Пространство и время — страница 15 из 22

— Боря, как я тебя ненавидела! — И улыбнулась. И в душе его, из глубины, со дна поднялась морозящая кожу волна благодарности и безмерной любви к ней. Что можно сделать для нее? Как помочь? Как вылечить скорей?

— Ка́к я тебя ненавидела… — повторила она словно в задумчивости и улыбнулась уже настоящей, искренней улыбкой — детской и незащищенной, которую он так любил в ней…

И судьба смилостивилась: лекарство начало действовать, и через несколько дней после родов Лида почувствовала себя непривычно хорошо — ни боли в голове, ни беспокойства под сердцем — как странно… и только лишь слабость общая да болит грудь, продолжающая наливаться ненужным уже молоком… Чтобы молоко не скапливалось, Зина, няня, любившая острое словцо, папиросу, а по вечерам — рюмочку-другую вина, перетягивала Лиде грудь полотенцем, и только она одна умела делать это так, что повязка не сбивалась. Как-то Лида сказала Боре:

— Ты бы хоть цветы ей… — И когда Боря купил цветы, Зина долго отмахивалась, но в конце концов взяла цветы:

— Спасибо… Ни к чему за такое-то… — И грустно улыбнулась.

Через неделю Лида поднималась уже с постели, но из-за общей слабости ходить еще не могла. Боря подкатывал специальное кресло, она садилась, он вывозил ее из палаты, по коридору, по длинному коридору… вот лифт, такой просторный, широченный — «служебный», Боря вкатывал кресло в лифт, они спускались вниз, во двор. И как же здесь, среди деревьев, зелени, свежего воздуха, простора, ощущая на лице нежность ветерка, дующего с реки, как здесь Лида чувствовала себя хорошо, как дышалось здесь сладко и обнадеживающе. На щеках ее чуть разгорались пунцовые пятна, и в эти минуты она казалась такой по-прежнему юной, совсем девочкой… Им разрешали даже выезжать за территорию двора, за ограду, через дорогу, по зеленой поляне к обрыву. Здесь, высоко над пляжем и рекой, приходили в голову хорошие, светлые мысли… чуть кружилась голова, чуть сильней билось сердце… Лида пристально вглядывалась и в даль, и в людей, загорающих на пляже и купающихся в Москве-реке, и в буйствующие — чуть дальше — по берегам реки сады, и даже вглядывалась, чуть прищурясь, в само солнце, красное, огромное, зависшее над горизонтом и пускающее оттуда — низко по земле, над землей, над рекой, над полями — широкие, растворяющиеся в пыль и туманность лучи… Такое было ощущение, будто Лида хотела навсегда запомнить все то, что видела в эти мгновения… Ведь это была жизнь.

ТАМ, ЗА РЕКОЙ…

Там, за рекой, она появлялась почти каждый вечер. Я узнавал ее издалека — по легкой походке, по движениям рук, когда она собирала в поле цветы. Потом она бежала к реке, всегда к одному и тому же ивовому кусту, а из-за куста выходила в ярком купальнике и брела по песчаному берегу, круто сворачивала в воду и шла на середину реки, лениво-томным движением полуподняв руки вверх, шла и поворачивалась — развертывалась всем корпусом то влево, то вправо, и волны полукругом разбегались от ее тела… Она протягивала руки вперед, на секунду замирала и бросалась в воду…

Далеко-далеко за рекой, за полем, у самой линии горизонта, вытянулись в цепочку поселковые дома; примерно посредине селения возвышалась церковь, как бы пронзая горизонт куполом, а справа в совершенном одиночестве замерла деревянная скособоченная мельница. Сзади меня, уже на этом берегу, в сосновом лесу спрятались наши казармы; над казармами, над самыми верхушками сосен догорает вечернее солнце; лучи его окрашивают в мягкие полутона и деревню вдали, и мельницу, и бегущую воду реки. И оттого, что река в постоянном движении, она переливается, поблескивает — и искорки золотого свечения иногда больно, вернее, как-то очень ярко ударяют в глаза…

Однажды я перешел реку по деревянному мосту и направился к ивовому кусту. Я видел, как она купается, а потом — как выходит из реки, настороженно окидывая меня взглядом. Я подошел к ней и сел неподалеку, и она вдруг весело рассмеялась:

— А ты смелый!

Я ничего не ответил.

— Эй, солдат! — сказала она мне и приподнялась с песка. — Солдатик! — повторила она. — Скажи, солдатик, сколько тебе лет?

Она, конечно, ничего не слышала о нас. Я, наверное, был смешной в солдатской форме.

— Я не солдат, — буркнул я.

— Не солдат? — игриво всплеснула она руками. — Может, ты шпион? — и, бросив далеко в реку пригоршню песка, рассмеялась.

— Мы проходим стажировку… — Я слегка заикался от волнения. — Мы проходим в армии стажировку. Я суворовец.

— Как же, слыхали!.. — Казалось, мои слова еще больше рассмешили ее, теперь она смеялась уже безостановочно. — Ну, так сколько же тебе лет, маленький солдатик?

Она накинула на себя ситцевый — белый горох по голубому полю — халатик, достала из широкого кармана странный какой-то, старинный гребень и расчесала волосы, слегка склонив голову влево. Как будто всерьез ожидая ответа, она смотрела мне прямо в глаза, не стесняясь, а тем более — не церемонясь со мной.

— Так сколько же, солдатик? — Она сделала несколько шагов в направлении поселка, обернулась и, было видно, приготовилась прыснуть.

Я ответил, прибавив всего полгода.

Она рассмеялась, покачала головой и, ни слова не говоря, побежала прочь. Вдруг она остановилась, замерла — всего лишь на миг, как будто колеблясь, потом резко развернулась и быстро пошла к реке.

— Солдатик! — крикнула она мне издалека. — А ты не знаешь такого — сержанта Ваню Сидорина?

— Сержанта Сидорина?! — непонятно даже, почему я так обрадовался ее вопросу. — Как же не знаю! Это наш командир взвода!

— А ты не путаешь, солдатик? — Она улыбнулась искренней, слегка растерянной улыбкой. — Солдатик, не путаешь?

— Нет, нет! — радостно кричал я. — Сержант Сидорин — командир третьего взвода. Третий — это же наш взвод!

— Солдатик, солдатик! — она бросила мне букет цветов, как будто перекинув от себя необычную радугу. — Передавай сержанту привет! Слышишь, солдатик? Ване привет передай!

Я подхватил букет и, чуть не выронив его, крепко прижал цветы к груди.

— Ладно, ладно! — кричал я. — Передам. Я обязательно передам! Только от кого? Как вас зовут?

Но она уже не слушала меня, бежала от реки…


— Тревога!..

Со второго яруса прыгаю вниз, наступаю кому-то на ногу — ни слова ругани, одно сопение; галифе, портянка, сапог; гимнастерка, ремень, пилотка. Бегу к пирамиде, хватаю автомат, щелк, щелк — затвор в порядке. В строй становлюсь почти последним.

— Опаздываете, Костоусов! — сержанту Сидорину некогда делать замечания, но ради меня он готов на все.

— Никак нет, товарищ сержант! — Мы уже выходим из казармы, но эти слова я успеваю выпалить с удовольствием: все-таки не я последний, а Вовка Маникин, наш взводный Папа Карло — так прозвали его за маленький рост.

— Разговор-р-чики!..

На плацу нас некоторое время держат в неизвестности, потом вкратце: «Обстановка, товарищи, следующая…», потом — команда, и мы строем, на ощупь бежим занимать оборонительный рубеж. Мушка автомата больно ударяет в шею или затылок — приходится снимать ладонь с ремня и придерживать приклад рукой. Сквозь глухой топот сапог слышу, как сзади тяжело дышит Папа Карло.

— Не отставать, не отставать! — командует Сидорин.

Наконец лес кончается, все лицо исхлестано ветками кустов. Высоко над полем светит маленькая луна; она, конечно, совсем не светит, а просто светится сама по себе. Около траншеи мы вытягиваемся в цепь, каждый прыгает в свой окоп. Сколько дней рыл я этот окоп! Сколько замечаний, даже один наряд вне очереди получил от Сидорина — то длина не соответствует норме, то глубина, то ширина, то бруствер не так устроил. И все время надо было рыть, рыть и рыть — простой лопаткой…

Сидорин недавно стал сержантом, и его направили к нам — стажироваться. Странно ему было поначалу командовать шестнадцатилетними суворовцами в солдатской форме. Он все никак не мог решить для себя — сполна с нас можно спрашивать или не сполна? Потом решил: раз мы в солдатской форме, значит, сполна…

— Рядовой Костоусов!

— Я, — отвечаю шепотом.

— Назначаетесь в разведку! — Сидорин отдает приказ тоже шепотом. — Займете позицию у реки, в черемушнике, вы, кажется, хорошо знаете эти места? — Я рад только одному: что он не видит, как я краснею. — Если что-нибудь заметите на том берегу, дадите знать вот этим фонариком.

— Есть! — я забираю у него из рук маленький продолговатый фонарик.

С детства для меня не было ничего страшней темноты. А теперь, ночью, я должен был ползти метров семьсот к реке, спрятаться в черемушнике и следить за противоположным берегом. Конечно, никто не знал, что я боюсь темноты, особенно если никого нет рядом. Однако сам-то я прекрасно знал это. Но делать было нечего: приказ есть приказ.

Странно, когда я выбрался из траншеи и пополз в направлении реки, я чувствовал в себе какую-то яростную решимость, которой сам от себя не ожидал. Я полз и повторял про себя: «Ты меня нарочно, нарочно послал! Но я тебе докажу, докажу!» В том, что Сидорин послал меня нарочно, я не сомневался ни секунды — это было ясно по той на первый взгляд безобидной реплике, которая понятна только нам двоим.

С автоматом в правой руке и фонариком в левой я полз по холодной ночной земле, и воспоминания сами собой всплывали в возбужденном сознании. Странный получился тогда привет сержанту «Ване Сидорину»! Перед самоподготовкой он вдруг вызвал меня к себе:

— Рядовой Костоусов, объясните, откуда вы знаете Веру?

— Какую Веру? — не понял я.

— В вашем возрасте, суворовец Костоусов, рановато заниматься амурными делами. И потом, кто вам разрешил покидать территорию расположения подразделения?

— Какую… территорию? — Я все еще ничего не понимал.

— Ах, суворовец Костоусов, суворовец Костоусов! Сегодня в 18.00 я наблюдал на том берегу вас с девушкой. Припоминаете такой факт?

— Разрешите доложить, товарищ сержант! Девушка передает вам горячий привет! Она так и сказала: передай, говорит, Ване Сидорину привет, Ване привет передай…