работают правительства и более однородна культура, поэтому приближенная корреляция между неравенством и счастьем (или любым другим социальным благом) может свидетельствовать лишь о том, что существует много причин, по которым в Дании жить лучше, чем в Уганде. В своем анализе Уилкинсон и Пикетт ограничились только развитыми странами, но даже внутри этой группы корреляция оказывается очень зыбкой и зависит от выбора конкретных стран[287]. Богатые государства с глубоким расслоением, например Сингапур и Гонконг, часто социально здоровее более бедных стран с меньшим уровнем неравенства, в частности бывших коммунистических стран Восточной Европы.
Самый большой урон теории духа равенства нанесли социологи Джонатан Келли и Мэрайя Эванс, которые опровергли причинно-следственную связь между неравенством и счастьем в своем ведшемся на протяжении трех десятилетий исследовании 200 000 человек из 69 стран[288]. (В главе 18 мы рассмотрим, как измеряются счастье и удовлетворенность жизнью.) Келли и Эванс следили за неизменностью факторов, достоверно влияющих на уровень счастья, таких как ВВП на душу населения, возраст, пол, образование, семейный статус и религиозная принадлежность; в итоге они установили, что теория о несчастье как следствии неравенства «терпит крушение, натолкнувшись на факты». В развивающихся странах неравенство не погружает людей в уныние, а, наоборот, воодушевляет: чем выше уровень неравенства, тем люди счастливее. Авторы предполагают, что, сколько бы люди ни испытывали зависти, тревоги по поводу своего статуса и относительной депривации, в бедных странах с высоким уровнем неравенства эти чувства с лихвой перекрывает надежда. Неравенство видится жителям этих стран символом возможностей, знаком того, что образование и другие способы продвинуться выше по социальной лестнице могут привести к успеху их самих или их детей. В развитых же странах (кроме бывших коммунистических) неравенство вовсе не сказывается на счастье. (В бывших коммунистических странах ситуация двойственная: неравенство тяжело переносится старшим поколением, которое выросло при коммунизме, но помогает молодым или же безразлично им.)
Такая неоднозначность влияния неравенства на человеческое благополучие подводит нас к еще одному заблуждению, характерному для участников этой дискуссии, – смешению неравенства и несправедливости. Многие психологические исследования показывают, что люди, в том числе дети, предпочитают, чтобы неожиданная выгода равномерно распределялась между всеми причастными, даже если в сумме всем достанется меньше. Такие результаты заставили некоторых психологов предположить существование некоего синдрома, названного ими «неприятием неравенства», – стремления к распределению богатства. Однако в своей недавней статье «Почему люди предпочитают неравные общества» (Why People Prefer Unequal Societies) психологи Кристина Старманс, Марк Шескин и Пол Блум по-другому взглянули на эти исследования и обнаружили, что людям больше по душе неравное распределение, как среди участников эксперимента, так и среди граждан своей страны, если им кажется, что это распределение справедливо: если дополнительные надбавки достаются самым усердным работникам, самым заботливым помощникам или даже случайным победителям честной лотереи[289]. «Пока что нет доказательств, – заключают авторы статьи, – что дети или взрослые однозначно склонны к неприятию неравенства». Людей устраивает экономическое неравенство, когда их страна представляется им меритократической, и они возмущаются, если им кажется, что это не так. Различные версии причин экономического неравенства волнуют их больше, нежели сам факт его существования. Это позволяет политикам легко стравливать людей друг с другом, просто указав пальцем на тех, кто нечестно получает больше положенного: жирующих на социальных пособиях, иммигрантов, внешних врагов, банкиров или богатых, причем нередко эти группы ассоциируются с определенными этническими меньшинствами[290].
В дополнение к гипотезам, что экономическое неравенство оказывает воздействие на психологию отдельно взятых людей, его связывали с еще несколькими общественными проблемами, такими как экономическая стагнация, финансовая нестабильность, отсутствие межпоколенной мобильности и продажность политической системы. Эти отрицательные явления требуют к себе самого серьезного внимания, однако и здесь можно усомниться, что с неравенством их связывает не корреляция, а отношения причины и следствия[291]. Как бы то ни было, я полагаю, что стремиться изменить коэффициент Джини как корень множества социальных бед куда менее эффективно, чем искать решение каждой проблемы по отдельности: инвестировать в исследования и инфраструктуру для выхода из экономической стагнации, упорядочивать финансовый сектор для уменьшения нестабильности, увеличивать доступность образования для поощрения экономической мобильности, повышать прозрачность избирательного процесса, реформировать финансирование предвыборных кампаний для борьбы с излишним политическим влиянием богатых и так далее. Воздействие денег на политику особенно опасно, поскольку оно способно извратить любой правительственный курс, но это не та же самая проблема, что экономическое неравенство. В конце концов, при отсутствии реформы избирательной системы самые богатые жертвователи будут иметь свободный доступ к политикам вне зависимости от того, достается ли им 2 % национального дохода или 8 %[292].
Таким образом, экономическое равенство само по себе не является одним из аспектов человеческого благополучия. Кроме того, неравенство не стоит путать с несправедливостью или бедностью. Теперь от моральной оценки неравенства обратимся к вопросу, почему оно менялось со временем.
Глядя на историю неравенства, проще всего заявить, что оно является порождением эпохи модерна. Наверняка сначала мы находились в состоянии естественного равенства, поскольку богатства не было в принципе, и все имели равные доли от ничего, а затем, когда возникло богатство, у некоторых его оказалось больше, чем у других. В таком изложении неравенство изначально находилось на нулевом уровне и росло по мере накопления капитала. Но это не совсем верно.
Охотники и собиратели на первый взгляд представляют собой очень эгалитарное общество, и именно это подтолкнуло Маркса и Энгельса к идее «первобытного коммунизма». Однако этнографы отмечают, что образ равенства, царящего в таких группах, обманчив. Во-первых, современные племена охотников и собирателей, за которыми мы имеем возможность наблюдать, не живут той же жизнью, что их древние предшественники: они вытеснены на маргинальные земли и потому вынуждены кочевать, что делает невозможным накопление какого-либо богатства, хотя бы потому, что его не так-то легко носить на себе. Но оседлые охотники и собиратели, например коренные жители обильного лососем, ягодами и пушным зверем северо-западного побережья Северной Америки, были отнюдь не эгалитаристами. Они имели потомственную знать, которая владела рабами, копила предметы роскоши и гордо демонстрировала свое богатство в ходе потлачей. Кроме того, хотя кочевые охотники и собиратели действительно делят между собой мясо (поскольку охота – это в значительной мере дело удачи, и поделиться в день богатой добычи – значит обезопасить себя на тот случай, когда ее не будет совсем), растительную пищу они делят куда реже. Собирательство – это вопрос усердия; если делить собранное поровну на всех, кто-то сможет получать свою долю, ничего при этом не делая[293]. Любому обществу свойствен определенный уровень неравенства, как и осознание его существования[294]. Недавнее исследование неравенства в обладании теми формами богатства, которые доступны охотникам и собирателям (домами, лодками, добычей), показало, что они далеки от состояния «первобытного коммунизма»: коэффициент Джини в таких обществах составляет 0,33, что близко к показателю для располагаемого дохода американцев в 2012 году[295].
Что происходит, когда общество начинает производить богатство в значительном объеме? Рост абсолютного неравенства (разницы между самыми богатыми и самыми бедными) оказывается почти что математической неизбежностью. При отсутствии некоего Управления по перераспределению дохода, которое раздавало бы всем равные доли, одни члены общества непременно – будь то благодаря удаче, умению или усердию – будут извлекать из новых возможностей больше преимуществ, чем другие, и получать непропорциональную выгоду.
Рост относительного неравенства (измеряемого коэффициентом Джини или долей от общего дохода, получаемой определенным квантилем) не неизбежен математически, но тоже весьма вероятен. Согласно известной гипотезе экономиста Саймона Кузнеца, по мере того как страна богатеет, неравенство в ней должно расти, поскольку часть жителей оставляет сельское хозяйство и выбирает более высокооплачиваемые сферы деятельности, тогда как другие остаются в нищете деревенской жизни. Однако в конечном итоге прилив поднимает все лодки. С ростом процента населения, живущего в условиях современной экономики, неравенство должно начать снижаться, описывая траекторию, похожую на перевернутую букву U. Эта гипотетическая дуга изменения неравенства во времени называется кривой Кузнеца[296].
В предыдущей главе мы видели намеки на кривую Кузнеца в динамике неравенства среди разных стран. По мере того как промышленная революция набирала ход, европейские страны совершали Великий побег из всеобщей бедности, оставляя другие государства позади. Как пишет Дитон, «более совершенный мир – это мир, где есть место различиям; любой побег подразумевает неравенство»