Старший сын, похожий на отца крупным лбом и упрямым подбородком, но с тонкими, как у Ванды, чертами лица, рассчитался с работягами и пригласил родных «помянуть, выпить за упокой». Ирина отказалась, сославшись на пост, перекрестила могилу и пошла к выходу. Лева догнал: «Я провожу».
Они шли, почти не разговаривая, и молчание не напрягало ни мать, ни сына: оба не отличались разговорчивостью.
— Тайка была; ты видел? — спросила наконец Ирина, переводя дыхание между толчками сердца.
— Видел.
— Он… как Тоня?
— Нет, — Лева курил в сторону, но дым не улетал, а лениво висел рядом, у него за плечом, — у тети Тони рак был. А у дяди Сени цирроз.
— Что это — цирроз?
— Ну… с печенью что-то, когда отказывает. От водки.
— И ничего сделать нельзя было?
— Да пробовали; разрезали — и зашили. Сказали: поздно.
— До Пасхи не дожил, — одной рукой крепко держалась за сына, другой поправила платок, — жалко.
— А когда Пасха? — спросил не потому, что интересовался — интерес давно угас, — а чтобы сделать матери приятное, и она с готовностью ответила:
— Девятнадцатого апреля. Хоть бы уж скорее тепло стало!
— Скоро, — обещал сын и добавил: — Леле привет!
Вот и самого младшего брата пережила, а меня все еще земля держит. Скорее бы Пасха!
В этом году ждала великого праздника с особенным нетерпением — эта Пасха должна была стать очень важной. Ожидания бабушка не скрывала, но ни с кем не делилась замыслом, даже внучке ничего не говорила. Бывают мысли, которые нельзя облечь в слова, разве что наедине с иконами.
И снова — как мало времени прошло, а двоих уже нет на свете! — снова было замешено тесто. На этот раз помогал зять, а Лелька с детьми разрисовывала яйца. Ирина замесила вдвое меньше, чем обычно: нужны были силы для другого, а где их взять в восемьдесят шесть лет?
Правда и то, что ничего нельзя делать вполсилы: сколько вложишь, столько и получишь. Пасочки выпеклись лучше, чем в прошлом году, но все же не такие, как бывали прежде. Правда, и печали, как в прошлом году, Ирина не чувствовала: вкусные — и слава Богу! Что-то кончается, уходит навсегда. Может быть, она утратила многолетний навык, как знать?
Еще не было пяти, а бабушка заторопилась:
— Поеду. Мне домой надо, переодеться перед моленной.
Дома, наоборот, собиралась безо всякой спешки и тщательно: апрель — обманный месяц, не застудиться бы. По старому календарю сегодня только пятое, да март вон какой холодный стоял. Строго осмотрела себя в зеркало: темно-серая юбка — последнее, что глаза позволили сшить, — любимая сиреневая вязаная кофта, невесткин подарок; пальто, туфли. Надела — и засомневалась: рановато в туфлях, ноги застынут. И сама же возмутилась: на Пасху — в сапогах?! Шелковый кремовый платок аккуратно проложила изнутри шерстяным: так теплее, а снаружи не заметно.
С трех сторон плыл в вечернем воздухе благовест, но бабушка была убеждена, что в моленной он звучит иначе. Свой, особенный звон, какого больше не услышишь нигде, и хор тоже особенный. Раньше во время праздничной службы она негромко подпевала и вдруг осознала, что и сейчас поет: чуть слышно, в какую-то долю голоса, исчезнувшего два года назад; а она уже забыла. Теперь вспомнила, но петь не перестала; да никто и не услышит…
После крестного хода люди (те, кто пришел не молиться, а полюбопытствовать) стали расходиться. Свечи, истаявшие до прозрачных шелковых лепестков, заменяли новыми. Они послушно загорались крохотными огоньками, а свечник быстро и ловко брал из связки новую, зажигал, крестился и переходил к следующей иконе. От праздничного сияния алтаря невозможно было отвести взгляд.
У всех на глазах и вместе с тем незримо вершилось таинство: рождался новый день. Рука, не знающая усталости, завела часы. Начинался день Воскресения. Хор запел быстрее, торопясь сообщить об этом миру. В настежь раскрытые двери входили люди и шли к длинному столу в центре, куда ставили куличи для свячения. Тот, кто сегодня обрел бессмертие, едва ли мог вообразить, что Его скромная вечеря с опресноками превратится в роскошное пиршество, в буйство хлебной плоти — той, что сегодня с трудом умещается на столе в храме. Высокие окна постепенно светлели. Вот стали видны переплеты — и вдруг зажглись воскресшим солнцем. Сгоревшие, как вчерашний день, свечи опять заменили новыми.
Перед тем как погаснуть навсегда, свеча вдруг вспыхивает ярче, и пламя вытягивается ввысь, покачиваясь от последнего усилия и растягивая тени; они задрожали и легли прямо перед бабушкой на мозаичный каменный пол. Подняла глаза — и узнала мать с отцом и всех троих братьев. Слева стоял муж. Он держал за руку сынишку, в новом матросском костюмчике, другая рука лежала на Тайкином плече.
Диво какое, изумилась Ирина, радостно вглядываясь в знакомые силуэты, какое диво! А это кто же, рядом с Тайкой, никак?.. И догадалась прежде, чем узнала внучку; один белый чулок с кисточкой сползал…
А сестра? Ах, да: сестра с Федей наверху. Нет: вот они, рядом с мамой! Как странно, подумала уже без удивления, а только с радостью, вот мы опять все вместе! Между матерью и отцом стоит невысокая девочка с длинными, до пояса, волосами; кто?.. — и узнала себя. Как же? ведь мое место рядом с Колей; вот я.
С ним — и с ними.
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ! —
пел хор, она тоже тихонько пела вместе с ним, а солнца стало так много, что огоньки свечей растерянно замигали и сделались прозрачными; тени исчезли, а с ними исчезли и те, кому они принадлежали.
Как странно, Ирина улыбнулась, хотя давно уже ничего странного в происходящем не видела, — так и должно быть, я ведь одна стою за всех.
Людей, веселых и нарядных, становилось все больше. Кто осторожно, кто небрежно обходил маленькую прямую фигурку… не старушки, нет — бабушки, стоявшей ровно, со сложенными на животе руками. Она подняла взгляд от пола — она помнила эту каменную мозаику с раннего детства, а ничего больше на полу не было, и теперь смотрела прямо на распятие, безмолвно повторяя — что? Все освященные традицией слова уже были произнесены, но она боялась, что самое главное сказать не удалось, и теперь в канонические обороты вливались простые слова. Никто не слышал этой молитвы, кроме Того, Кому она была адресована.
От себя и ото всех, за кого одна стою, молю Тебя: дай силы рабе Божией Ольге, внучатке моей! Спаси, Господи, помилуй и сохрани! Возьми мою душу грешную, только позволь отмолить внучатку мою. А потом возьми. Ты, дающий жизнь, даешь и хлеб наш насущный; рука Твоя не оскудеет, потому и прошу: дай здоровья рабе Божией Ольге! Когда она в больнице лежала, отмолила я ее у смерти, милостию Твоею отмолила. Неисповедимы пути Твои, Господи; так ведь и милости Твои неисчислимы. Ты, смертию смерть поправший, спаси и сохрани ее от немощи!
Домой не шла — летела. Оказывается, так бывает не только в юности и в книжках — так случилось ранним пасхальным утром с бабушкой меньше чем за неделю до ее восемьдесят шестого дня рождения. Явление полета объясняется просто: от многочасового стояния ноги совсем окоченели и, как в моленной не чувствовали холода каменного пола, так сейчас не ощущали под собой тротуара, а несли по привычке или по инерции. Наверное, кто-то незримый охранял ее все еще не старческий шаг, потому что не споткнулась, не упала, но невредимой одолела весь путь — не домой, нет, а до кладбища, где должна была поздравить со Светлым Праздником всех живых и мертвых, за кого отстояла всю ночь.
Пришла одной из первых, и это было хорошо. Потом народ повалит толпами, и могилы покроются разноцветной яичной скорлупой, точно осколками разбитого сервиза. Громкие голоса заглушат звон апрельского утра, а когда люди разойдутся, птицы начнут склевывать желтые ароматные крошки, кося блестящим круглым глазом на голые кусты, где валяются пустые водочные бутылки.
…Сразу бросилось в глаза, что могил больше, чем собравшихся родных. Пришли сын с невесткой, несколько племянников и внучка. Похристосовались, разговелись — и замолчали. Не хватало Тони, бессменного режиссера всех семейных застолий. Всеми овладела какая-то грустная неловкость, и только Левочка с Юрашей независимо курили за изгородью — не оттого, что хотелось курить, а просто говорить было не о чем. «Поехали к нам, Ласточка!» — предложила Лелька, и бабушка без колебаний согласилась. Немного кружилась голова, и хотелось скорей попасть в тепло, напиться горячего чаю.
Этот день, родившийся на ее глазах, весь прошел в состоянии счастливой отрадной усталости. Горячий чай (вприкуску, как всегда) помог согреться. Пасхи оказались вкусными, небо ясным и солнечным, и от бессонной ночи осталось только легкое головокружение, да временами проходил озноб по спине, несмотря на вязаную кофту и шерстяной платок. Уснула рано, а ночью проснулась от жажды. Хотелось пить, но не чаю, а воды, холодной воды. От воды озноб усилился, но бабушка только улыбалась: это разве озноб? Вот когда малярия была, тогда трясло по-настоящему. От радости за все сразу: что сейчас не война, не голод, а покой, уют, тепло и праздник, она задремала.
Утром, когда проснулась, выяснилось, что и озноб проснулся вместе с нею. Першило в горле — от холодной воды, не иначе; першило и царапало. Голова была тяжелой, и бабушка попросила: «Ты, Леля, разбуди, если присну немножко, а то в моленну опоздаю», — и с наслаждением вернулась в теплую постель.
Ольга осторожно заглянула через час, но будить не решилась: бабушка улыбалась во сне, как улыбаются дети. Потом закашлялась, открыла глаза: «Что ж ты не разбудила меня? Так и Царство Небесное просплю», — и откинула одеяло.
— Потому и не будила, что не нравишься ты мне. Ночью кашляла, и сейчас.
— Вот те на! — Бабушка на ощупь закалывала свою любимую янтарную брошку. — Всегда нравилась, теперь разонравилась! Помоги, Лелечка, не вижу ничего.
— Как доктор скажет, так и сделаем. — Внучка заколола строптивую брошку. — Меня не слушаешь, послушай врача.