— Ну это как сказать. Если ты нарисуешь то, что видится тебе во сне, — это будет правда или нет? А во сне бывает и такое, чего на самом деле быть не может.
— А зачем это нужно? — удивился Володя очень искренне.
Серега задумался. Он таких вопросов никогда не задавал.
— Ты любишь рисовать? — спросил он у мальчика.
— Люблю.
— А если бы тебе запрещали, рисовал бы?
— Смотря как запрещали бы… — Теперь Володя задумался.
— Самым строгим образом.
— Наверное, нет.
— А почему, когда я сегодня предложил отменить занятие, ты остался?
— Потому что хочу рисовать.
— Значит, у тебя есть такая потребность — рисовать, тебе будет чего-то не хватать, правильно?
— Да.
— Ну тогда ты ответил на свой вопрос. Живопись существует потому, что люди этого хотят. Можно, наверно, издать закон, запрещающий дышать, есть или пить, но его никто не сможет выполнить. Даже те, кто издал. Невозможно запретить смеяться, плакать, ходить в туалет, наконец. Любить — тоже нельзя запретить.
— Это я понимаю. Но не дышать нельзя потому, что умрешь. А если не рисовать… ничего не случится.
— Разве? Ты ведь так не думаешь.
— Нет, думаю. Я люблю рисовать, но не знаю, зачем это нужно. Мне папа говорит, что все это ерунда. «Лучше бы, — говорит, — модели строил!» Я сказал, что мне нравится рисовать, а модели строить не хочется. Тогда он сказал: «Если бы все делали то, что хочется, а не то, что нужно, то мы бы с голоду все умерли. Люди строят дома, выращивают пшеницу, делают машины не потому, что им хочется, а потому, что это нужно. А зачем нужна твоя мазня?» Вот я и думаю…
— Ну а разве не нужна никому красота? — спросил Серега.
— Нет. То есть нужна, но не всем. Мы в то воскресенье с мамой ходили в клуб смотреть выставку. Верни-саж… Там на некоторых картинах висела табличка «Продано». Вашу я видел, «Истину». Не будете обижаться?
— Нет.
— Она мне не понравилась. Это вроде разговора, который начали, но не закончили.
— Я уже написал продолжение. Может быть, увидишь когда-нибудь. И будет еще одна. Триптих.
— Не знаю. Только мне больше всех понравилась другая. Она называется «Исход». Но все мимо нее проходили. А один парень из «Мемориала» стоял-стоял, а потом вдруг выхватил баллончик с краской и начал на нее пшикать. «Береты» его сцапали и увели, а картину сняли.
— Это правда?! — вскричал Серега, мгновенно вспомнив, что стояло за этим единственным и столь трагическим полотном.
— Да. Разве вы не знали?
Как объяснишь пацану, какие дела проскочили через Серегину жизнь с понедельника до четверга?! Да и другим, наверное, было не до испорченной картины, когда шесть человек в одну ночь расстались с жизнью…
— Кто это сделал?
— Не знаю, — немного испугавшись, сказал Володя, — знаю, что из «Мемориала». Он кричал, когда его уводили, что нельзя потакать последышам сталинизма. Только я подумал... В общем, я подумал, что живопись не нужна… Если ее можно портить.
— Ну, это же хулиган. Ему дадут пятнадцать суток, а то и больше.
— Нет, его уже выпустили. Он на нашей улице живет. Если бы он такое сделал с моей картиной, я бы его убил.
— Если это так… — Серега даже не знал, что сказать.
— И еще я понял, что они врут! — неожиданно зло воскликнул мальчик. — Если Сталин таких расстреливал, он был прав.
— Не знаю, — откровенно признался Серега, — по-моему, ты торопишься… Сейчас такое путаное время, что надо быть осторожней. Иначе можно такого наделать… ведь было уже такое, когда хотели все поскорее и побыстрее. Не так сказал — в расход, не так думаешь — тоже. Этот «мемориальщик» из той серии. У него тоже сейчас все перевернулось в мозгах, он стал фанатиком, он не может даже видеть картину, где изображен Сталин. Ему наплевать, почему, для чего, что думал автор. Он видит символ врага, фетиш, жупел такой-то. А вообще, у них неглупые, хорошие парни, они хотят, чтобы все, кто был несправедливо замучен, напоминали нам: не делайте глупости, жалейте друг друга, не хватайтесь за оружие.
— Да знаю я, — скучно ответил Володя, — только враки все это. Они хотят сами быть начальниками, вот и все. Им завидно.
— Страшно, — сказал Серега, — страшно мне очень.
— Мне тоже, — согласился Володя, — но я буду рисовать.
…Возвращаясь домой, Серега шел по той же по-прежнему мрачной аллее, но совершенно не беспокоился ни о каких возможных нежелательных встречах. В голове сидело иное: почему один молодой и исполненный, возможно, самых праведных чувств парень безжалостно уничтожает полотно, сделанное другим, тоже молодым и полным лучших чувств человеком? Более того, возможно, даже своим единомышленником, которого он понял неверно? Ведь, по сути, уничтожив полотно, в которое несчастный юноша вложил себя без остатка, он, этот второй, убил его! Володя, даже не зная, что автор картины покончил с собой, именно так это и расценил. Даже если учитывать чисто детскую вольность в обращении со словами: «Я бы убил его», — все же ясно — Володя видит не хулиганский поступок, а страшное преступление. И как знать, может быть, через пять или десять лет эта память о вандализме не сотрется! Каким тогда будет Володя? Не поднимется ли у него рука на этого фанатичного антисталиниста? И опять польется кровь! Ох уж это наше, исконное древнее, языческое, из времен еще довладимирских: «А еще убиет муж мужа, то мстити брату брата или отцу за сына, или сыну за отца…» Оно из закона уже стерто, но осталось, осталось в крови! Нет, никогда Русь не принимала Христов обычай: «Если ударили по левой щеке, подставь правую», — или как там еще! Око за око, зуб за зуб… И нет никакой середины.
Серега зашел в клуб, постучался в кабинет Ивана Федоровича.
— Здравствуйте, Сергей Николаевич, — сказал он. — Хорошо сделали кинорекламу, спасибо. У вас дело какое-то?
— Я по поводу происшествия, которое было в воскресенье на вернисаже. Там, говорят, картину какую-то испортили.
— А, — досадливо поморщился заведующий, — было такое. Софронов Виталий, 1971 года рождения, из третьего микрорайона. Взял баллончик с черной нитрокраской и обрызгал полотно. Обормот! Не понравилось, что Сталин на картине изображен. Картина, конечно, ерундовая, подражательная, я бы сказал — претенциозная. Но все равно! Я «Мемориалу» на две недели отказал в аренде ОПЦ. Пусть лучше свои кадры воспитывают. В Китае, я слышал, закон приняли: кто плюнет в портрет Мао Цзэ дун а — пожизненное заключение! Хотя, как положено, «культурную революцию» осудили. Сталинизм-сталинизмом, а картина, не виновата. И потом… Тут ведь Розенфельд был, и Клингельман еще не уехал… Розенфельд сказал, что дурак, хотя понять его можно. А Клингельман сказал, по-английски, правда, но внятно, а уж мне перевели: «В этих русских течет кровь вандалов». Вот так! «Спектр» предложил Софронову выплатить стоимость картины. Это сверх штрафа за мелкое хулиганство в общественном месте.
— Почему — мелкое? Это циничное хулиганство, даже особо циничное! — возмутился Серега.
— Не знаю, милиция сочла возможным ограничиться штрафом и предложила подавать в суд. Владислав, покойный, сказал: «Зачем портить парню жизнь? Я за гуманизм». И предложил парню выплатить стоимость картины. А тот и говорит: «А если я выплачу вам две стоимости, могу я забрать ее с собой? Все равно она ведь на аукционе не котировалась? И знаете, Владислав согласился. Так вы знаете, что сделал этот мерзавец? Он вышел на площадь вместе с этой испоганенной картиной, разбил раму, смял холст и поджег. «Моя собственность — что хочу, то и делаю!» — вот они каковы! Тут Мишка Сорокин срывается с места, налетает на этого подонка и начинает бить. Ну я, конечно, не допустил. Сорокин ведь был каратист, убить мог. Остановили, но картину, конечно, уже не спасли. Сгорела вся, ни одного фрагмента не уцелело.
— А на Владика Сорокин не сердился? — спросил Серега, с колотящимся сердцем начиная понимать, что, кажется, подошел к разгадке того, что было на шоссе.
— Вообще-то, да… — Иван Федорович посмотрел на Серегу с интересом. — А вы думаете, это могло сказаться…
— Да! — ответил Серега. — Думаю!
— Это надо бы сообщить милиции, — задумчиво произнес Иван Федорович. — Только стоит ли? Мне сегодня звонила Степанковская, сказала, что эти двое, коровинских, сознались. Правда, выяснилось, что пистолет они утопили в болоте.
«Это Аля…» — с горечью подумал Серега, и ему стало страшно. Кому нужны два пропойцы, к тому же сидевшие? А дело висит, нераскрытых надо поменьше… Сейчас, «расколов» их, машина правосудия набирает ход. Этих двух, безусловно, нехороших мужиков сейчас доведут до того, что они подпишут все. И суд будет скорый, но неправый. Один получит вышку, другой пятнадцать, а может быть, если хорошо повернут дело, то и обоих. Шесть трупов, вполне хватит на двоих… А виноват будет Серега, он смело может записать на свой счет еще двух человек.
Выходя от Ивана Федоровича, Серега хотел идти домой, но ноги почему-то принесли его к тускло освещенному подъезду пятиэтажки. Здесь, на третьем этаже, жил Мишка Сорокин. Вот она, обитая клеенкой дверь № 24. Сюда он ходил много раз. Последний раз был здесь летом, когда Миша вернулся из армии. Там, за дверью, его тогда встретил неожиданно мощный, крутоплечий парень в тельняшке, восторженно обнял и крикнул: «Мама! Сергей Николаевич пришел!» И мать, веселая, моложавая, приглашала Серегу к столу так усердно, что он не посмел отказаться. И отец, довольный донельзя, немного хмельной, пытался поговорить с Серегой об искусстве. И был старший брат Павлик с невестой Наташей, которая когда-то нравилась Мишке. Как тогда все было хорошо! Меньше чем пол года назад…
Звонок был выключен, дверь не заперта. Серега кашлянул и вошел, на ходу сняв шапку. В прихожей было темно, в комнатах — тоже, только за стеклянной дверью кухни горел свет. У стола, опустив голову на руки, сидела Мишкина мать. Из-под черного платка выбивалась седая прядь. Совершенно седая!
Неужели у него хватит совести войти, сказать что-то? Серега заколебался. Но женщина уже услышала шорох.