Пространство и время — страница 5 из 22

— Это все бред какой-то, Митя! Господи, как это все глупо! Неужели ты сам не понимаешь этого?

Ваганов, ничего не понимая от неожиданности, откинулся на спинку стула и смотрел на Лену удивленными глазами.

— Дмитрий, пойми меня… Я уважаю тебя… люблю, но ведь нельзя же так… Ты взрослый человек, пойми это… Ну так нельзя… Тебе не семнадцать лет, ну какое тебе сейчас время и пространство? О чем ты без конца думаешь, о чем? Все это одни глупости, извини меня…

— Но как же?.. — пролепетал Ваганов. — Ведь ты сама когда-то… ты помнишь? Ты говорила, что…

— Ну говорила, говорила! Но это было сто лет назад, мы были детьми…

— Пусть это было и сто лет назад, а было это совсем недавно, кстати, это не имеет значения! — горячо заговорил Ваганов. — Над этим думают не только дети. Пожалуйста, не возражай, не возражай, — заторопился он, когда Лена хотела что-то сказать. — Многие великие люди думали и думают над этим. Это вовсе не так глупо, как кажется.

— Может быть. Но пойми: это только тогда умно, когда занимаются специалисты, люди, предрасположенные к этому, гении… Ну, не простые, по крайней мере, люди… А ум обыкновенно умного человека состоит еще и в том, чтобы хоть это понимать.

— Согласен. Только два с небольшим года назад за те же самые мысли ты называла меня гением, открывателем и прочая. А теперь, что изменилось теперь?

— Мы изменились.

— Но не изменился поставленный мной вопрос, наука не изменилась. Пространство и время как проблема существуют, я это утверждаю и защищаю свое право заниматься тем, чем хочу. Хотя бы и философией.

— Пожалуйста, ты можешь заниматься всем этим. Но уволь меня. И еще — подумай: что практического, какие практические выводы сделал ты из своих «открытий»? Какая польза людям? Тебе самому? Что же такое твои время и пространство, когда жизнь проходит мимо тебя?

— Мимо меня? Как это мимо меня? Да я ее ощущаю в себе больше, чем кто-либо другой, я живу действительно, я думаю…

— Ты живешь. Конечно. Но где? Чем? Уж не думаешь ли ты, что можно любить человека в двадцать один за то же, что и в восемнадцать? Да, раньше мне нравилось все это, я любила тебя, ты был не как все, ты казался мне умным. Но теперь-то ведь ясно как день — все это голая философия, пустота, — так прикажешь любить, уважать тебя за это? Если не так, то, пожалуйста, растолкуй мне, открой мне глаза, как прежде? Ну же?!

— Ты не права, — ответил Ваганов. — Я… ничего не могу тебе сказать, это надо чувствовать. Когда ты чувствовала, ты любила. И наоборот.

— Нет, я люблю тебя, люблю! Но пойми — так больше не могу. Ведь ты будешь инженером, твое дело техника, а ты до сих пор софист, до сих пор…

— Нет. Нет. Все не так. Лучше не будем!

— Прости. Но я должна тебе сказать. И прошу — не говори мне больше ничего о философии. Делай что хочешь, пиши, думай, занимайся, но не разговаривай со мной об этом. Пощади меня.

Ваганов молча кивнул. Так молча они просидели друг против друга некоторое время. Когда из кухни вышла Лидия Григорьевна и, взглянув на дочь, укоризненно покачала головой, Ваганову вдруг сделалось так обидно за всех троих, что, не выдержав, он поднялся и направился к выходу…


С того времени, когда было ему очень больно или обидно, и начались его бегства. Остаться одному, подумать — в этом была своя радость, свое облегчение. Обычно он долго бродил по городу, спорил в себе, соглашался и не соглашался, но, даже если и выходил мысленно победителем в споре, чувство победы уже не было таким полным и радостным, как прежде. Он начал как будто в самом деле понимать, о чем говорила Лена, но не ту правду понимать, о какой говорила она, а другую. Он понял, что остался один, что то, чем жил и живет он, ей вовсе не нужно.

Он остался один. Но мысленно, пока ходил по улицам, он мог разговаривать почти со всеми людьми, что окружали его. Вглядываясь в людей, он научился вскоре что-то выделять в них, видеть какую-то основу окружающего его движения. Ему казалось, что, разбираясь в некоторых отвлеченных проблемах, он мог выделить в людях нечто общее, вечное, а случайное, ненужное само по себе оставалось в стороне.

Удивительным, правда, было то, что он никак не мог осознать, что же такое он выделял вокруг себя, в чем видел эту неуловимую общую особенность людей. Эта особенность приносила ему какое-то странное чувственное наслаждение, радовала, волновала его — но что же это? Что?

Однажды в институте мимо Ваганова пробежали Лена и Борис; она не видела Ваганова и очень естественно держала Бориса за руку. Ваганова не то поразило, что они были вместе, что держались за руки и что, проходя мимо, не заметили его, но другое: они были как одно настроение — радость, веселье, легкость. Они были все то, в чем ему, Ваганову, не было места. Он — это одно, она — это другое. И вот тут-то он с болью понял, что время в самом деле существует явно, конкретно: время, только оно, внутренние  и з м е н е н и я, происшедшие в Лене, удалили ее от него. Теперь она уже не понимает его, он чужд ей своими мыслями.

Тем с большим чувством внутреннего откровения потянулся он к чужим людям. И вновь увидел в них то притягательные и общее, что словно бы оправдывало его размышления. Тайна, которая была в каждом человеке, то одной, то двумя, а то несколькими чертами, эта тайна была так сильна, что всей душой своей он не мог не потянуться к ней.

Он не понимал еще, что потому он потянулся к ней, что в сердце его, ровно бы уже уязвленном, продолжала жить где-то в самой глубине, в какой-то странной сути надежда. Надежда эта была любовью.

Этой любви еще нужно было проснуться, еще ощутить, вспомнить самое себя, но главное — она жила в нем, она была.

Если его оставили одного, то для того, наверное, чтобы он наконец понял, кому он посвящал все свои метания, поиски, заблуждения. Ведь он любил — и не ту вовсе, с которой жил и с которой был одинок, размышляя о времени и пространстве, но ту, которая и послужила причиной этих размышлений.

Он не понимал еще этого так, чтобы перед глазами наверное встал конкретный образ, но то чувство общего и прекрасного в людях, та тайна, что волновала его, — это ведь была красота.

Когда он вновь заметил ее, вот в этой женщине, в этом ребенке, вон в той девушке, ему открылось, что он давний ее пленник, что любовь и красота, если они и толкнули его задуматься над временем и пространством, то лишь для того только, чтобы он вновь вернулся к ним.

Любовь вновь ожила для Ваганова, она была вокруг него, воплощалась в красоте, ее зове постигать ее, стремиться к ней. Он почувствовал себя со временем не созерцателем даже, но мучеником красоты, потому что терялся в ней и не находил выхода чувствам.

Не изменив жене, он уже изменил ей с людьми.

Когда Лена почувствовала это, когда поняла, что из-за времени и пространства в их семье происходит нечто очень серьезное и важное, она испугалась. Она любила Ваганова, но хотела видеть его не тем, кем он был, а другим, но и он хотел видеть в ней не ту, а другую, даже больше — он хотел, чтобы она была той, другой.

Лена вновь начала интересоваться его жизнью, его мыслями, но, раз оттолкнув его, раз направив его к размышлениям об истинной его любви, она ничего уже не могла вернуть. Со страхом и чувством собственного неверия в то, что понимала и видела, она все более убеждалась, что, что бы ни совершалось в их доме, в их семье, потеряло для Ваганова всякий смысл. Она видела движение его внутреннего «я» — от нее к другим — и не могла простить ему этого.

— Предатель! — так сказала она ему впервые.

Он, сразу не поняв, словно бы споткнулся на услышанном слове, но тотчас ощутил, как густая, враз наполнившая его до краев обида растеклась в нем. Он, думающий, знающий, внутренне кричащий ей, что это она, она предательница, вдруг услышал: предатель — он.


Ваганов постучал в дверь.

— Да, да! — услышал он. — Кто там?

Он вошел в дом: свет низкой, не прикрытой абажуром лампочки ослепил его. Он защитил ладонью глаза и, щурясь, наугад сказал:

— Здравствуйте!

— Здорово, здорово, парень, — усмехнулся кто-то, и когда Ваганов немного погодя убрал от глаз руку, то увидел отца Майи, каким его и запомнил: с бородой, в круглых очках. Знакомы они не были, и отец Майи смотрел на него с любопытством и затаенной усмешкой.

— Что скажешь, молодой человек?

— Я… — начал Ваганов. — Видите ли, я проездом…

— Переночевать, что ли? — подсказал отец.

— Да нет… не совсем… Я хотел спросить, дома ли Майя?

— Майка-то? А вы что, знаете ее?

— Да. Мы вместе учились. Хотелось бы повидать.

— Тогда полезай наверх, — сказал он. — Она, парень, на втором этаже у нас. Эй, Майка! — крикнул он дочери. — Тут к тебе гость, принимай! — И опять усмехнулся: поздний гость.

Ваганов по деревянной лестнице полез наверх, откинул люк и ступил в просторную, слабо освещенную комнату. В углу, за столом, сидела Майя и, как было видно, гадала на картах. Рядом с ней в маленькой кроватке спал ребенок.

Долго они глядели друг на друга.

— Откуда ты? — спросила она наконец взволнованно, но скрывая это.

— Из Москвы, — ответил он. — Здравствуй.

— Здравствуй… Вот уж кого не ждала, — усмехнулась она той же, как и ее отец, усмешкой. — Проходи, садись. — Она пододвинула ему стул.

Он прошел и сел.

— Может, — крикнул снизу отец, — мы по этому поводу сообразим?

— Ладно, без тебя обойдемся! — отрезала Майя (непривычным для Ваганова голосом), подошла к люку и закрыла его.

Она села на прежнее место и пристально, вновь с усмешкой начала глядеть ему в глаза. Он опустил голову, чувствуя, как краснеет.

Так, сидя с опущенной головой, он неожиданно вспомнил девушку в автобусе и понял, на кого она была похожа: на Майю, какая она была перед ним.

— Сегодня, — сказал он, поднимая голову, — я видел девушку, она похожа на тебя.

— Да брось ты… — вяло махнула она рукой.

Он посмотрел на нее внимательно и не заметил ничего прежнего, что было в ней, ни того, какой она жила в его памяти: смеющаяся, быстрая, с озорными глазами…