляют о своей классовой принадлежности с помощью нормативного языка и защищенных от криминала городских районов (Roth-Gordon 2009, Caldeira 2000). Дженнифер Рот-Гордон (Roth-Gordon 2009) отмечает, что в бразильской атмосфере страха и отсутствия безопасности маргинализированные обитатели фавел заявляют о своем праве на город, используя специфические речевые репертуары. Темнокожая молодежь фавелы называет себя словом комьюнидаде («сообщество» – термин, не используемый жителями среднего класса) и подчеркивает общий статус и общие лишения, демонстрирующие социальную исключенность этой группы. Такие слова, как бум («бум»), придают их речи колорит, поскольку они «манипулируют языковыми регистрами, чтобы правильно „разыграть роль“ уязвимого гражданина-субъекта и занять или приписать себе маргинальное положение» (Roth-Gordon 2009). Регистр сленга также воссоздает общее безопасное пространство фавелы в ситуациях, которые в противном случае несли бы в себе опасность.
К примерам того, как язык задействуется в определении идентичности и пространственного положения, относится также описанное в работе Джейн Хилл (Hill 1995) использование мексиканского просторечия для обозначения идентичности сельских и коренных жителей и нормативного испанского языка для указания на принадлежность скорее к городскому сообществу. Аналогичным образом в Эквадоре нормативный язык кечуа ассоциируется с городом и элитой, а простонародный – с сельской идентичностью и аутентичностью (Wroblewski 2012). Таким образом, слова и речевой перформанс индексируют пространство множеством способов: связывая транснациональные пространства, создавая безопасные пространства и сообщества для маргинализированных горожан, проводя различия между жизнью в городе и сельской местности, задавая пространственное измерение классовой и расовой принадлежности.
Дискурс и пространство
Термин «дискурс» указывает на 1) лингвистические подходы к пониманию группы высказываний или текстов и 2) подходы социальной теории, в которых язык или другие семиотические системы конструируют реальность, а также позиции знания и власти (Hastings 2000, Foucault 1977 / Фуко 1996, Modan 2007). Поэтому дискурсивный анализ полезен для изучения социальных взаимодействий лицом к лицу, а также политико-экономических проблем, в которых циркуляция языка и связанных с ним идей усиливает гегемонный контроль. В обоих указанных смыслах дискурс и дискурсивный анализ имеют ключевое значение для понимания взаимоотношений между языком и пространством.
Многие лингвистические антропологи80 связывают свой интерес к основанным на практике подходам с работами философов Джона Остина (Austin 1962 / Остин 1999) и Джона Сёрла (Searle 1969), которые разработали так называемую теорию речевых актов, рассматривающую языковые события в качестве действий в мире, имеющих реальные последствия (Modan 2007, Hastings 2000, Schiffrin 1996). Остин в книге «Как совершать действия при помощи слов» (Austin 1962 / Остин 1999) отмечает, что любое высказывание не только сообщает или описывает что-либо, но и создает некое положение вещей – в качестве примера можно привести ответы «Согласна» и «Согласен» на свадебной церемонии. Остин называет такие высказывания термином «перформативы» (Schiffrin 1996) – словами, которые могут заставить что-либо произойти, – это наделяет говорящего властью и переопределяет речь как материальную практику.