Против часовой стрелки — страница 58 из 60

ские. Рыдания, исполненные зависти, громкий плач, дышащий гневом, победный клич, злорадный смех… Когда-то я слышал крики и шум на Венской бирже, тут, на горе, я вспомнил об этом; только одежда была другой — другая одежда на том же теле.

Он снова и снова швырял деньги то в одну, то в другую сторону. Клубок распадался и сбивался, сплетался и расплетался в зависимости от того, куда падали роковые дары. Дети устали, они задыхались, но алчность, светившаяся в их глазах, не иссякала, страсть на искривленных ртах еще не была утолена. Я не сомневался, я знал, что они будут хватать, искать, тискаться, толкаться и драться до темноты и всю ночь до утра, пока не упадут без памяти, с искусанными губами и стиснутыми кулаками.

Около полудня они ушли — притихшие, усталые, все в пыли, в глазах и сердцах поселились злоба и враждебность, зависть и злорадство. За полдня ребенок превратился в старика.

Я подошел к чернобородому господину, чтобы спросить у него, чтобы сказать ему, но что, я и сам не знал. Он прочитал вопрос в моих глазах и улыбнулся так неприязненно, что я испугался.

— Думаете, вы иной? Разве у вас не было поползновения, хотя бы мимолетного, броситься к ним? Спросите у своей совести и извлеките мораль!

Давно это было, в давно прошедшие времена, но воспоминание в душе осталось мрачное и горькое.

Перевод И. Лемаш

Чашечка кофе

Много раз в своей жизни я причинял зло дорогим для себя людям. Такой грех равносилен оскорблению святого духа: ни на том, ни на этом свете нет ему искупления. Его не вычеркнешь из памяти, не забудешь. Случается, на долгие годы воспоминание о нем словно бы погаснет в сердце, исчезнет, скроется в волнах беспокойной жизни. Но в минуту веселья или в полночь внезапно вздрагиваешь в испуге, как от страшного сна, и в душу нисходит тяжелое воспоминание; оно жжет с такой силой, точно грех совершен именно в эту минуту. Любое прегрешение легко искупить покаянием или добрыми делами — это искупить невозможно. Черная тень, павшая на сердце, останется навсегда.

Обманываешь себя: «Не так все было! Это твоя беспокойная фантазия превратила мимолетную тень в непроглядную ночь. Мелочь, пустяк, какие случаются тысячами в течение дня!»

Напрасно утешение, с горечью сознаешь, что напрасно. Грех есть грех, совершен ли он один или тысячу раз, стар ли он или совершается впервые. Сердце не уголовный кодекс, чтобы отличать ошибку от преступления, один вид убийства от другого. Сердце знает, что негодяй убивает взглядом, герой мечом; оно скорее простит мечу, чем взгляду. Сердце также и не Евангелие, чтобы отличать крупные грехи от мелких. Сердце — праведный и неумолимый судья. Оно выносит приговор по скрытому, едва осознанному движению души, по беглому взгляду, пусть никем не замеченному, по невысказанной, но написанной на лице мысли, по походке, по стуку в дверь, по тому, как человек берет чашку чая. Мало грехов вписано в Евангелие, да и те не самые главные. Будь сердце исповедником — долгой и страшной оказалась бы исповедь!

Отпускается грех, о котором можно поведать, который можно стереть покаянием. Тяжел, невыносим, до конца не перестает кровоточить грех, который помнит лишь сердце без слов и формы. Бессонной ночью самому себе исповедуется человек в совершенном, и тяжелее камня кажется ему одеяло.

— Я не воровал, не убивал, не прелюбодействовал, невинна душа моя!

Лгун! Разве не пожирал ты яблоко, проходя мимо голодного и окидывая его бесстыдным взором? Это хуже воровства, убийства, прелюбодеяния! Неподкупный судья-сердце — скорее простит убийцу, который, направляясь на виселицу, погладит по голове плачущего ребенка, чем тебя, невинного! Потому что для сердца нет ни мелочей, ни параграфов!..

Пятнадцать лет назад я три недели провел на родине. Все это время я был в мрачном и дурном настроении. Дом наш опустел, и что-то отвратительно тяжелое влажной тенью лежало у всех на душе. Сначала я спал в комнате; однажды около полуночи я проснулся и увидел, что моя мать встала с постели и сидит за столом. Сидит неподвижно, словно во сне, сжав лоб ладонями, лицо ее светится, хотя окна закрыты и на небе нет ни луны, ни звезд. Я прислушался и вместо равномерного дыхания спящего услышал с трудом сдерживаемое рыдание. Я укрылся с головой, но и через одеяло и даже во сне мне слышались всхлипывания матери.

Я перебрался на сеновал, куда залезал по крутой, поломанной лесенке. В сене я устроил себе постель, возле двери поставил стол. Из оконца открывался вид на серую, гнилую стену. В мрачном настроении, угнетенный, упавший духом, я писал свои первые любовные рассказы. С трудом направлял мысли к белым дорогам, цветущим лугам и благоухающим полям, чтобы не видеть себя и своей жизни.

Однажды мне захотелось кофе. Не знаю, откуда вдруг пришло такое желание, но захотелось — и все тут. Разве, может быть, потому, что в доме не было даже хлеба, не говоря уж о кофе. Наедине с самим собой человек зол и несправедлив.

Мать посмотрела на меня большими испуганными глазами и ничего не ответила. Скучный и расстроенный, не сказав больше ни слова и не простившись, я вернулся к себе под крышу, чтобы описывать любовь и благородство Милана и Бреды, счастливых и веселых. «Рука об руку, озаренные лучами утреннего солнца, умытые росой, молодые…»

На лесенке послышались тихие шаги. Поднималась мать; она ступала медленно, осторожно, в руке она держала чашечку кофе. Теперь я вспоминаю, что никогда она не была так прекрасна, как в ту минуту. В дверь проникал косой луч заходящего солнца, прямо в глаза матери; большие и чистые, они светились райским сиянием, вся доброта и любовь небес отражалась в них. Губы ее улыбались, словно у ребенка, несущего радостный подарок.

Я обернулся и раздраженно сказал:

— Оставь меня в покое!.. Я уже не хочу!

Мать не успела еще подняться, и я видел лишь верхнюю часть ее тела. Услышав мои слова, она не шевельнулась, только рука, державшая чашечку, задрожала. В ужасе она смотрела на меня, и в глазах ее умирало сияние.

От стыда кровь хлынула мне в лицо, я бросился к ней.

— Давайте, мама!

Поздно, не было света в ее глазах, не было улыбки на ее губах.

Я выпил кофе и начал успокаивать себя: «Сегодня же поговорю с ней ласково и отплачу ей за любовь…»

Ни в тот вечер, ни в последующий я не произнес ни слова.

Спустя три или четыре года где-то на чужбине чужая женщина принесла мне в комнату кофе. И вдруг забилось, застонало сердце так сильно, что я чуть не закричал от боли. Ибо сердце — праведный судья и для него нет мелочей.

Перевод А. Романенко

Ю. А. СюзинаО чем этак книга, и зачем русским и словенцам узнавать друг друга

Перелистывая перед сдачей в типографию наш сборник «Против часовой стрелки», с удовлетворением констатируешь: книга состоялась. Совершенно случайно оказалось так, что она охватывает ровно столетие развития словенской новеллы: 1910 годом датированы два заключительных рассказа крупнейшего словенского писателя XX века Ивана Цанкара (1876–1918), чье творчество кардинально повлияло на дальнейшее развитие национальной литературы, его горькое осознание несправедливости мира и человеческих пороков будет присутствовать в ней на протяжении многих лет — у самых разных авторов. В 2009 году была опубликована миниатюра «Лаконично» в сборнике «Ты ведь понимаешь» Андрея Блатника (р. 1963), представителя среднего поколения из ныне живущих писателей, пожалуй, наиболее свободно и легко чувствующего себя в глобализирующемся мире и ориентирующегося на общемировые, наднациональные ценности.

В сто лет укладываются и даты рождения, представленных в книге художников слова, — самая младшая из них, Полона Главан, родилась в 1974 году, и именно ее поколению предстояло начинать взрослую жизнь уже в новом, самостоятельном государстве Словения, получившем независимость в 1991 году, и столкнуться с вопросом обновленной идентичности. В открывающем нашу книгу рассказе «Необычная идентичность Нины Б.» автор смело, провокативно и со здоровой долей самоиронии старается помочь своим соотечественникам преодолеть комплексы неполноценности, национальной скукоженности и страха перед стереотипами. В свое время В. П. Аксенов сказал о том, что современный писатель должен быть «не властителем дум, а освободителем дум». Словенские писатели остро чувствуют необходимость освобождать не только высокие, философские, но и самые обыкновенные, повседневные мысли, в которых отражается человек во всей своей сложности и со своими желаниями, радостями и печалями, необходимость видеть во всем сущую простоту.

Те из новелл, что созданы либо в канун обретения государственной независимости, либо позже, отражают попытку ухода от традиции и желание подняться над национальным, рассказать такую частную, даже интимную человеческую историю, которая могла бы происходить где угодно с «рядовым» европейцем — даже тогда, когда в повествование вторгается «необычное». Однако, несмотря на это словенец все равно остается словенцем. Гении — великие мыслители и творцы — принадлежат всему миру, они способны обогатить любого, безотносительно к тому, из какой национальной традиции они вышли. Вместе с тем, как считал словенский литературовед и переводчик Янко Лаврин: «Творчество таланта может быть космополитичным, творчество гения всегда национально…»[50].

При общей неопределенности ориентиров современного общества, при понимании полифонии жизни, принципиальной сложности и непознаваемости мира словенские писатели сохраняют общую систему человеческих ценностей:

Первая любовь, заставляющая принимать мужские решения, в «Судоремонтном заводе» Душана Шаротара (р. 1968). Поиски простого человеческого общения как лекарство от боли потери в «Винко» Полоны Главан. Вызов, брошенный неизвестностью спокойной жизни обывателя-потребителя, в «Агрегате» Эвальда Флисара (р. 1945) и в «Двери» Яни Вирка (р. 1962). Смена ролей мужчины и женщины в современном мире свободы и статистики в рассказе «Влажные стены» Андрея Блатника. Уважение и даже восторг по отношению к людям, поправшим общепринятые нормы, воспротивившимся традиции, в новелле «Полной грудью» Милана Клеча (р. 1954).