Против часовой стрелки — страница 17 из 58

О том, что бабка — цыганка, Ира знала от мамыньки и от отца. Одна высказывалась по этому поводу свысока и немного обиженно; другой горделиво и с непременным подкручиванием усов. Сама Ирочка долго не решалась спросить, как это — цыганка, хотя было очень интересно; а потом радовалась, что не спросила. Было приятно, когда бабка коротко хвалила ее или просто одобрительно кивала, а уж как не любила пустых разговоров!.. Да и ничего диковинного или сугубо цыганского в ней не было; разве можно на Дону кого-то удивить черными волосами или смуглостью? Правда, на фоне статных, высоких казачек бабка выделялась мелким, почти хрупким сложением да легкой, удивительно быстрой походкой, точно ветру всегда с нею было по пути. Речь? — Она говорила так мало, что не все успевали заметить акцент, тем более что и дед охотно вставлял в речь польские слова.

Только однажды Ира застала бабку праздной. Она раскладывала карты на пустом столе, внимательно всматриваясь, как они послушно вылетают из ее смуглых рук и ложатся плоскими гирляндами на гладкой столешнице. Замирала на минуту, потом быстро вытягивала руку и убирала часть карт, словно стирала их со стола; снова метала. Увидев вошедшую внучку, улыбнулась; сделала одно неуловимое движение — и смела все карты разом, спрятала.

У кухарки пансиона, где жила Ирочка, тоже были карты. Она раскладывала их на столе, поплевывая на пальцы, будто деньги пересчитывала, а напротив сидела дочка сторожа, солдатка, и смотрела испуганно и выжидательно то на карты, то на гадалку.

Услышав, бабка нахмурилась и отозвалась, по своему обычаю, кратко: «То бздуры», что по-русски означало, конечно, «вздор», но польское словечко было уместней. А спустя какое-то время Ирочка не удержалась и попросила: «Погадай мне?..» Цыганка отшатнулась, и в ее спокойном, уверенном лице появилось что-то беспомощное и непривычное: страх. Она решительно покачала головой: нет. Да могла бы и не говорить. То смятение передалось внучке сразу и на всю жизнь: страх перед картами, скрывающими какое-то знание, которое пугает причастных.


…Ничего этого Коля не знал, а она не умела — или не хотела? — рассказать. Не то что бы у них были секреты друг от друга, а просто каждый принес в их общую жизнь небольшую котомку, где хранились неведомые друг другу переживания, имена, события, значимость коих давно была утрачена, а само содержимое готово было и вовсе кануть в Лету, от чего котомка съежилась бы и стала совсем незаметной. Вместе с тем что-то, наверное, хранилось там и важное, что не позволяло забыть о себе.

…И та, с руками в серебре, знала, что Ира боится карт; по руке гадала.

Да только способ гадания не имеет значения: и темный дельфийский оракул, и древнерусский кудесник, и цыганка в клетчатой, явно с чужого плеча, шали — все они вещали правду.

В самом начале войны Коля перестал быть «наполовину живым, наполовину мертвым», ибо погиб в немецком концлагере, а она, в свои сорок лет, осталась вдовой.

«Брата потеряешь», — посулила цыганка на прощание.

Андрюша не вернулся с войны.


7

Все трое братьев ушли воевать одновременно, уехали в одном из тех рыжих пропыленных эшелонов, которые уносили мужчин в прорву под названием «война». Потом, когда она уже шла к концу, вернулся старший — тот самый, что так изумил когда-то пятилетнюю Ирочку своим неожиданным появлением в доме и в ее жизни. В мае 45-го триумфально шагнул в дверь младший, танкист, но встретила его только мать, потому что Ира с детьми еще не вернулась из эвакуации.

Средний брат, Андрей, не пришел ни раньше, ни потом. Не пришел совсем — ни на костылях, ни с пустым рукавом гимнастерки, заправленным под ремень, ни даже обезноженным обрубком, каких немало вернулось тогда.

Не вернулся тот, кто был ей ближе всех.

Наверное, существуют семьи, где все относятся друг к другу одинаково, но вообразить себе такое было так же невозможно, как разломать хлеб на несколько абсолютно равных частей: чей-то ломоть непременно окажется больше, зато тот, что поменьше, будет с аппетитной корочкой, а кому-то достанется вожделенная горбушка…

На радость мамыньке целым и невредимым пришел с войны ее баловень — Симочка. Из дочерей Матрена всегда явно предпочитала Тоню, в то время как Ира была любимицей отца. Можно быть уверенным, что, если бы все пятеро родились одновременно, то и тогда отношение родителей к ним было бы разным. История Исава и Иакова всегда находится на расстоянии вытянутой руки, а еще прежде — история Каина и Авеля, и если Господь слеп в своем предпочтении, то какие основания требовать его от Ревекки, земной женщины? И не от избранности ли Авеля родился культ младшего в семье? Справедливости ради нужно заметить, что Бог поставил Ревекку перед труднейшим выбором одного из равных — близнеца из близнецов. Однако ни Ревекка, ни Матрена не терзались, кому из детей достанется больше любви: это — все тот же ломоть хлеба, и даже в голодное время мать накормит всех. Каин и Авель, Исав и Иаков, Лея и Рахиль… То, что мать и отец по-разному любят своих детей, не феномен, а самое естественное явление на свете: тяга к себе подобному, узнавание себя — в жестах, голосе, пристрастиях. Иллюзия, что время задумается на бегу и помедлит. Иногда мы узнаем в детях не себя, а друг друга: ты так же упрям, как твой отец, — и в голосе досада и гордость одновременно.

Старшая сестра, Ира была бесспорным авторитетом для всех братьев, а если кто-то и пререкался иногда, то разве что Симочка, и не оттого, что она была не права, а от собственной задиристости и своего особого положения младшего и любимца. Да и можно ли было относиться иначе к сестре, остававшейся дома с младшими на целый долгий вечер, когда одуревшая от детского плача, бесконечных стирок, запаха молока и неведомых детям бабьих недомоганий мамынька вдруг надевала платок понарядней и, требовательно оглядев себя в зеркале, уходила с отцом в трактир? Это обычно происходило, когда он сдавал крупный заказ, и бдительная Матрена старалась не пропустить такой день ни за какие коврижки: зазевайся она, и муж учинит кутеж такого размаха, что небу жарко станет. Ладно, рабочих угостит; а сколько прихлебателей да шаромыжников вокруг соберет! Известно: лакомый мошны не завязывает. Другое дело, когда шли «отмечать» вдвоем, чинно-благородно. Рабочие поздравляли и торопились уйти, а Матрена, в радостно-приподнятом настроении, вряд ли замечала в муже некоторое замешательство, старательно маскируемое непонятно откуда взявшейся суетливостью.

Все, что делали мать с отцом, сомнению не подвергалось. Семилетней Ирочке в голову не пришло бы обидеться или отказаться присмотреть за братьями, которым в общей сложности было три года. Как и Матрене не приходило в голову бояться за троих несмышленышей, оставляемых без присмотра, при всем том, что не было телефона ни в домике на Калужской улице, ни в трактире, где бы он ни находился; Матрена и не знала о такой диковине. Да кто в то время — двадцатый век разменивал свой первый десяток — полагался на телефон?

Полагались главным образом на Божью волю.

Матрена, уповая на Божью волю, вполне надеялась на дочку.

А ведь было чего бояться! Разве мало домов горело на Московском форштадте, почти сплошь деревянном? Мало людей — как маленьких, так и больших — угорали насмерть? А сколько младенцев умерло от загадочных, неожиданных болезней, сколько унесено зловещим родимчиком в те часы, когда Матрена с Максимычем чинно сидели в трактире, на той половине, где бывает только «чистая» публика, а вокруг столика юлой вился половой, взвихривая белой салфеткой и поднося одно угощение за другим; сидели и не вскакивали в безумном порыве родительской тревоги, а наслаждались не столько пиршеством, сколько своеобразным «выездом в свет» — ибо, если посмотреть на их жизнь пристально, никаких иных развлечений в ней не было.

Шепнул бы кто-нибудь мамыньке в такой вечер про «красного петуха», не сидела бы так безмятежно; да только никого бдительного не случилось рядом. Правда, и пожара не случилось, хотя вполне мог бы. Ирочке в ту пору было уже почти десять. Братья подросли, и не надо было их поминутно тетешкать; Матрена, будучи на сносях с Тонькой и предчувствуя долгий перерыв с «выездом в свет», осторожно уселась на извозчика, поддерживаемая мужем. Хоть в чайной посидеть — не столько себя показать, сколько людей посмотреть.


А дочка затеяла стирку. Настоящую, большую, как мамынька делает. Братья были заняты: то по очереди раскачивались на деревянной лошадке, которую смастерил отец, а то играли отшлифованными чурочками.

…Плита давно остыла, но девочка быстро развела огонь. Взгромоздила сверху бак, в котором мать кипятила белье, плеснула туда воды, после чего, встав на скамеечку, начала укладывать все, что подлежало кипячению. Матрена потом удивлялась, насколько безошибочно это было сделано, да могло ли быть иначе? — Ира так вошла в роль мамыньки, что покрикивала на братьев: «Прочь с-под ног, Хосс-поди помилуй, что за дети!», или: «Мотяшка, вон от плиты, кому сказано!» — и хмурилась совсем так же, вот только брови — в отличие от братьев — ее не слушались, хоть она старательно супила их, тоже совсем как мать. Девочка с трудом ворочала деревянной палкой тяжелое, сразу ставшее серым от воды белье, озабоченно подкладывала дрова в плиту и ждала ответственного момента, когда крышка бака медленно приоткроется и на плиту с шипеньем поползет пена. На полу лежала кочерга, дров хватало… Она заранее радовалась и гордилась, предчувствуя, как удивится мамынька. Завтра они вывесят все чистое и белое на дворе, и рубашки с кружевными прошвами будут беспомощно размахивать рукавами, а ветер надувать наволочки… Тихонько приподняла крышку. Наружу рванулся злой горячий пар, но девочка успела отдернуть руку; крышка с дребезжаньем упала обратно. Да, кипятить трудно, вот и мамынька всегда сердитая.

Она уже устала, но посадила братьев пить чай, дав по куску сахара, и они долго счастливо хлюпали. Уложила обоих спать и вернулась к плите. Крышка на баке изредка тяжело пританцовывала, изнутри выползал тяжелый пар; окно запотело. Подложив в огонь несколько поленьев, Ира взялась помешивать варку. Тяжелые влажные ломти белья не поддавались; беспомощно потыкала в них палкой, вытерла влажный лоб и села на скамеечку. А ну как не управится к мамынькиному возвращению? Пришлось кинуть еще полешко.