Против часовой стрелки — страница 18 из 58

Она задремала, прислонившись к кухонной стенке, да так крепко, что пробудилась только от громкого дребезга. Мать вытаскивала обгорелое, безнадежно испорченное белье с черно-бурыми запекшимися струпьями, а местами прожженное насквозь. Воняло горелым.

Ничего более страшного до этого дня в Ирочкиной жизни не случалось. Мама не станет ее любить!

— Спорчено, — подтвердила Матрена, — все вышвырнуть. Такой срам и тряпичник не возьмет, — и грохнула с досадой крышку.

Обомлев, дочка бросилась к ней, обхватила тяжелый живот, заплакала громко и отчаянно о неудачной стирке, об утраченной мамынькиной любви и о том, как вырастет большая и сошьет ей много-много новых рубашек…

— На пчельник, — велела Матрена, что означало: спать, — ночь на дворе. — Повернувшись к мужу, который стаскивал у порога сапоги, кивнула на плиту: — Убери с глаз это паскудство.

Уснуть Ира не могла. Мать зашла проверить, хорошо ли укрыты младшие; подошла к ее кровати и перекрестила на ночь, легко касаясь пальцами; не уходила, а смотрела на нее удивленно, но не сердито.

Совсем не сердито.

— В другой раз воду лей, когда белье варишь, — неожиданно сказала она, — а теперь спи, прачка.

Детей не наказывали в общепринятом смысле слова, то есть не ставили в угол, не лишали развлечений, и без того считаных, — ничего этого не делалось. Поднятые брови матери или чуть сдвинутые — отца уже были наказанием, а если мамынькино лицо выражало недовольство или, упаси Боже, гнев, то и раскаяние было пропорциональным. Тогда, в детстве, Ира об этом не задумывалась. Повзрослев, навсегда сохранила любовь и благодарность к родителям за детство без унижений.

По-настоящему детское, то есть беззаботное детство кончилось, когда родился чернобровый мальчик, такой же пухлый и аппетитный, как калач, купленный папашей в трактире «Волга»; Ирочка все еще сжимает его в руке и смотрит во все глаза на брата. А скоро начинает помогать матери, да только много ли помощи от пятилетней?..

Но беззаботность кончилась: теперь она старшая дочка. Через год с небольшим на свет появился Андрюша, и забот прибавилось, но прибавилось и опыта у девочки. Надо было поминутно смотреть за Мотей, который не только норовил залезть в каждый угол, но и тащил в рот что попало: резались зубки. Несмотря на это, с прежним аппетитом сосал материнскую грудь, вместе с братом.

Бабушку схоронили. Не стало больше прогулок к реке, когда Ирочка держалась за теплую бабушкину руку. Да и некогда стало гулять: то в лавку надо сбегать, то переодеть Мотю, то укачать младенца.

Но детство оставалось детством.

Когда Андрюша улыбнулся в первый раз, сестра была рядом. И с тех пор улыбался всякий раз, когда она брала его на руки. «Ишь, приворожила», — одобрительно посмеивалась Матрена. А он продолжал ей улыбаться и потом, спустя десять и больше лет, иногда только глазами.


Всего год разделял братьев — и он же сблизил их до полной неразлучности. В четырех-пятилетнем возрасте их со стороны принимали за близнецов, только Андрюша был не такой щекастый, как Мотя, и более подвижный. Когда они засыпали рядом на большой кровати, их можно было отличить не иначе как по затылкам: старший был брюнетом, а на волнистых Андрюшиных волосах словно солнечный луч застыл.

…Интересно, что только у старших, Иры и Моти, волосы были черными. У среднего брата они так и остались рыжеватыми, Тоня была русоволосой, а младший и вовсе родился белокурым, чтобы, как многие ему подобные, стать с возрастом шатеном. Правда, еще самая последняя девочка, красавица Лизочка, родилась смуглой и черноволосой, да всего две недели прожила. Казалось, что с каждым следующим ребенком слабеет цыганская кровь отца.

Однако на характеры детей это никак не распространялось.

Самыми сдержанными были старшие. Тоня, обладая трезвым и практичным умом, всегда была вспыльчива, а Симочкин характер нельзя было назвать иначе как буйным.

Андрюша, находясь посредине между «кроткими» и «гордыми», как их определил отец, был самым закрытым и непонятным. В детстве не разлучался со старшим братом, а потом — никто не заметил даже, когда это случилось, — вдруг перерос его, вытянувшись по сравнению с коренастым и плотным Мотей. Что-то совершилось внутри него, отчего изменилось и стало взрослее лицо. Проявилось это, когда, в отличие от старшего, Андрюша сразу начал легко выговаривать букву «р». Тогда они словно поменялись ролями. Мотя легко и естественно признал превосходство брата. Это он первый назвал Андрюшу, в тщетной попытке выговорить злополучную букву, «Андыя»; с тех пор Андрюша и для всех стал Áндрей.


…В соседней комнате зазвонил телефон. Бабушка замерла, прислушиваясь к тревожному звуку, и заторопилась к двери; родные лица побледнели, обесцветились и слились с фотографиями самих себя.

«Не беспокойся, ты, главное, не беспокойся, — волновался в трубке Лелькин голос, — я скоро буду дома». — «Когда? — вырвалось у бабушки, хотя обещала себе, что спрашивать не будет. — «Скоро уже, — отмахнулась внучка и продолжала нетерпеливо: — Как ты себя чувствуешь, Ласточка?»

Ласточка… Внучкина причуда.

Начала так называть ее, когда Ира в первый раз слегла с давлением. Потом давление то падало, то подскакивало опять, а она так и осталась для внучки Ласточкой.

Как я могу себя чувствовать, Лёльця, после твоей больницы?! Ног под собою не чую, ничего не чувствую. Только приходи домой скорей.

Вместо этого рассказала, как всегда рассказывала, что вчера удалось купить пачку масла, а кофей пока что есть, — помнишь, сыночек мне привез? Так что все слава Богу. В передаче по телевизору опять про душманов этих говорили, что в Афганистане. Подумай, сколько зла в мире… «Бабуся, — торопливо прервала Лелька, — тут очередь, я из автомата говорю. Я еще позвоню, как только смогу. Ты только не вздумай ехать сюда, это ужасно далеко. И вообще, скоро увидимся! Целую…»

Бабушка подержала трубку, исходящую нетерпеливыми гудками, и осторожно положила на место.

Волноваться не волновалась, но таблетку «от сердца», ярко-желтую, как одуванчик, приняла. Сердце послушалось таблетки — или голоса в телефоне — и стало биться ровней.

День тянулся намного дольше, чем разговор, но именно телефонный звонок придал ему праздничность. Потом можно будет вскипятить чаю, а сейчас важно вспомнить и удержать в памяти все оттенки голоса, все сказанные слова, и даже не сами слова, а то, как они сказаны. С болью? Через силу? Конечно, в очереди всегда торопят: всем звонить надо. Четыре дня только прошло, а ее уже в коридор пускают. Дай Бог…

Невозможно было осознать, что со дня поездки в больницу прошло так мало времени. Каким-то диковинным образом автобус, лифт и даже часы с прыгающими стрелками слились в одно, чему имя было реанимация. Бабушка понимала, что второго звонка не будет, но все равно прислушивалась, поворачивая голову к соседней комнате.

Правильнее было бы сказать: соседской, но комната для нее всегда была Андрюшиной. Когда Ирину спрашивали, кем ей приходятся живущие там люди, она вначале терялась. Сказать: «родственники» было бы правдой, но так далеко ушедшей от правды… «Семья моего брата, — отвечала после паузы. — Не пришел с войны». — «Погиб?» — «Пропал без вести…»

Молилась за упокой раба Божия Андрея, а на душе покоя не было. Как не было правды в слове «родственники», и мало-помалу его вытеснило нейтральное «соседи». А «соседи» значит «чужие», что полностью отражало действительность, потому что они и были чужими.

Ибо самые чужие — это свои чужие.


Семья соседей вначале состояла из Андрюшиной вдовы Надежды и детишек, Людки и Геньки. Эта троица появилась в квартире совершенно неожиданно и так же неожиданно осталась жить: как предполагалось, до первой возможности найти жилье. Ни старики родители, ни Ирина отнюдь не были в восторге от родственного соседства. Надежду недолюбливали, да и она не страдала от неразделенной любви к мужниной родне. Но рядом стояли и держались за ее юбку двое испуганных крепышей: Андрюшина кровь. Мыслимо ли выгнать на мороз?..

Мороз относился к началу 1947 года, что означало продукты по карточкам, и конца-краю этому не было видно. Дрова, мануфактура и обувь добывались всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Ни Матрена, ни Максимыч не привыкли еще к тому, как новая власть превратила их просторную пятикомнатную квартиру в две жилплощади: у власти было свое представление об уюте. В результате теперь они вчетвером — старики и Ирина с дочкой — жили в двух комнатах. Нужно ли говорить, что мамынькины яростные выкрики: «Я не буду жить на площади!» ничему не помогали? — Спасибо, что не вредили. Максимыч выходил на лестничную площадку и закуривал папироску.

В этой морозной во всех отношениях атмосфере Матрена твердо вознамерилась «пустить Надьку переночевать, а там не наше дело», тем более что невесткин приезд из сытой деревни в голодный город выглядел не то загадкой, не то дуростью.

Дурой Надежда никогда не была. И повела себя так, чтобы никто не попытался внести ее в список дур: а вот некуда идти мне с детьми — и все тут.

Так и выпалила, не сводя взгляда с Ирины, быстро выяснив, на чье имя записана квартира. Знала: не прогонит.

Да и та знала.

Сидела за столом, плотно сцепив руки — даже косточки побелели — но видела перед собой не Надино тревожное лицо с беспокойными глазами и брусничным румянцем, а Андрюшу в военной форме, уже на перроне: «Я только на тебя надеюсь, сестра». — «Андря! Бог даст, после войны…» Но брат, глядя на пыльные носки сапог, заговорил быстро и нетерпеливо: «Ты ведь знаешь, какая она… Я тебе детей моих поручаю: назад я не вернусь». Ира испуганно прижала руки ко рту. Засвистел поезд. Андрюша ничего не дал ей сказать, продолжал торопливо: «Я не вернусь, сестра. Калека я ей не нужен; а целый останусь… Все равно не вернусь!» Неожиданно, как всё, что он делал, взял ее руку и нежно поцеловал: «Помоги детям, сестра». Потом крепко обнял и, подгоняемый лихим свистком поезда, бросился к вагону.