Пространство и время — страница 12 из 22

И он понял теперь, Бахолдин, что так и останется письмо нераспечатанным, не сможет он его распечатать и прочитать… и если не дошло письмо по адресу, пусть будет так, что как будто бы оно дошло… Дошло — и все: ни слуху о нем, ни духу…


А утром следующего дня, первого августа, Бахолдин вышел на работу совсем успокоившийся, в который уже раз с надеждой в душе… Он шагал по рейду, по единственной здесь улице, в огромных болотных сапогах, намереваясь работать сегодня на сплаве, возможно, с формовщиками… Встречавшие его сплавщики, и жены их, и дети, все здоровались с ним, и он с ними также здоровался, и от этого что-то настоящее, твердое появлялось в его надежде.

Когда он подходил к конторе рейда, то еще издалека заметил множество людей внизу, а вверху — на крыльце — стоял начальник рейда Савва Иванович и что-то объяснял сплавщикам. И чем ближе к конторе был Бахолдин, тем большее замечал недовольство сплавщиков, которые не хотели слушать Савву Ивановича и неодобрительно гудели. Впереди всех — а это была бригада Вовы Тихонова — стоял сам Вова и, держа в правой руке какие-то листки, махал ими и что-то горячо возражал, как только Савва Иванович смолкал. И бригада, крича вразнобой, поддерживала Вову, и Бахолдин понял, что заварилась какая-то каша. Но он знал, что с Саввой Ивановичем заваривать кашу сложно, и, кто бы ни был прав в споре, в конечном итоге берет верх всегда Савва Иванович. И как только Бахолдин подошел ближе, так его сразу же втянули в этот водоворот, в котором разобраться он сумел не сразу, но, главное, втягивали его таким образом, чтобы оказался он на стороне бригады.

Вова Тихонов кричал, что это жульничество, грабеж среди бела дня, что все — к чертовой матери! — работать бригадиром он больше не будет, потому что стыдно смотреть своим в глаза, а Савва Иванович спокойно возражал, что и в бригаде он останется бригадиром и работать будет как миленький, а что стыдно смотреть бригаде в лицо — это он правильно так думает, стыдно и должно быть… На то он и бригадир, чтобы знать, как оформлять бумаги и прочее…

— Но вы же сами говорили, что куб пойдет по 28 копеек! Ведь вся бригада слышала! Сами же еще подсчитывали заработок, говорили: мол, план у вас идет хорошо, давайте давите в том же духе… а теперь?

— А что теперь?.. Теперь то же самое — получите сколько заработали, — отвечал Савва Иванович. — Ты мне наряд-заказ покажи, сколько там написано?

— Да вон они, вон они, проклятые наряды! — тряс листками Вова Тихонов. — И ничего там нет, вы же знаете… Что мы — не верить вам должны? Ведь и вы, и мастер ваш — у, морда! — говорили, и технорук, Марк Алексеевич, все говорили, что по 28 копеек. И обманули, выходит?

— Почему обманули? — возражал Савва Иванович. — Мы оформили наряды по сетке, как и полагается, по 19 копеек за куб. Вот в Нижней Протоке — там по 28 копеек, а вы пойдите там поработайте! Там языком не почешешь, там работать надо: и течение, и карчей столько, что вам и не снилось…

И тогда все начали спрашивать Бахолдина, что вот он, технорук, тоже так считает? Тоже не помнит, как обещали за куб не по 19 копеек, а по 28? А может, это он и сказал мастеру, — мастер стоял в стороне и молчал все время, — чтоб закрыть наряды по 19 копеек?..

Бахолдин все отлично понимал и поначалу весь внутренне вскипел против Саввы Ивановича, начальника рейда, да и против Вовы тоже, потому что, прежде чем ехать на сетку, возьми как бригадир у мастера наряд-заказ, оформи его, чтобы четко и ясно там было указано: 1 куб. — 28 коп., но чем дальше шел спор, тем тревожней становилось Бахолдину. Он должен был сказать правду, ту, что была за бригадой, а он — вместо этого — начал раздумывать, почему же начальник рейда сделал так, а не иначе? И сначала, кроме корысти Саввы Ивановича и мастера, которым, как и Бахолдину, конечно, перепадут за это некоторые денежки, кроме корысти, он не увидел ничего… Но потом догадался: зол был Савва Иванович на бригаду, крепко зол… Как начальник, он отвечал за план не только, конечно, по бригаде Вовы Тихонова, но по всему рейду, и план этот шел ни к черту… А Вова, видишь ли, выполнил свой план, а чтобы перевыполнить его, чтобы помочь таким образом рейду, — палец о палец не ударил!.. С другой стороны, как бы ни старался Вова, все равно вытянуть общий план не удастся… именно это Вова и понимал и тащить за всех груз на своих плечах не собирался. Начальству надо было думать, раньше думать… и не на нем, Вове, и не на его бригаде отдуваться, а на тех, кто действительно потонул с планом…

И Бахолдин ответил:

— Не было разговора про 28 копеек. С Нижней Протокой — с теми был, а с вами нет.

И тихо-тихо замолчала толпа…

И бригадир, Вова Тихонов, вдруг впервые очень внимательно взглянул в глаза Бахолдину и глядел в них как бы ошарашенный, пораженный… Ну, что Савва Иванович с мастером могут врать, это он знал, пятнадцать лет с ними делит и радости и горести труда, а чтобы вот этот, новый человек у них, ни разу еще, кажется, не совравший, не обманувший их, чтобы этот человек наконец соврал — это его поразило до глубины души; а главное, что он понял, это страх Бахолдина перед начальником и еще больший, значит, страх — перед правдой…

— У-у-у… — загудела толпа. — У-у-у…

А потом было все как во сне… Бахолдин, сам собой потрясенный, незаметно отошел от людей, да они, вновь начав спорить с Саввой Ивановичем, и забыли о нем, так что отошел от них Бахолдин тихо и без хлопот. Плохо понимая, что с ним, он только сердцем ощущал, что это последнее здесь случилось с ними поражение… и шел куда-то… и шел…


Через две недели он взял расчет…

И во все четырнадцать последних дней его мучило письмо… не знал он, что с ним сделать и как поступить. Как заколдованное, оно притягивало Бахолдина к себе, заставляло думать над собой, вертеть его в руках, разгадывать тайный его смысл. Но что мог придумать Бахолдин? Выбросить письмо? — немыслимо; прочитать? — невозможно; отправить его обратно? — нет адреса; хранить? — совсем нелепо… И все вопросы и ответы вертелись в этом замкнутом кругу, какой ни задашь вопрос — тот и останется без ответа…

А потом Бахолдин окончательно понял, что так жить невозможно, надо отсюда уехать… И то, что решил он когда-то вернуться к жене и детям, было единственно правильным его решением и спасением. Более ему не хотелось думать, кто из них с женой прав, а кто виноват, теперь ни правота, ни вина не имели уже значения, что-то большее виделось ему в жизни… страшней. Он как бы вдруг прозрел и узнал, что и в жене его, и в нем самом — но два удивительных человека, и если он может любить и ненавидеть жену одновременно, то только поэтому. Он любит в ней то, что есть в ней хорошего, доброго, природного, чистого, и такая она — один человек. А для другого в ней человека, которого он ненавидит и от которого когда-то сбежал, для этого человека в нем самом существует второй Бахолдин, и этому Бахолдину самой природой положено прощать — гадкое, недостойное и низкое в ней. Да, да!.. И он должен прощать, должен — если хочет еще жить.

Какова будет их жизнь, что с ними она еще сделает — он не хотел думать, потому что дум хватало о жизни настоящей, теперешней и совершенно для него бессмысленной… И как только произнес он в себе это слово четко — бессмысленной, — так и понял, что все его попытки убежать отсюда — это были только попытки, не более, и потому все они были обречены на провал. А нужно принять решение — и с решением предпринять действие, то есть сжечь за собой мосты для возвращения.

На прощание зашел к Бахолдину Артем и сказал, что, если надо, он может отвезти его в Нижнее-и-Верхнее Поле, ему это ничего не стоит… Но Бахолдин решительно замотал головой.

К вечеру все уже было готово у Бахолдина… собранным стоял в углу чемодан. И только с письмом у него вышла заминка. Никак не мог он решить, что теперь-то с ним делать? Везти ли его с собой и если да, то куда положить?..

И когда уже лег в постель, то письмо положил на стул рядом и некоторое время пристально его разглядывал… Сегодня, как никогда, хотелось ему прочитать его, не столько прочитать, сколько освободиться от него, — но ведь ничего он не мог поделать. Взяв его в руки, Бахолдин повертел его перед глазами, вздохнул… да и решил сунуть его во внутренний карман пиджака, пиджак висел на стуле.

С тем успокоился, закрыл глаза и вскоре спал уже поначалу хорошим, а позже мучительным сном…

И не то виделось ему во сне, как он приехал домой, как разговаривал с женой, унижался перед ней, просил прощения, как рады были ему дети… Все это ничего… А снилось ему, как постепенно, завидев однажды письмо нераспечатанным, начала подтрунивать над Бахолдиным жена, подсмеиваться… обвинять его даже верующим черт знает во что… а потом жена начала злиться… и наступала на него уже решительней… И ее что-то начало мучить… и стала она требовать, чтобы он, в конце концов, прочитал письмо — или выбросил его, или сжег. Но он ничего не делал, и жена ругала его, смеялась над ним, называла трусом, тряпкой… и с тех пор, почувствовал он, болеть, ныть у него начало сердце.

Да и это бы еще ничего.

Но вот однажды, видел Бахолдин, он вернулся с работы, из той организации, которую когда-то бросил, — из «Тюмень-Леса», и, отворив дверь, вдруг увидел жену за столом… глаза у нее нестерпимо блестели. И тогда увидел он перед ней письмо — письмо это было распечатано!

Страшная боль подхватила его сердце, сжала его и как бы начала его переминать — и такая это была колкая, пронзительно затяжная боль, что ноги его подкосились…

А потом, помнит он, с какими-то тревожными гудками везли его и везли…

И последнее, что приснилось Бахолдину, было прозрение жены… будто прибежала она в больницу, кричала, просила, чтобы пустили ее к нему, но все напрасно. Тогда она прижала руку медсестры к своей и зашептала: «Миленькая… дорогая… ну что хоть с ним? Очень тяжело?.. Жить, жить-то будет?..» И тогда сестра, как-то странно посмотрев на нее, словно бы удивилась чему-то и, склонившись к ее уху, отчего-то тоже шепотом ответила: