Протей, или Византийский кризис — страница 15 из 83

Вторая часть доклада была на иную тему. В ведомстве генерала, судя по всему, не нашлось денег на оплату участникам митинга, по крайней мере больших сумм на нее не выписывали, мелкие агент наркобарона отследить не пытался, боясь спалиться. Наиболее простым объяснением здесь могло быть реальное отсутствие оперативных денег у ведомства. О том, что царь, при всем видимом благополучии империи, поддерживает в ней жестокий режим экономии, иной раз неразумной, знал весь мир. Но количество участников проправительственного митинга превышало двадцать тысяч человек, значит, добровольцами быть они не могли, и либо выходило так, что то ли оплата шла из другого кармана, то ли ее вовсе не было.

Бесплатный митинг — тот же бесплатный сыр, и каждый знает, где такое бывает. Крутозыбков предоставил свою часть доклада. Ни один из теневых банкиров царя, прежде всего главный среди них, Якопо Меркати, денег на Лубянку не пересылал. Не отслеживались и электронные кошельки в социальных сетях, хотя Крутозыбков сознавался, что сам бы он выбрал именно такой вариант.

Временно и банкир и контрразведчик предлагали считать, что царь просто не расплатился. Все дочитали листки и откинулись перевести дух, отец же взялся за второй листок. Понять по его лицу нельзя было ничего. Выиграй он миллиард, утопай «Титаник», или, кстати, всплыви, все одно никто бы не понял — что думал он по этому поводу.

Высокогорский откровенно скучал, но ему было простительно. Как вытащил Константин его и его кузена, тратящих последние флорины дедовского наследия, из Тосканы, так он и не менялся, тому уже лет пять. В отличие от целеустремленного и мизантропичного Эспера Елим был «полтинником», иначе говоря, итальянцем по матери, гибридом Средиземного моря и Ледовитого океана, — как и сам Василий, с поправкой всего-то на Адриатическое море, разделяющее Италию и Грецию. Правда, Елим иной раз выпивал. Правда, Елим был тот еще бабник. И у Елима не было малярии. В остальном молодые люди походили друг на друга, хотя и не более, чем созревшие в один год колосья пшеницы и ячменя.

— Нет у него ни гроша, — с удовлетворением произнес отец, отодвигая листки и берясь за салат. Неизвестно как в воздухе возник Долметчер с рюмкой мастики на подносике. Отец сделал круговой жест: мол, всем по рюмке.

Попробовал бы кто отказаться.

Долметчер появился вновь. Мастика была холоднее льда, но Василий знал: сорокасемиградусный анис обожжет горло, зато лихорадка отпустит. Да и вообще она почти уже отпустила.

Без закуски ресторатор позволял пить только отцу, и Василий послушно, хотя и очень нехотя съел греческий салат с фетаксой, тот, который любил отец. Сам Василий любил дары моря, но, видимо, это пришло к нему по материнской линии, от урожденной княжны Ольги Сергеевны Лейхтенбергской-Романовской. Отцовский брак уж точно был вполне равнородным. Василий с грустью думал, что рано или поздно отец и ему какое-нибудь равнородное чудовище подыщет. И молил Бога, чтобы это хотя бы не оказалась Джасенка Илеш, лесбиянка с синими волосами. Ему хватало малярии.

Мать давно лежала в Риме на некатолическом кладбище Тестаччо рядом с родными. Василий плохо помнил ее, он потерял ее в одиннадцать лет. Отец остался с ним и трехлетним Христофором на руках, но у наркобаронов обычно есть деньги и на воспитательниц, и на учителей, и на охранников, — отличать колумбийскую коку от ломбокской, как он считал, он сыновей научит, а уж отличать сангвинеллу от клементины пусть сами учатся.

Чему будущий император научил старшего сына, старший сын знал точно, но помалкивал, а младшего не научил явно ничему: в новом веке отца полностью одолела идея восстановить византийский престол. В конце концов, Никея, где правили Ласкарисы, Константинополем тоже не была, но, действуя именно из нее, Ласкарисы столицу вернули. Если б не «торговцы старьем», не Палеологи, глядишь, удалось бы и с Трапезундом договориться, и отбиться от турок, и не сияла бы нынче эта гадость напротив Святой Софии.

Мясо по такой жаре было есть невозможно, но не съесть по порции пахлавы у Долметчера означало — обидеть креола, у него готовил лучший повар Тристеццы, престижней княжеского. Пришлось есть.



Потом принесли чудовищно крепкий кофе, Василий предпочел бы мате, но знал, что и просить не надо — не дадут. Молодой человек прекрасно понимал, что живет под отцовским каблуком. Василий предпочел бы стать кинорежиссером и продюсером, снимать на отцовские деньги блокбастеры… но так ему отец бы и позволил. Тоже нашелся Илья Казан, комуняка американский с желанным трамваем. И Василий помалкивал.

Разошлись к вечеру, когда с колоколен уже поплыл звон vesperae, где двумя колоколами, где шестью, одиночными ударами, двойными, Василий плохо разбирался. Единственная православная церковь Тристеццы была далеко, ее слышно не было, но и там наверняка стоял звон. А еще был вечер пятницы, а еще наискосок от ресторана стояла синагога «Гаагуим», то есть «Тревога». Евреи всех десяти семейств княжества тянулись туда сейчас из своих домов: для них наступила Царица Суббота.

Только оставшись в одиночестве, Василий позволил себе оглянуться на второй этаж «Доминика». Там, за третьим окном слева, маялся малярией Дуглас Маккензи, чьих предков занесла несчастная судьба сюда, на землю прекрасной печали и нескончаемой тревоги. У Василия никогда не было близких друзей, но редко что так сближает ровесников, как общая болезнь.

Сердце Василия, как нередко случалось с ним в час вечерни, сильно защемило. Что-то неправильное было во всем этом отцовском походе на Москву.

Хотя и ясно было, что победить он может, и тогда наверняка быть его сыну императором всея Византии и Руси Василием Пятым.

Он предпочел бы Тарантино Вторым. Да хоть бы и Казаном вторым. Как-никак «Трамвай „Желание“» никто не отменил. Только жаль, что у Дугласа тоже малярия.

И совсем он был не похож на Марлона Брандо.

…Тут из ниши возле двери в ресторан вышел и кашлем возвестил о своем присутствии Ахаткуман.

Ничего себе одиночество!


IV18 ИЮНЯ 2011 ГОДАДОРОФЕЙ ВОРОБЬИНАЯ НОЧЬ

Цел тот город до сих пор —

с белокаменными стенами,

златоверхими церквами, с честными

монастырями, с княженецкими

узорчатыми теремами, с боярскими

каменными палатами, с рубленными

из кондового, негниющего леса домами.

Цел град, но невидим.

Не видать грешным людям славного Китежа.

Сокрылся он чудесно.

Павел Мельников-Печерский. В лесах

Некогда этого белого известняка, не сильно уступающего в красоте мрамору, было на Владимирской и Московской Руси столько, что дешевле было строить из него, чем из кирпича. По сей день стоят в Суздале, в Боголюбове, в Кидекше, в Арясине храмы из этого камня, стены кремлей, башни, врата. Даже и теперь на Руси можно тот камень добывать, если, конечно, не переводить его на известь и щебенку, как еще недавно делали в карьерах села Дармоедова, покуда царь не выслал тамошнего предпринимателя за одиннадцатитысячную версту. Однако в масштабах России много ли построишь из такого камня? В один миг весь изведешь, лучше гранит из Финляндии привезти.

Но здесь, в Кассандровой Слободе, все было иначе. Населения за двадцать с лишним лет набралось тут уже прилично, тысяч восемь, город кое-как обеспечивал себя, почти не имея поставок извне, но наращивать население путем переселения сюда все новых и новых мигрантов дальше было опасно. Здесь был камень и было дерево, были кожи, кость, почти неограниченные запасы дичи и даров леса. Но рыбы было мало, крупных рек поблизости не нашлось, те, что имелись, норовили менять течение, — география Слободы не совпадала с Россией. Обследовать пока что удалось лишь то, до чего мог добраться аэростат, ничто другое в воздух подняться здесь не соглашалось, разве что планер, если б здесь были горы и холмы. Они были на условном Западе, аэростаты здешнего министра воздухоплавания Юрия Сосновского нанесли их на карту, но от них тут было как от Москвы до Альп, и планер оказывался бесполезен до тех пор, пока в горах, нареченных Новым Уралом, не удастся выстроить поселение. В дальних планах Павел такое имел, но пока что предпочитал оставить Слободу городом-государством и не сеять в народах соблазны сепаратизма.

Ближайшая устойчивая водная артерия, шириной примерно с Москву-реку, верст за сто к западу обнаружилась, вода ее была чиста, старицы полны рыбы, над которой то там, то здесь появлялась рыбоядная скопа, негласный маскот здешнего мира. Аэронавты Сосновского нанесли реку на карту и огорченно сообщили, что она ниоткуда не вытекает и никуда не впадает: сущая Аму-Дарья, только та в пустыне, а эта — в лесу. Вытекает вроде бы из болота, впадает вроде бы в болото, только так вот с высоты выходит… Ну да, так и выходит, что это одно и то же болото. Вроде как бы сама в себя впадает. Немногих поселившихся в Слободе офеней это не заинтересовало: они еще не такое видали. А, что, рыба? Рыба есть. Хорошая. Но сама не приплывет.

Для снабжения города это было слишком далеко. Дверь в этот мир не сдвигалась ни на микрон, да и открывалась не всегда, а других входов пока так и не нашлось. Может, и к добру. Посему рыбный вопрос, актуальный в свете поголовного православия слободы, решил государь тем, что разрешил, используя ручьи и бьющие из земли ключи, создавать рыбные садки и пруды, освободив их на двенадцать лет от всяких поборов. Отчего бы не разрешить, когда вывозить некуда, да и не привезет никто и ниоткуда, так что конкуренция возможна только местная. А это — всегда пожалуйста. Сильнейший, съешь слабейшего!

Всех проблем этого странного мира можно было не перебирать — при первом взгляде на него он казался эдемом, при втором превращался в медузу, и хорошо, что пока не в Горгону. Прежде всего никто не брался с уверенностью сказать — параллельный ли это мир, другая ли планета, прошлое ли, будущее, вообще что такое. Отчаявшись что-то понять, царь приволок сюда троих серьезных астрономов, не сочтя нужным сообщить, что для них это билет в один конец. Неделю-другую астрономы тосковали, но позже убедились, что небо здесь иное, чем на Земле, и от телескопов их стало за уши не оттянуть.