Пространство и время — страница 19 из 22

Когда называют фамилию — Сиянов, теплая волна окатывает меня с головы до ног. В это время мы вдруг слышим мощные, страшные по своей силе, далекие взрывы не на экране, нет… Дядя Ваня первый выглядывает в распахнутое окно, смотрит в небо, мы тоже все смотрим и видим четко и ясно на голубом небе несколько белых облачков.

— А ведь это… — говорит дядя Ваня задумчиво, — это, кажется, боевые. Боевые ракеты…

И только он это сказал, раздался еще один, сильнейший, но очень-очень далекий взрыв — новое облачко взметнулось в небе и тут же, казалось, рассыпалось на мелкие части.

Через пять минут небо было по-прежнему чистое и голубое.

Праздник продолжался, вскоре мы совсем забыли об этих взрывах… и лишь через неделю я узнал, что это были не простые взрывы. Был праздник, всеобщая беззаботность, радость и счастье, а над нашим уральским городом появился самолет-разведчик Пауэрса, и кто-то, кто всегда оставался на боевом посту, нажал по команде на кнопку, и крылатые ракеты взметнулись навстречу врагу.

Я сам видел осколки самолета Пауэрса, нам показывали их в суворовском училище. Жесткие, упругие, серебристого оттенка…

Я сам все видел; я пережил в тот день счастье — вместе с друзьями я шагал по площади 1905 года, и наши барабаны пели нежно и грозно: бей, бара-бан, бей, бара-бан…

ДРУГУ СМОТРИ В ГЛАЗА

1

Маленький автобус с промерзшими стеклами, весь в клубах белого морозного пара, подкатил к конечной остановке, дверцы со скрежетом раскрылись, и я, с чемоданчиком в руках, выпрыгнул на утрамбованный сотнями ног снег. На мне была длинная, черного цвета, как и мой чемодан, суворовская шинель. Поставив чемодан на землю, я поправил на голове шапку, одернул шинель, подтянул ремень, похлопал по лампасам брюк перчаткой, словно отряхивая их от снега, и, подхватив чемоданчик, пошел по дороге вперед.

Я шел и всем своим видом старался показать легкость, радостность своей походки, но давалось это с трудом: чемодан был тяжеловат. Сначала на почтительном, а затем уже совсем близком расстоянии от меня следовала группа поселковых ребятишек. Восхищение мной, которое с неподдельной искренностью светилось в ребячьих глазах, наполняло меня гордостью — не личной, а за всех нас, моих товарищей-суворовцев, и силы от этого удесятерялись во мне. Толпа ребятишек все разрасталась, и это в конце концов измучило меня. Я не мог у всех на виду поставить чемодан на землю и отдохнуть — было стыдно, могут ведь подумать, что не очень силен наш брат, — я лишь изредка перехватывал его в другую руку и шел дальше. Силы мои были на исходе; тогда, прежде чем свернуть в переулок и выйти на родную улицу, я вдруг внезапно остановился, обернулся и начал в упор смотреть на преследователей. Это их очень смутило; не понимая, почему я так твердо и даже как-то рассерженно смотрю на них, они начали потихоньку рассеиваться, расходиться кто куда, пряча почему-то глаза… «Ладно, ладно, — думал я, — ничего…» Я снова зашагал вперед, свернул в проулок и незаметно покосился назад. К ужасу моему, за мной плелся еще один мальчишка, на вид первоклашка, но какое-то взрослое упорство было в его глазах, когда я крикнул ему: «Ну! Чего тебе надо?» Он не испугался, хоть и остановился, и отважно спросил:

— Скажите, вы правда суворовец?

— Конечно, правда. Разве не видишь?

— А-а… — как-то очень неопределенно протянул он, словно бы даже разочаровавшись в чем-то, повернулся и медленно, не показывая вида, что испугался или смутился, пошел прочь.

Наконец-то я вздохнул, когда, выйдя на свою улицу, поставил чемодан на землю, никого теперь не стесняясь, да и никого не видя, — улица наша короткая и малолюдная. Сладко мне было отдыхать, чувствовать немоту, даже ватность в руках… И стоял я так долго, пока не заметил в конце улицы какого-то человека, вышедшего, видно, со двора на улицу подчистить снежок у дома. Я снова поднял свой чемодан; был ясный, не очень морозный, звонкий день; я шел и слушал равномерный, приятный для меня скрип собственных сапог; теперь мне было легко… Я подходил к дому, где жила Саша, уже не слыша поскрипыванья сапог, а чувствуя лишь гулкие удары своего сердца. Я проходил мимо ее дома как проплывал: медленно, плавно, важно, со значением, — но я не знал, видел ли кто-нибудь меня в окно из этого дома, да и вообще видно ли что-нибудь в окно, может, стекло замерзло? Но я хотел, чтобы Саша увидела меня сейчас! Видела ли?

Так и прошел я мимо, не зная…

Мама была на работе — ждать бесполезно, и я решил пойти на каток.

Захватив с собой коньки, я все кружил около Сашиного дома, надеясь случайно встретить ее. И все-таки, когда она с портфелем в руках вышла из-за поворота, вероятно, возвращаясь из школы домой, и мы столкнулись почти лицо в лицо, я растерялся от неожиданности и смущения.

— Здравствуй, Саша… — пролепетал я.

— Здравствуй… — споткнувшись на слове и оробев от этого, ответила она.

На ней были валенки, черная шубка и спортивная вязаная шапочка, из-под которой выглядывали две черные косички с алыми бантами.

— А у меня уже каникулы! — весело и трепетно сказал я. — И дома никого. Пойдем кататься? — И показал на коньки.

— Здорово! — сказала она. — А у нас только с завтрашнего дня. Вот не везет!

Мы медленно пошли по направлению к их дому. Она вдруг весело рассмеялась:

— А вот меня возьмут и не отпустят! Давай говорить «ты»?

— Давайте. Давай… — поправился я и сказал: — А ты скажи дома…

— А вот и не буду ничего говорить! Давай вместе зайдем?

— Неудобно знаешь как!..

— Да у меня папка вот какой хороший! Пошли, — потянула она меня за руку.

Делать нечего, пришлось слушаться…

— О, да к нам сегодня гости! — воскликнул Сашин отец, завидев нас. — Да какие гости! Ну, проходи, проходи, молодец…

— Да нет, я тут… я сейчас… Здравствуйте.

— Папа, можно я с Володей… можно, мы на каток сходим…

— О чем разговор! Да проходи, проходи, не стесняйся, что же я тебе руку под порогом, что ли, жать буду? — Он все-таки затянул меня в комнату, прямо в шинели и, с уважением заглядывая мне в глаза, которые я прятал от смущения, — ухажер все-таки! — крепко пожал мне руку. А я вдруг так растерялся оттого, что взрослый человек пожал мне руку, что чуть с ходу не взял под козырек и не выпалил: «Здравия желаю!..»

— Как там жизнь военная? — спрашивал меня отец, пока Саша бегала по комнатам, собираясь на каток.

— Жизнь военная ничего, — пищал я детским баском.

— Служишь?

— Приходится, — отвечал я важно. — Служу.

— Ну, и как там, на Курильских островах? — рассмеялся он весело. — Ничего?

А я и не знал, как там, на этих островах, и отвечал:

— Да на Курильских островах все по-старому. Ничего.

— Учишься как, тоже ничего?

— Ничего. Отлично.

— Слыхала? — крикнул отец Саше. — Кавалер твой вон как учится. А ты?

При этом явном слове «кавалер» я покраснел и опустил глаза.

— Так, так… — говорил отец. — Ну, ну… Молодец. По мамке не скучаешь?

— Вот еще.

— Пошли! — выручила наконец Саша. — Готова.

А на катке играла музыка; искрились гирлянды зажженных разноцветных ламп; мощные прожекторы освещали удивительный, мелькающий калейдоскоп платьев, курточек, брюк, шапочек, свитеров, бантиков, шарфов. И в этот калейдоскоп мы влились, как в свою стихию, и сначала катались на некотором расстоянии друг от друга, а уж только затем, да и то иногда, взявшись за руки. Это было в первый раз в моей жизни, что я катаюсь с девочкой за руку, оберегая и защищая ее, а не то что разбегаюсь, толкаю или даже сшибаю девчонку с ног, как это бывало на училищном катке, где — от смущения и робости — не находишь иного способа выказать свои чувства к понравившейся девчонке. И там, на катке, нам было и странно и завидно смотреть на наших же суворовцев-старшеклассников, которые катались со своими напарницами спокойно, степенно, о чем-то таинственно разговаривая и над чем-то заговорщически, взволнованно смеясь. Даже когда Валька приводил на каток Иру и они катались вместе, но не вдвоем, а вместе со мной, им в голову не приходило взять друг друга за руку, а я к тому же не отставал от них ни на шаг. Обычно я словно с ума сходил, разгонялся и со всего маху старался врезаться в них, сшибал то Вальку, то Иру, то сам больно падал, и никто даже и не думал на меня обижаться; или начинал на глазах у обоих выделывать какие-нибудь штуки, которым специальных названий, наверно, и нет, но которые многие из нас умели делать из лихости, озорства и хвастовства. Валька, к тому же, большинства этих фигур делать не мог и потому, по моим представлениям, в глазах Иры должен был выглядеть слабаком; когда рядом с нами была Ира, вернее, когда рядом с ними был я, наша дружба с Валькой превращалась в яростное соперничество, особенно с моей стороны. Надо отдать Вальке должное: он никогда не обижался на меня, он вообще был самый безобидный человек на свете…

Хотя я пришел на каток в суворовской форме, я не особенно выделялся на общем пестром и ярко-красочном фоне; само собой приходило ко мне ощущение свободы. Но вскоре, куда бы мы ни катились, перед нами образовывался некий коридор, нам давали дорогу, а это значит, что нас всюду замечали и за нами наблюдали. Мне вдруг показалось, что все как будто чего-то ждут от нас, от меня, чего-то необыкновенного и красивого, раз уж, если не я, то моя форма была такая красивая и необыкновенная… И со мной началось то, что случалось почти всегда. Вновь начал я выделывать свои штуки, убегал далеко от Саши, крутился, вертелся, или прыгал, или вдруг резко тормозил, так что лед искрами летел из-под моих коньков. И так как я был занят самим собой, я не замечал, что теперь на меня глядели вокруг не с завистью, добротой или восхищением, а враждебно: хвастунов нигде не любят. И лишь когда со всего размаха я неожиданно растянулся около самых ног Саши и от боли даже не смог сдержаться, чтобы не вскрикнуть, я и почувствовал эту враждебность по веселому, радостному и едва ли не злорадному смеху, который летел отовсюду прямо мне в лицо.