— Ну, бежим — это громко сказано. Сам видишь — не бегу. А вот начнет австрияк из какой-нибудь двадцатидюймовой дряни, из какого-нибудь Длинного Густава снаряды по восемнадцать вершков метать, так и я побегу, и ты, думаю, тоже вперед меня помчишься.
— Откуда австрияки, откуда Густав, если такое тащить к Москве три месяца?
— Ты Сулейману это скажи. Он семерых Шубиных на Яйле угробил, с трех бомб, если помнишь. На Икарию всего один остался, да и тот в Салачиксарае, по-арабски только и бормочет, а я в этом ни бельмеса. У него там куфических, арабских монет клады девятого века, а я в этом что понимаю?..
— Совсем ты меня запугать решил.
Шубин молча грыз ноготь. Тимон взял из вазочки последний красный апельсин, предложил скарбнику, тот мотнул головой: из человеческой еды он, кажется, признавал одни сырые грибы. Генерал пожал плечами и взялся за апельсин сам, думая, что скоро возненавидит эти плоды навсегда. Но пока было вкусно.
Вдалеке опять послышался выстрел. «Полицейский», — только и подумал генерал.
Шубин поставил горшочек на стол, достал оттуда монетку.
— Слушай, мы с тобой не увидимся… долго, наверное, вот так. Загадай, брось на счастье.
Тимон глянул. Был это потертый екатерининский четвертак. Как любой, кто лишнего в уме не держит на такой случай, загадал — «орел». Выпал орел. Бросил еще раз, опять орел. И еще раз — опять орел.
— Как видишь, — хмыкнул Шубин. — То ли все равно пан, то ли все равно пропал. На тебе горшочек. А лучше нет, подели, пусть половина — твоя, прочее в землю верну.
Генерал подумал. Следующий клиент запаздывал. Тимон стал раскладывать монетки: одну налево от горшка, другую направо, стараясь, чтобы монеты совпадали достоинством. Его не покидало ощущение, что он — банкомет и мечет к себе на рабочий стол настоящий азартный банк. Только какой тут может быть выигрыш? Он просто деньги делит, делит, делит…
Деля серебряную струйку монет надвое, он думал о битве при Марафоне: спартанцы там персов победили… но ведь и сами полегли. Спартанцы. Нет, на такую победу генерал согласен не был. Мерзкий народ, мерзкие обычаи. Опять те же греки чертовы. Банкир Меркати говорил, что даже деньги, назывались они пеланоры, спартанцы намеренно чеканили из железа — чтобы воровать было тяжело и невыгодно. Хуже того — чтобы их нельзя было перечеканить, прежде чем пускать в оборот, пеланоры опускались в уксус. Металл становился хрупким и мало на что пригодным. Но тут монеты были надежные, императорские, хоть и мелкие.
Ближе к дну котелка стали попадаться и полтинники, притом совсем старые, чуть не петровских времен. Приходилось приглядываться: отчего-то суеверно не хотелось генералу ни себя обсчитать, ни Шубина обидеть. Справа и слева выросли приличные кучки монет: рублей на пятьдесят каждая, немало, потому как это и впрямь серебро, а не бумага. Хотя зачем серебро на войне и тем более генералу госбезопасности?
Наконец в руках у Тимона остались две последние монеты.
Тимон смутился. В левой руке он держал тяжелый, старинный, екатерининский или старше, полтинник, в правой — вполне еще новый двугривенный с профилем очень позднего императора.
Генерал решительно положил полтинник на правую кучку монет и подвинул ее Шубину, ничего не говоря. Шубин засопел.
— А что ж ты себя обидел?
— Твое добро, тебе и положено больше. Я тебе спасибо сказать должен.
— А коли спасибо, так добавь в мою кучку и тот двугривенный.
Тимон беспрекословно добавил.
Шубин мечтательно взял две последние монетки, поднес к глазам, поиграл, позвенел ими. Скорее постучал: серебро, как известно, металл не особо звонкий.
— Вот и счастье, что не жадный ты. Это ж богатство целое в шахтерских руках, это семьдесят копеек! Шахтер за неделю труда, за работу кайлом под землей, за шесть дней, получает, как положено, рубль двадцать. Три дня труда — шестьдесят копеек. А ты мне — за три с половиной денежку подарил! А ты знаешь, что такое семьдесят копеек?
Отвечать Шубину на его же языке всегда было трудно — шахтных слов генерал не знал и боялся напутать.
— Не знаешь? А это, милый человек, то самое, на что можно купить обушок. Обушок! — воскликнул Шубин. — А обушок — это кайло! А без кайла какой шахтер человек? Он, имей в виду, даже не крыса. Ему самая дорога… ладно, не буду говорить куда.
Шубин засунул две заветные монеты куда-то в шерсть у подбородка, а остальные решительно передвинул к Тимону:
— Все. Бери, твоя доля, мне вовсе не надо, понимаешь ведь. Ты не жадный, так и мне брать не положено, чего не надобно… Тебе пригодятся, попомнишь. Ладно, пойду…
Он бросил обе монеты в пустой горшок, ухватился за корень, вскарабкался и исчез в потолке, генерал слова сказать не успел.
Генерал едва успел глянуть на часы, однако Шубин появился в кабинете вновь, буквально упал с потолка.
— Иди, родной, иди, — он указал на дверь, — совсем там нехорошо. Зови помощь. В тамбур выйди.
Тимон, стреляный воробей, не сильно испугался, хотя знал, что секретаря сегодня нет, а гость ожидался всего один, одернул форму и вышел в тамбур.
Тут и впрямь было на что посмотреть. Прислонясь к стене, в позе, несовместимой с жизнью, в огромной луже крови, с перерезанным до позвоночника горлом устало сидел восьмой от престола наследник дома Романовых, Игорь Васильевич Лукаш, пятисторонний и всеобщий шпион, а также агент влияния. Судя по белизне лица и количеству крови на полу, скорую можно было не вызывать, тут требовалась труповозка. Тимон закрыл глаза несостоявшемуся царю и пошел за телефоном.
Снаружи, в Фуркасовском переулке, появился с ключами от машины главный референт генерала, Велиор Генрихович Майер. Он вошел во двор так называемой усадьбы Черткова и там сел в дожидавшийся его джип. За рулем он хищно облизнулся, потом отер губы от остатков крови. Он сильно состарился, выпив традиционный стакан человеческой крови, без чего в настоящий облик трансформироваться не мог. Он был отщепенцем своей расы, притом слабым, зато он переносил дневной свет и мог некоторое время, хотя небольшое, довольствоваться кровью домашних животных.
Двор имел и второй выезд. Джип тронулся и выехал на Малую Лубянку. Теперь за его рулем сидел Сурабек Садриддинович Эмегенов, старший менеджер фруктово-овощной компании «Арзами». Он двигался к Саларьеву не торопясь, строго соблюдая рядность. Он понимал, что сегодня, в день яум аль-джумаа, то есть в пятницу, в девятнадцатый день Рамадана, необходимо совершить, помимо вечернего намаза аль-магриб и ночного намаза иша, еще и желательный намаз салят ал-лейл, ибо с того, кто в такую ночь прочтет два намаза по два ракаата, читая после каждого «Альхама» один раз «Альхакумуттакясур» и семь раз «Кульху», смоются все грехи. Грех сегодня на нем был, и Сурабек очень надеялся, что не стал в нем подобием Абдуррахмана ибн Мулджамма, да пошлет Аллах ему проклятие, и грех этот, тахриман-макрух, совершенный во имя такийя, которое предписывает сура «Али ‘Имран», следовало смыть как телесным очищением, так и дополнительным намазом и постом до самой предрассветной трапезы, именуемой сухур и состоящей из фиников, бобов и хлеба. Крови он уже напился.
И еще нужно было совершить намаз-тасбих, совершаемый для раскаяния в совершённом грехе. Намаз-тасбих имеет четыре ракаата, совершаемые вместе или два раза по два ракаата, пятнадцать раз… Каша в голове у вампира была почище той, что кипела в мозгах бывшего отца Прокла.
XIV27 АВГУСТА 2011 ГОДАМИХЕЙ-ТИХОВЕЙ
Что же касается сообщений о том, что
в эту ночь собаки лают редко или не лают
вообще, то они не являются правдивыми.
Если внимательно наблюдать за
происходящим во все десять последних
ночей Рамадана, можно убедиться в том,
что собаки лают и не умолкают.
Никто не знает, когда наступает эта ночь. В хадисах сказано, что пророк, мир ему и благословение, вышел, чтобы сообщить о Ночи Предопределения, но тут двое мусульман стали спорить друг с другом, и он сказал: «Я вышел, чтобы сообщить вам о Ночи Предопределения, но эти двое поспорили друг с другом, и меня лишили знания о ней. Может быть, так будет лучше для вас. Ищите же ее за девять, за семь и за пять ночей до конца Рамадана!»
Получалось, что она приходится в ночь на двадцать пятое, или двадцать седьмое, или двадцать девятое число Рамадана. Принято было считать, что это ночь на двадцать седьмое, хотя полной уверенности никогда нет и точно можно узнать о том, когда придет эта ночь, лишь тогда, когда она уже уйдет. Ибо другой хадис сообщает, что пророк, мир ему и благословение, о признаках Ночи Предопределения сказал: «Признаком Ночи Предопределения является то, что эта ночь чистая и светлая, а луна в ней словно блистает. Она тихая и спокойная, ни холодная, ни жаркая. В эту ночь не падают с неба звезды, пока не наступит утро. И еще ее признаком является то, что солнце наутро восходит ровное, без лучей, подобно луне в ночь полнолуния, и шайтанам в этот день не разрешается выйти вместе с ним». А что можно знать о тихой погоде и ночной тишине ранее того, чем прозвучит утренний азан, призывая правоверных к намазу фаджр? Между тем правоверному точно надо знать все об этой ночи, ибо любое благодеяние с магриба до фаджра в Ляйлятуль-Кадр равноценно тысяче месяцев поклонения, равно целой жизни.
Алпамыс Шараф, бывший отец Прокл, лишь второй раз в жизни переживал Ночь Предопределения, Ляйлятуль-Кадр. Выученные со слуха и по кириллической транскрипции арабские слова звучали в его устах полным надругательством над верой. Но никто из его учителей, у которых, увы, по неспокойности эпохи не было для него достаточно времени, не издевался над ним. Поэтому он истово соблюдал все, что хоть как-то мог усвоить. Он так и не понял окончательно, в чем разница между шиитами и суннитами, от всего сердца проклинал вечером Абу Бакра и Умара, надеясь на прощение грехов, и решительно не догадывался, что для девяти десятых мусульман мира это не макрух, а полный куфр. Кладя перед собой на коврик во время намаза керамическую плитку, он полагал, что так поступает каждый мусульманин. При этом намазов он совершал ежедневно пять, в том числе на заре и ночью, в чем явно входил в противоречие с требованиями шиитов. Он был очень огорчен, узнав, что на десятый день мухаррама, в праздник Ашуры никакого шествия