Хоромы семнадцатого века его насмешили восточной дикостью, с одной стороны, и откровенным византийством, с другой. Он что-то понял в стремлении отца объявить Третий Рим — Вторым. По-гречески тут можно было говорить только с отцом да с братом, но говорить с ними ему ни на каком не хотелось. Отец не вылезал из государственных дел, брат-бездельник — из наушников, из которых несся такой хард-рок, что сидеть рядом с ним было тошно. К тому же в свои хоромы парень навез ровесников и ровесниц российского производства, своих и чужих любовниц и любовников, и от тамошней круглосуточной пляски сатиров и нимф дрожали потолки допетровских палат. Какие планы на будущее строил втайне Христофор — знал лишь он один, хотя зоркий Елим Павлович о чем-то начал догадываться, обнаружив, что все это промискуитетное ликование устроено более всего для отвлечения внимания: кто ж примет всерьез раздолбая?
Елим сошелся поближе с Арсением Юрьевским, единственным в стане византийца, кто имел отношение к сбежавшей династии, и убедился в худших подозрениях, узнав, что общая у Арсения с Христофором любовница Паллада Димитриади не только почти не пьет, но ведет досье на каждого члена веселой компании. Правда, из какого источника узнал об этом Арсений — оставалось загадкой. Тем временем оргия не прекращалась. Этому всему безобразию место бы в Потешном дворце, но в него Ласкарис переместил то, что только что было офисом фирмы в «доме Берии». Эспер Высокогорский получил там кабинет и вполне официально числился «главным референтом» по мусульманам России. Елим, которому отчего-то доверялось больше других, отныне заведовал всем кремлевским секретариатом. Электроникой бывшей фирмы, ныне правительства, занималась, ясное дело, Джасенка Илеш. В напарницы, и слепому ясно, что не только в напарницы, она выбрала себе ту самую горскую красавицу по имени Цинна, на которую так безнадежно запал Елим. Безнадежно ли? Смутный слух о ее не самой каменной нравственности князь Сан-Донато поймал и не намерен был отступать.
В Патриаршем дворце вместе со всем своим пока еще немногочисленным причтом разместился патриарх Солунский Досифей, явно претендующий на вакантное место Патриарха Всея Руси. Вполне законопослушные епископы Полихроний и Родопиан уже признали его главенство, ожидалось признание и со стороны большинства митрополитов. Крепкий, нестарый македонский мужик, едва ли настоящий грек, он искренне считал, что, оставив место патриарха тридцать лет назад пустым, царь его тем самым не ликвидировал и занять его в качестве местоблюстителя вправе любой из православных первоиерархов. В десятке имеющихся ныне патриархов он едва ли был последним, поскольку Салоники — все же второй в Греции по величине город, но руки относительно свободны были только у него. Уже тридцать первого августа в день памяти Иоанна V, патриарха Константинопольского, он отслужил божественную литургию в Успенском соборе и был удивлен большому количеству молящихся. Не того он ожидал в стране, не признававшей первенства среди равных патриарха Константинопольского, его божественного всесвятейшества архиепископа Константинопольского Каллиника VI. Но Досифей понимал, что нужен он Ласкарису ровно для миропомазания, а дальше могут и обратно в Грецию отослать.
Тимон чувствовал себя в осажденной крепости и не верил в преданность военачальников. Шубин таскал ему записки от царя, наверняка надиктованные братом-предиктором, и смысл их был всегда один: ничего не делать, войска использовать лишь в том случае, если Византия начнет покидать Москву или взрывать храмы и винно-водочные магазины. Референты провели экспертизу и дали заключение, что допускать коронацию Константина Ласкариса в Кремле опасно: крепость была покинута царским правительством, арестовать себя правительство не дало, и дипломатически становилось доказуемо право новой династии на престол. Но и по этому поводу царь приказал мозги не ломать, а отдыхать пока что. Как же, отдохнешь тут.
Что там думали жители Кассандровой Слободы в своем белокаменном городе — знали только там. А там, судя по всему, как сказал Гораций Аракелян, что не надо трепыхаться, все само получится, так никто и не трепыхался. За тридцать лет такого не было, чтобы он что плохое посоветовал или что-то из предсказанного им не сбылось.
А так — ничего особенного не происходило. Кроме всеобщего внедрения выражения «нагамис ти манос»: это звучало прекрасно и, главное, то самое и значило, что подозревал простой народ. Фастфуд предлагал сувлаки, кокоретци, катаифи, а на десерт — василопату и курабьедес, всего же популярней стала спанакопита. Мужчины оделись кто в фустанеллы, кто во враки, женщины предпочитали теперь дефины. Телевидение чуть не на сотне каналов вело себя привычно, не ощетиниваясь ни «Лебедиными озерами», ни военными маршами, разве что вместо гитары все чаще звучали бузуки, багламасы, сантури, гайды и цабуны. Помимо сиртаки по телевизору проходили соревнования по классическим микраки, хасаликосу, зейбекико, а также по ставшей популярной в России классической карагуне. Участились случаи самоубийств среди телеведущих, неспособных все это выучить.
Как всегда лучше и спокойней других чувствовал себя вольный цыган-миллиардер, чей рынок и чьи конюшни располагались от центра Москвы настолько далеко, что он и вовсе мог бы о переменах не думать. Конечно, рахат-лукум теперь требовалось переименовать в лукумадес, йогурт в дахи, но и только. Зато густое виноградное вино, икарийский мусаллас, можно было продавать открыто и не бояться шиитской мести. Апельсины, похоже, тоже не собирались пропасть с прилавка, да и сопутствующие им сицилийские товары — тоже. По крайней мере, фризский жеребец Япикс никаких негативных прогнозов не делал.
Мусульманский принц, хоть и был и отменный болтун и плейбой, если требовалось, с военной стороны показать себя умел. На Сулеймана Великолепного он, возможно, и не тянул, но после его атак поле можно было не перепахивать, можно было сразу сеять, — только разве что дождавшись, пока все высохнет и уберут покореженный металл. Воевать за убеждения и даже за деньги он был не готов. Он воевал за Гераев и за Салачиксарай, а заодно уж за ту власть, которая давала ему оружие и не совала нос в его гарем, и еще он знал, что армия, воюющая за высокие идеалы и готовая к самопожертвованию, обречена. Потому он и побеждал, что идеалами голову себе не морочил. Ислам все равно победит, а когда и как — Аллах знает больше.
В итоге шииты медленно теряли численное превосходство, а от снайперш под артиллерийским обстрелом толку было немного. Танки превратились у обеих сторон в первые же дни в металлолом, икариец вообще жалел, что связался с ними, только два десятка отличных парней потерял и со зла десяток заложников из недорогих перестрелял, потом очухался: деньги всем нужны, и Гераям тоже.
Война войной, но буйство гормонов в человеческом организме, если он не состарился вовсе, отменить невозможно. Иной раз выглядело это диковато. Электронщица Джасенка, оставшись без классного, хоть и закомплексованного мужика, с горя утащила к себе в койку горскую девку, утешаясь тем, что та была решительно без комплексов и много чего умела. Правда, Оранж, проживавший в ее теле, горевал больше: выйди он погулять, он бы точно был тут третий-не-лишний, а так, в бестелесном виде, даже возбудиться толком не мог. Двое других коммунальщиков, таившихся от правосудия тихоокеанской принцессы там же, где Оранж, и примерно по тем же обвинениям, были в ужасе. Но не от Джасенки, а от расовой неполноценности ее подруги: были они законченные расисты и сексисты, в чем боялись сознаться даже себе.
Подруга ее, горянка Цинна с непроизносимой фамилией, прибывшая из горного вроде бы Непала по поручению тамошних оборотней, заинтересованных в скорейшем увеличении долинных посевов гречихи, культуры, для оборотней всего мира спасительной, уловила не только недостаток внимания, которое проявлял к ней теперь поселившийся в Кремле, отличный в общем-то парень, Эспер Высокогорский, рассудила, что все это хорошо, но такими огрызками чужого пиршества, какое выпало ей нынче, питаться негоже. Обладая тончайшим секс-радаром, воспитанным на тысячелетних традициях своего народа, она огляделась и заметила признаки томления, которые в отношении нее проявлял брат Эспера, приятный парень немного восточного вида. Она заметила, что ему даже ходить было трудно, такой, извините, бедняга стояк схватил, и в чем проблема? Вечно у мужиков такие вот заморочки. Поболтать с ним в коридоре, потом в трапезной, где их до самой коронации щедро и бесплатно кормили, намекнуть, кивнуть, согласиться и что там далее на очереди, было вопросом половины дня, который предсказуемым образом закончился у нее в койке к общему удовольствию, да и ночь закончилась там же. Поскольку двое братьев и Джасенка — это было все, на что оставалось время от гречихи, Цинна пока решила от добра добра не искать, хотя и была способна на большее.
Если кремлевские страсти кипели будто на пиру во время чумы, остальная Москва, хоть и отплясывала сиртаки под бузуки, в остальном жила более-менее привычной жизнью, и банкоматы почти везде продолжали работать, и даже водка не подорожала. Это в пределах Садового кольца, а за его пределами большинство верило, что это вот такие учения царь проводит. В нумизматическом особняке на Петрокирилловской, близ Чертолья, филиппинский мальчик, красавчик Амадо Герреро, был спрошен дочкой банкира Клавдией, сколько можно скрываться, когда и так все знают, и сказала, что готова поговорить с отцом, он человек широких взглядов, итальянец, и тоже, в конце-то концов, был молодым. Амадо обдумал свои жизненные перспективы, вызвался поговорить сам и в тот же вечер, в никем не праздновавшийся в текущем году день памяти жертв коммунизма, появился в кабинете у банкира-нумизмата, который тщательно составлял реестр наличных византийских солидов.
Как ни странно, представитель переходной южновосточной расы, тагал по национальности, Амадо сперва покраснел, потом поставил на стол к банкиру и кофе и стакан воды, басо капе ат тубиг, а затем побледнел и без всякой вводной речи попросил у Якова Павловича руки его дочери Клавдии. Поскольку и так давно все всё знали, и если чего боялся Меркати, так того, что он этой просьбы может никогда и не услышать, к тому же старый нумизмат уже не мог обходиться без кофе, который мальчик варил, а дочь была согласна, Меркати подумал и согласие дал, при условии, что венчание состоится в храме Петра Алеута, что на Пресне.