Протезист — страница 24 из 44

— Потрясающе! — резюмировал я и, наклонив голову, стал рассматривать двух государственных людей, удивляясь не свойственным мне рафинированным удивлением. То, что окружает меня, не люди, не факты, не идеи, а всего лишь галерея покосившихся картин.

— Скажите, пожалуйста, Эдуард Борисович, а что такое «Система социальных экстраполяций»?

— Ну, это довольно сложная и, на первый взгляд, фантастическая система, отчасти похожая на таблицу Менделеева, только не для химических элементов, а для людей, занимающих то или иное положение в обществе. Дело, видите ли, в том, что наши связи с людьми и самый характер отношений воздействуют не только на психику, привычки, образ мыслей, но гораздо глубже — на фенотип человека, а через него влияют уже на наследственность. Занимательную штуку открыли у меня в лаборатории, Фома Фомич. Оказывается, не только типы людей находятся в четко структурированной взаимосвязи, так что один характер с определенными свойствами возникает в социальной ячейке, а никак не другой, но даже литературные персонажи, если их увязать один с другим, образуют прочное взаимосвязанное полотно человеческих свойств. И вышеназванная система социальных экстраполяции в зависимости от входных и выходных данных человеческого бытия позволяет конструировать всю архитектонику личностного образа с вероятностью прямо-таки обескураживающей. Эдакая социально-психологическая таблица Менделеева. А в нашем конкретном случае данная система просто необходима, ибо, скрупулезно изучив все реакции конкретного психологического натурщика на внешнюю среду, мы сможем затем экстраполировать их применительно ко всем слоям общества и группам населения и наконец-то создать целостную картину общества. Причем, заметьте, картину детальную, так что на ней можно будет разглядеть человека во всех мыслимых деталях настроений и убеждений.

Я выпрямил голову, встал во весь рост и довольно громко провозгласил:

— Чудесно, обещаю быть хорошим редкоземельным элементом таблицы Смысловского.

Они пристойно рассмеялись, с удовольствием размяв напряженные лица. Появилась легкая и обворожительная Лиза со множеством красиво приготовленных коктейлей на расписном подносе. С некоторым недоумением она посмотрела на меня, предложив самый высокий бокал с лимонной долькой на боку (…) Меня пригласили в качестве понятого при обыске моего же Неверия, и у меня еще хватило сил паясничать (…) Присутствующие непринужденно разговорились, усиленно жестикулируя, и чуть не расплескали цветное содержимое бокалов, а про меня забыли, будто про часового возле ограбленных египетских пирамид…

— Кстати, Фома! — все трое простерли ко мне свободные руки, затягивая в свой эмоциональный говорливый клубок, и увлекли в глубь жилища. Путаясь в дверях, рыхлых предчувствиях и аберрациях совести, я выбился из сил от всей этой чертовщины. Длинный коридор был увешан картинами с изображением шутов всех времен и народов, из их числа я признал лишь лица Семена Тургенева, Никиты Трубецкого и Николазо Пертузато.

Я прошел сквозь этот коридор, как сквозь свой блокнот.

Почти сбив с ног неуместным запахом модного коринфского одеколона, Эдуард Борисович высунулся вдруг из-за огромного книжного шкафа и гаркнул мне в самое ухо:

— Фома! Условиями договора предусматривается ваше свободное посещение этого дома и даже проживание в одной из комнат второго этажа, а также регулярное получение некоторых сумм наличных денег для того, чтобы эксперимент протекал беспрепятственно и безо всяких там… ну… осложнений, — и он сунул мне липкий от ликера конверт с такой настойчивостью, что, наверное, испортил все водяные знаки на купюрах. Резко заиграла какая-то бравурная музыка, разом хлопнуло несколько дверей, резко звякнуло полторы тонны всякой посуды, и я остался совершенно один в коридоре, увешанном изображениями — старинных шутов. Посмотрев под ноги, на длинном бледно-желтом ковре я увидел два маленьких кровяных пятна и, со сверлящим, ужасом вспомнив свое назначение в этом доме, схватился за пиджак так, где лежал блокнот…

Периферийным зрением ухватил близкое присутствие живого организма и, нервно сломав красный грифель карандаша, я резко обернулся к человеку в полосатой жилетке, белых перчатках, черной бабочке и изобразил из своей физиономии огромный вопросительный знак:

— ?

— Вам предлагается посетить закрытый фонд Центральной Национальной библиотеки, а вечером вас приглашают в баню, — сказал прилизанный человек.

— Мне нужно отправиться туда сейчас? — спросил я, поспешно пряча блокнот.

— Как вам будет угодно, — глухо молвил человек, обегая мою внешность пластмассовыми глазами по одному и тому же маршруту. — Вот ваш пропуск, — он помедлил немного и, обозначив нетщательно выбритый кадык, добавил: — Ваша комната на втором этаже готова.

— Благодарю, — пряча пропуск в кармане, подмигиваю статуэтке стеклянного амура, застывшего в игриво-сладострастной позе на высокой тумбе, и покидаю дом, подгоняемый далеким и едва уловимым Лизиным смехом. Наверное, это правда, что человек живет по принципу наибольшей экономии чувственных содержаний (…)

Ничто так не разрушает, как необходимость оправдываться. Только начни — и не успеешь оглянуться, как ты уже стал существом более низкого порядка.

…в моем кармане робко звякнули мелкие деньги, и я выбросил их в декоративный бассейн к глуповатым цветастым рыбешкам, когда проходил мимо.

Если плохо на душе — займитесь телом, если плохо телу — врачуйте душу.

…Я уже на улице и, закрываясь рукой от солнца, смотрю на небо и вижу там все те же полигамные облака, что и обычно.

Мой язык не инструмент, мой язык — оружие.

«Величие каждого соответствует величию того, с чем или с кем он боролся. Кто борется с миром, становится еще более велик победою над самим собой, тот же, кто борется с Богом, становится превыше всех».

Серен Кьеркегор.

«Церковь, народ, отечество, семью и т. д., которые не сумели возбудить во мне любовь, я не обязан любить, и я сам по своему усмотрению устанавливаю покупную цену моей любви».

Макс Штирнер.

«Слова, которые остаются в глубине сердца, выражают мысли, противоположные словам любви и уважения, адресованным королям и Богам».

А. Безансон.

Я снял нарукавную повязку христианского мыслителя с надписью: «Непротивление злу насилием» и натянул повязку языческого жреца с надписью: «Противление злу организованным насилием».

Государство судит меня по законам сегодняшнего дня, а история — по законам вечности.

Я, как и все мои предки, никогда не буду государственным философом. Над моей головой могут запросто заменить Бога, даже не спросив об этом. Дюжиной спелых лозунгов могут уничтожить все, чем я дорожу. Государство разрешает мне выражать все мысли и пользоваться ими, но все же это до тех пор, пока мои мысли — его мысли. Если же я обнаруживаю мысли, которых оно не одобряет, т. е. не может сделать своими, то оно мне абсолютно запрещает пользоваться ими, пускать их в обмен и обращение. Мои мысли свободны только тогда, когда государство дарует их своей милостью, т. е. когда они мысли государства. Свободу моего философского мышления оно допускает только тогда, когда я — «государственный» философ. Против государства я не смею философствовать. Я должен смотреть на себя как на Я, благосклонно пожалованное мне и разрешенное государством. Мои пути должны быть его путями, иначе оно покарает меня. Мои мысли должны быть его мыслями, иначе оно заткнет мне рот.

Ничего так не боится государство, как моей самооценки, и ничего оно так не старается предотвратить, как всякую предоставляющуюся мне возможность самооценивания.

Я — смертельный враг государства, у которого только одна альтернатива: оно или я.

Наперекор государству чувствую все яснее и яснее, что во мне есть еще великая сила — власть над самим собой, то есть над всем, что свойственно только мне и что существует только как мое собственное.

Что же делать, если мои пути — не его пути, мои мысли — уже не его мысли? Я опираюсь тогда на самого себя и не спрашиваю у него разрешения. Мои мысли, которые не надо санкционировать никакими соизволениями и милостями, — моя настоящая собственность. Собственность, которой могу распоряжаться и пользоваться.

Все государства, все религий и политические доктрины всех времен и народов боялись меня более всего, потому что я,

§ 17

Фома Неверующий,

торжествую всем назло и обещаю, что все неистовство, всю мощь и изобретательность употреблю на то, чтобы не позволить завоевать мою вечную Неверующую душу. Я разрушу все системы и догмы волевым жизненным прорывом, который не ведает правил и не знает границ. Я уничтожу и прокляну всех, кто только вздумает корить, вразумлять и порабощать меня.

Мировая история — это моя борьба с вечными врагами моими, это борьба человеческого начала с искусственными формированиями, направленными против него. Стоит хоть раз просто вслух произнести священный гимн «Я ХОЧУ!», как тотчас религия, политика и государство нападут на меня мощью всех вековых устоев. Но я удержусь.

Все враги мои объединились и создали новое вселенское изощрение — Утопию, потом другую, третью… Но я устоял.

Все Утопии объединились против меня и создали Государство-Утопию, во чреве которого я теперь живу.

Государство-Утопия пообещало всем счастье, а счет невинных жертв идет уже на десятки миллионов.

И тогда я поклялся на Неверующей крови моих предков, что истрачу всю свою вневременную суть без остатка на борьбу с Утопией.

1 июня 1992 года я перешел в тотальное наступление на Утопию на всем протяжении человеческой истории, от каменных топоров до компьютеров, и по всей глубине человеческого духа, от низменных устремлений до веры в Бога.

Грязная, лживая, кровавая тварь, я уничтожу тебя!

Я уперся в грудь престарелого служителя с желтыми глазами, одетого в бесцветный костюм и посмотрел на огромную вывеску, под которой старец расхаживал: