ссвет поднимал уже голову, робко, но красиво, и было все так же жарко. Мы давно сбросили одеяло, и сквозь идеальный фиолетовый контур Лизиного тела, подсвеченного подсматривающим восходом, я неожиданно увидел Вселенную. Как будто кто-то тихо, но настойчиво подозвал меня к распахнутому настежь окну, я встал с постели и подошел, вслушиваясь в слабый ветер, ласково трущийся щеками о каменные стены. Я глотал предутренний воздух, и мне все было мало. Мысль о том, что история рода людского на этом заканчивается, пришла ко мне в промежутке между глотками как нечто само собою разумеющееся. Вот здесь, прямо за окном. Стоит только протянуть руку. Один Бог или их будет много, сейчас это уже не имеет значения. Совсем рядом, потому что здесь же, за этим окном, заканчивается история человечества. Она началась со Слова и тем же Словом должна неминуемо завершиться. И от этой мысли на душе было не мрачно и не тяжело, а, напротив, легко и спокойно, все кругом наполнялось гармонией и ясностью.
— Почему ты не спишь? — был мне сонный Лизин вопрос. Я резко обернулся и спросил ее:
— Скажи, а ты бы хотела попасть в рай?
Она улыбнулась так, что даже густая еще марлевая темнота донесла мне оттенок ее изумления.
— Нет…
— Вот именно, и я тоже, потому что мне кажется, что он просто утерял свой первозданный смысл как идея и состояние.
Она рассмеялась, отгоняя сон.
— Я не узнаю тебя, — промолвила она, приподнимаясь на локте и замирая, как античное изваяние.
— Я себя тоже
§ 25
не узнаю.
Мы неожиданно набросились друг на друга с расспросами, точно вознамерились поменять место, уже отведенное для нас в душах друг друга. Ее удивление нарастало с каждым моим словом, интонацией, жестом, и я даже пожалел, что не принес пакет с Фомой в спальню, чтобы он мог оценить, сколько я позаимствовал у него. Мы коснулись неких сторон моей жизни, и прежней и настоящей, как вдруг она переспросила с неподдельным изумлением:
— Как, ты не умеешь плавать?
— Нет, я совершенно сухопутный человек.
«Возможно, Балябин и умел плавать, но ведь Рокотов не умел» — пронеслось в мозгу.
— Послушай, а в теннис ты играешь?
— Нет.
— А в карты?
— Да нет же, мне просто это незачем.
— То есть, как это? Не поняла.
— Видишь ли, мне с самого детства казалось абсурдным искушать судьбу в такой мирской ерунде, как азартные игры, пари и примитивный физический риск. Зачем? Ведь каждую минуту бытия я рискую душой перед Богом, ибо не знаю, придется ли ему по душе та или иная моя идея. А ты говоришь, риск, азартные игры. Я обуреваем азартом идей. В каждую минуту бытия я рискую проиграть душу, свою вечную мятежную душу, и потому всякий флирт с внешними, наносными обстоятельствами кажется мне просто смешным и никчемным. В мою игру не каждый может играть: в ней иные ставки.
Мы говорили еще долго, целуясь рикошетом, вбирая сквозь ласки поочередно все краски нового дня, а часов что-то около восьми я ясно ощутил физическую потребность заняться атлетической гимнастикой, принять холодный душ, выпить чашку кофе и вообще привести внешний вид в соответствие с новым местом в жизни. Совершенно случайно, толкаясь поочередно в каждую дверь на первом этаже моего нового жилища, я обнаружил весьма приличный гимнастический зал с массой аппетитно блестящих тренажеров, даже для каких-то неведомых групп мышц моего новоприобретенного тела. При виде этого остроконечного металлического блеска все мускулы мои спеленало желание привычных нагрузок, в результате чего полчаса самоистязаний на драконо-образных конструкциях и впрямь добавили мне свежести и уверенности, а холодный душ и свежее белье властно в мягко завершили все.
С нескрываемым любопытством смотрела на меня Лиза за завтраком, теряясь между высоким бокалом с апельсиновым соком, пластмассовой баночкой облепихового джема, розовыми ломтиками ветчины на листьях салата и ароматами кофе. Она бралась поочередно за все из того, что было на столе, и, казалось, ни в чем не находила вкуса, задумчиво крутя в длинных пальцах десертную ложку, а я завтракал с удовольствием, в лицах рассказывая веселые небылицы, и сам смеялся, совершенно не дожидаясь реакции Лизы. Что поделаешь? Я скверный кормчий женских настроений: я цифровой человек. Лицо ее было свежим после сна и, по моему глупому мужскому разумению, совершенно не нуждалось в макияже, хотя она и так не злоупотребляла им. Однако (…) Доев и допив, все, что было, я глубоко вздохнул, давая выход раскрепощенному блаженству.
— Спасибо всем, — гаркнул я, сокрушительно поцеловав Лизу в щеку, и отправился на работу. В коридоре, свежим оком воззрившись на пасквильные лица шутов, готовых выпрыгнуть на пол и учинить сумасшедший шутовской саботаж, остановился и вспомнил, что мощи великомученика Фомы нуждаются в достойном погребении, а лик его ожидает канонизации. Озираясь по сторонам, с пакетом в руках я выскочил в сад и, уже окончательно войдя в новую аристократическую роль, крикнул:
— Марк, да где же вы, в самом деле?
Перепуганный слуга примчался, на ходу застегивая манжет белой сорочки, без привычных бабочки и жилета.
— У нас есть какие-нибудь саженцы? Для сада?
— Да есть, дуб, я уже собира…
— Отменно, Марк, вы даже не представляете себе, насколько это замечательно! Сейчас же несите сюда этот дуб, лопату, разматывайте шланг для полива, живее, живее… Привет! — крикнул я павлину. — Не уходи, ты мне будешь нужен.
Наконец, походив, как капрал по тюремному двору, я обнаружил в центре сада освещенное место, и перепуганный Марк, поочередно то роняющий лопату, то, как сказочный герой, укрощающий змеинообразный шланг, уставился на свежеподстриженный газон.
— Вот здесь. Ройте вот здесь.
Марк послушно моргнул и принялся как ни в чем не бывало копать яму. Он уверенно махал лопатой, не озираясь по сторонам, и по мере того, как черно-коричневый изъян в зеленом газоне увеличивался, смутные чувства одолевали меня, словно углубление это делалось в моей душе.
— Еще, еще… — отрешенно шептал я Марку, который, молчаливо вскидывая брови, вопрошал, долго ли еще рыть.
— Достаточно, — прохрипел я, вдруг потеряв голос и спешно протолкнув ком, образовавшийся в горле, одним рывком воздушной массы, уверенно сказал: «Несите саженец».
Слуга удалился на другой конец сада, а я буквально давился черной пустотой свежевырытой ямы. Не плакать, выть мне хотелось! Я открыл пакет, достал дискетку, блокнот и высыпал все в яму, прощаясь с рваными кусками бумаги, одеждами и прочими внешними покровами последних дней моей старой жизни. Поверх бумаги бросил в собственную могилу дискету с матрицей Неверия и двуцветный стерео-блокнот. Как вещи ни то, ни другое мне больше не нужно. Теперь это атрибуты моего языческого культа, которым я буду поклоняться. Мне не нужна больше матрица, потому что я не хочу тиражировать себя. Мягкие комья земли летят в могилу как последнее земное «Прости». Земля мне пухом.
Марк появился из-за спины и, посмотрев в мои немигающие глаза, принялся тщательно водружать молодое красивое деревце на новое место проживания, прикрыв корневищем останки. Слуга делал все привычно уверенно. Набрасывал сверху землю, выравнивал, поливал дерево водой из шланга, убирал следы земляных работ и, приведя все в надлежащий вид, спокойно изрек:
— Готово.
— Спасибо, Марк, вы свободны, — ответил я, не двигаясь с места.
Сонмы духов окружили мою душу, со всего космоса слетелись они и це знали, как реагировать, продолжая молча тесниться. А что, собственно, я пригорюнился? Ведь я неоязычник, и печаль мне не к лицу. Пестрая, сильная, здоровая жизнь — вот моя молитва, которую подтвержу всем своим бытием. Я заново посадил священный дуб язычников, который давным-давно срубил святой Бонифаций. Смотрите все! Все начинается сначала. С новой силой, жизнью и страстью. Храните меня, мои старинные Боги, спустя века я вновь обращаюсь к вам.
«Остается еще ответить на вопрос: какой будет религиозность грядущей эпохи? Не ее откровенное содержание — оно вечно, — а историческая форма ее осуществления, ее человеческая структура.
Важным моментом будет, прежде всего, резкое наступление нехристианского существования.
Разовьется новое язычество, но не такое, как первое.
Попытка не просто привести человеческое бытие в противоречие с христианским Откровением, а устроить его на собственном, мирском, действительно независимом фундаменте должна отличаться несоизмеримо большим реализмом. Пока нам остается только ждать и смотреть насколько удастся достичь такого реализма Востоку и что станется при этом с человеком.
Христианам всегда было трудно приспособиться к новому времени.
Там, где грядущее обратится против христианства, оно сделает это всерьез. Секуляризованные заимствования из христианства оно объявит пустыми сантиментами, и воздух наконец станет прозрачен. Насыщен враждебностью и угрозой, но зато чист и ясен.
Одиночество в вере будет предельным. Из отношения людей к миру исчезнет любовь. Быть может, люди получат совсем новый опыт любви; во всей ее изначальной суверенности, независимости от мира, во всей таинственности последнего «Почему?» И если мы говорим о близости конца, то не по времени, а по существу: наше существование все ближе подходит к необходимости абсолютного решения и его последствий, к области величайших возможностей предельных опасностей».
«В мысли о некоей будущей религии, о которой нам сейчас еще абсолютно ничего не известно, есть что-то невыразимо мучительное».
«Величайшая заслуга стоической концепции человека состоит в том, что эта концепция дала человеку одновременно и глубокое чувство гармонии с природой, и чувство моральной независимости от нее.
В сознании философа-стоика между этими утверждениями нет противоречия — они соотнесены друг с другом. Человек чувствовал себя в полном равновесии с мирозданием и знал, что никакая внешняя сила не может нарушить это равновесие. Признание абсолютной независимости, в которой стоики видят главное достоинство человека, трактуется в христианской доктрине как его основной порок и ошибка.