Протезист — страница 30 из 44

С готовностью и почтением,

Ваш Даниил С.

* * *

В большом просторном кабинете, обыкновенно светлом, оттого что солнце толкалось в его окна большую часть дня, было несколько электронных часов, каждые из которых жили своей независимой электронной жизнью. Этот факт индифферентного сосуществования нескольких систем, которые должны цепляться за время с одинаковой поспешностью и через эталонные промежутки, неожиданно сильно поразил воображение Григория Владимировича, скомкав все рабочее настроение и порвав обычный строй продуктивной мысли. С самого утра он работал много и с удовольствием. Жестко вычертились несколько серьезных соображений, готовых вот-вот лечь в основу нового кодекса общегосударственных законов, но подспудный привкус близкого существования этого пресловутого Фомы Неверующего вытолкал в оперативную память первого заместителя министра комплекс душевных тем, к переживанию которых он не любил возвращаться. Он еще раз обвел сквозным взглядом островки прободения во временной ткани, зачарованно посмотрел, как все часы подряд потянули на себя одну и ту же секунду, точно отнимая ее друг у друга, и…

…вспомнил Лизу.

Жизнь Балябина была бедна эмоциональными оттенками. Он слишком рано возвеличился в собственных глазах умением коротко сворачивать шею обстоятельствам, бестрепетно приручая нужные мысли, людей, слова, вещи и, конечно же, всецело властвуя над своими настроениями. В мозгу быстро проступили умильно добрые и беззащитные лица старых родителей, давно уж умерших и заставивших Гришу продираться наверх с тихим остервенением и сухим скрежетом зубов. А был он единственным и поздним ребенком в семье. Выцветшие от времени изображения стариков мягко толкнули воспоминания и, прощаясь, исчезли в омутах административной души, свободно помещающейся в сильном теле. Григорий Владимирович напрягся, распрямился, сжал ручку, выдавил из себя несколько бойких приказных суждений и сломался вконец (…) Ведь этот набриолиненный юродивый, утонченный паяц, языческий жрец с образованием инженера-системотехника окончательно вывел его из себя, но не в сторону искрометного озлобления, а в направлении неудобного его чину изумления. Он снова вспомнил Лизу, но теперь уже совсем разную: в роскошных нарядах на фоне других людей, купальном костюме и с огромным апельсином в руках, спящую в его постели с красной отлежанной во сне щекой, и как-то еще, уже совсем близко. Но здесь вновь возник этот придурковатый Фома, который вот так запросто, красиво и естественно познакомился на улице с приглянувшейся ему женщиной, на которую Григорий Владимирович истратил столько сил, обуздал столько своей неуклюжей застенчивости и приучил всех, и себя в том числе, относиться к ней как к призу за тяжелую победу. Но все чувства, силы, слова и эмоции, которые она занимала в душе заместителя министра, ему никогда не пришло бы в голову назвать любовью, ибо сила воли, струящаяся в широкое крутобережное русло его карьеры, производила на него самого буйно-загадочное впечатление, и потому образ интеллигентной, обаятельной Лизы смывался. Балябин, как и все подлинно напористые люди, не умеющие надеяться на что-то или кого-то еще, не способен был оценить все тонкие изгибы ее настроений, будучи всецело занят пульсированием собственной энергии. Любое его энергичное озарение моментально принимало в собственных глазах помпезно монументальный вид, а в ее глазах — дряблые очертания плебейского гиперболизированного буффонства. Беспристрастный знаток человеческих душ, чего доброго, сказал бы, что они постоянно присматривались друг к другу, как два биологически несовместимых вида, съехавшиеся из разных концов вселенной. Но вышло так, что вот уже несколько месяцев они жили взаимным увлечением, оказывая друг другу знаки внимания в виде посильных комплиментов и подарков.

Но Балябин твердо знал, зачем он живет, и гигантский мир, окружавший его, был ясен и правилен. Он всегда прекрасно улавливал опытным чутьем ясновидящего-физикалиста, сколько и каких потребно сил устремить в бескрайнюю структуру мироздания, чтобы высечь заветную искру облюбованного успеха. И в этой гиперзадаче тело служило ему могучим инструментом, к которому он относился с тщательным уважением знатока, ибо оно умело безотказно повиноваться. Мысли о вечном и божественном не донимали его по ночам изматывающей бессонницей. Истое дитя неверующей эпохи Балябин жил, не отнимая у Бога много времени, невзирая на свою активную деятельность у самого изголовья крупнейшего из государств истории. Так уж вышло. Просто им обоим, Балябину и Богу, некогда было заниматься друг другом: слишком много кругом было иных кровоточащих дел.

Не было также у Григория Владимировича умения оставаться наедине с природой, ибо назойливые комары со всего леса моментально устремлялись к океанам теплой вкусной крови, а бестолково-трудолюбивые муравьи не давали мять ароматную траву и беззаботно слушать пение птиц. На все эти нехитрые прелести Григорий Владимирович не был падок с детства и презирал их как сущие проявления ранимого романтизма. Он любил атлетические нагрузки на тело, добрую баню, остро отточенный прыжок в холодную воду, горячую пищу, рокот своего командного голоса. Самый образ мира был для него острием. Не важно чего, но острием. А все, что было пробиваемо и разрываемо им, представлялось скучным недоразумением, не достойным внимания сановного мужа. К вольным художникам, вообще к людям настроения он относился будто к существам пониженного хромосомного набора, и тогда раскатам камнедробительного смеха не было пределов. В детстве, еще при живых родителях, он собирал марки и даже какие-то значки, но со временем все остатки досуга убрались прочь. Максимальный коэффициент полезного действия по генеральным направлениям деятельности окупит все и вся. В школе он не мог выбраться из состояния постоянных удовлетворительных оценок по истории, ибо самый привкус «перебирания сплошных чужих ошибок, заблуждений, недомыслий, безволий» прямо-таки бесил его, и он как-то раз выпалил школьному учителю, что всей мировой истории он противопоставляет свою собственную… Его жестоко осмеяли всем классом, и потому после выпуска он никогда ни с кем не виделся, считая сентиментальность дурным тоном.

Но, как и в каждом человеке, мизерный поначалу плацдарм необъяснимого пристрастия к метафизике рос вместе с ним. Вторгаясь в судьбы этаким корсаром, Балябин чутко улавливал самый звук сопротивления. Он изучал каждого, кому случалось столкнуться с ним, и мысленно заносил в типологический ряд, составляя объемную, жестко структурированную галерею человеческих характеров. Это был интерес собирателя реакций на него самого со стороны, и это хобби отлично помогало ему в работе. Смотря на человека, он уже мысленно перебирал картотеку, выискивая аналог и монтируя модель поведения с ним. Почему человек поступил дурнее, чем предписывает ему его выносливая порода? Зачем он так легко сдался? Почему не ищет радости и счастья? К чему культивирует свои нелепые дурные привычки? Зачем хочет выглядеть хуже, чем он есть на самом деле? Все эти вопросы возникали в его мозгу с радикальной назидательностью анкеты. Так что склонность к обобщениям, присущая человеку его положения, и нежелание иметь дело с пассивной ординарностью вывели его наконец к собиранию материала, связанного с…

шутовством и юродством. Балябин пленился этими феноменами настолько, что даже изменил своему отвращению к истории и, поняв в один миг, что история человечества — это всего лишь история шутовства, засучив рукава, изъявил столько воли и чутья в изучении специальных источников, что и он сам, и ближайшее его окружение испытали нечто наподобие верноподданнического благоговения.

Григорий Владимирович внимательно еще раз прочел докладную записку, сравнил ее с предыдущими, хрустнул костяшками пальцев, поморщился, глядя на экран компьютера, и вложил листки с доносами в папку с надписью:

§ 20

ЭКСПЕРИМЕНТ

Рокотов Фома

дополнив ею целый ряд одинаковых синих пластиковых папок с фамилиями разных людей, на которых секретное управление вознамерилось объезжать издержки здешнего мироустройства. Просто их отдали на съедение «объективным законам развития общества». Их решили использовать как подопытных кроликов для приручения и усмирения диковинной болезни — идеологической цивилизации. Фома Рокотов был первым в этой плеяде заложников будущего. Дешевые смерды, утомляющие наступление главных сил противника своими незащищенными костями, были нужны во все века и всем режимам без исключения. И мысль эта не показалась заместителю министра кощунственной, потому что он был всего навсего неофитом истории. Озорной кураж обобщений еще бередил его мозг, сообщая значимость и величавую грациозность всем телодвижениям. Но и здесь не так все было просто, ибо Рокотов возбуждал нечто наподобие этнографического интереса, и в цепких административных глазах сбивчивой вереницей промчались портреты шутов. Множество биографий, изображений, упоминаний и даже вещественных клочков жизни этих необычных людей собралось в коллекции молодого законодателя… но не было еще в ней живого шута… своего собственного!

Сильной жилистой рукой Григорий Владимирович ослабил змеино-чешуйчатый черный галстук, расстегнул верхнюю пуговицу на мягкой свежей сорочке, что было проявлением нечастой вольности даже наедине с самим собой, поправил волосы на висках, давя островки ровного пульса, и, резко мотнув головой, вновь потонул в латентных рассуждениях, которых не мог переносить длительное время. Он прошел мимо окна, хлопнув по подоконнику, и недоуменно воззрился на свое блеклое отражение на стекле.

Он говорил с самим собой на языке, в котором нет ни правил, ни исключений, потому что этот язык предназначен только для внутреннего пользования. Слова в нем одеваются образами обозначаемых вещей, понятий и интонаций. Расщепляются на куски. Крутятся в задорном хмельном хороводе шарад, собираются в немыслимые и неподъемные образования. Вновь разоблачаются до жесткой последовательности букв. Скачут и мерно дефилируют, словно акробаты и манекенщики, демонстрирующие удаль и щеголеватое одеяние. Сложнейшая аналого-цифровая работа чувств и ума вылепила цепь сомнений и осторожных предположений…