ью понять что-либо, кроме собственного предмета. Нельзя делать никаких выводов из антропологического материала для психологии или социологии, поскольку антропология не в состоянии дать полное знание о тех обществах, которые изучает. Антропология (сравнительное изучение скорее «структур», чем «функций») не может быть не чем иным, кроме как описательной, а не индуктивной наукой; она занимается только формальными отличиями одного общества от другого. Она не интересуется должным образом ни биологической базой, ни психологическим содержанием или социальными функциями норм или обычаев. Таким образом, в то время как Малиновский и Рэдклифф-Браун утверждают, например, что биологические связи – это основа и образец любых родственных связей, «структуралисты», такие как Леви-Стросс, следуя Крёберу и Лоуи, подчеркивают искусственность родственных обычаев. Обсуждать родственные связи следует в пределах понятий, которые допускают математический подход. Короче говоря, Леви-Стросс и структуралисты рассматривают общество как игру, в которой нет универсальных правил; различные общества обусловливают различные ходы игроков. Антрополог может рассматривать ритуал или табу просто как набор правил, не уделяя большого внимания «природе партнеров (людей или групп), игра которых построена по этим правилам». Излюбленная метафора Леви-Стросса, она же модель для анализа первобытных обычаев и верований, – это язык. Аналогия между антропологией и лингвистикой – ведущая тема очерков «Структурной антропологии». Все поведение, согласно Леви-Строссу, – это язык, словарь и грамматика; антропология ничего не доказывает относительно человеческой натуры, кроме того, что сама нуждается в упорядочении. Не существует универсальной истины относительно взаимоотношения, скажем, религии и социальной структуры. Это только модели, показывающие вариативность одной по отношению к другой.
Для широкого читателя, возможно, самым поразительным примером теоретического агностицизма Леви-Стросса окажется его видение мифа. Он рассматривает миф как чисто формальную мыслительную операцию, без какого бы то ни было психологического содержания или необходимой связи с ритуалом. Специфические повествования представлены как логический замысел описания и, возможно, смягчения правил социальной игры, когда те вызывают напряжение или противоречие. Для Леви-Стросса логика мифологической мысли в той же мере строга, что и логика современной науки. Единственное различие в том, что она применяется к различным проблемам. В противоположность Мирче Элиаде, своему самому известному оппоненту в теории первобытной религии, Леви-Стросс утверждает, что активность разума архаичного или современного, по сути, одна и та же. Леви-Стросс не видит качественной разницы между научным мышлением современных «исторических» обществ и мифическим мышлением доисторических общин.
Демонический характер, который история и историческое сознание имеют для Леви-Стросса, лучше всего проявился в его блестящей и жестокой атаке на Сартра в последней главе «Неприрученной мысли». Аргументы Леви-Стросса против Сартра меня не убедили. Но должна заметить, что он, после смерти Мерло-Понти, самый интересный и требующий сосредоточенности оппонент сартровского экзистенциализма и феноменологии.
Сартр не только своими идеями, но и всем мировосприятием представляет полную противоположность Леви-Строссу. Со своим философским и политическим догматизмом, неисчерпаемой изобретательностью и сложностью, Сартр всегда вел себя (и часто вел себя плохо) как энтузиаст. Совершенно естественно, что писатель, вызывающий у Сартра самое большое воодушевление, – это Жан Жене, барочный, дидактичный, дерзкий писатель, чье эго уничтожает любое объективное повествование; чьи герои пребывают в мастурбационном буйстве; мастер игр и хитростей, с богатым, избыточно богатым стилем, изобилующим метафорами и причудливыми сравнениями. Но во французском мышлении и восприятии существует другая традиция – культ отчужденности, l’esprit géometrique (дух геометрии). Эта традиция представлена романистами новой школы, такими как Натали Саррот, Ален Роб-Грийе и Мишель Бютор, предельно отличающимися от Жене в их поисках бесконечной точности, узкой и сухой темы, холодного подробного стиля. Среди кинорежиссеров это Ален Рене. Формула данной традиции – к которой я отнесла бы Леви-Стросса, так же, как Сартра связала с Жене, – это смесь пафоса и холодности.
Подобно формалистам «нового романа» и кино, Леви-Стросс подчеркивает «структуру», его крайний формализм и интеллектуальный агностицизм противопоставлен безмерному, но всегда вполне смягченному пафосу. Иногда в результате появляется шедевр, вроде «Печальных тропиков». В самом названии содержится преуменьшение. Тропики не просто печальны. Они страдают. Ужас насилия, окончательное и бесповоротное разрушение дописьменных обществ сегодня идет по всему миру – что является подлинным предметом книги Леви-Стросса и о чем говорится с дистанции пятнадцатилетнего персонального опыта, говорится с уверенностью в чувствах и фактах, которая дает читательским эмоциям больше свободы. Но в остальных книгах ясного и страдающего наблюдателя прибирает к рукам суровая теория.
В том же самом стиле, что Роб-Грийе отрекается от традиционного эмпирического содержания романа (психология, социальные наблюдения), Леви-Стросс применяет методы «структурного анализа» к традиционным материалам эмпирической антропологии. Обычаи, ритуалы, мифы и табу – это язык. Как в языке, где звуки, из которых состоят слова, сами по себе бессмысленны, так и части обычая, ритуала или мифа (согласно Леви-Строссу) сами по себе лишены смысла. Анализируя миф об Эдипе, он настаивает, что отдельные части мифа (ребенок-найденыш, старик на перекрестке дорог, женитьба на матери, ослепление и т. д.) не значат ничего. И лишь соединенные в общий контекст части начинают обретать смысл – смысл, которым обладает логическая модель. Эта степень интеллектуального агностицизма действительно необычайна. И чтобы оспорить ее, необязательно поддерживать фрейдистскую или социологическую интерпретацию элементов мифа.
Однако любая серьезная критика Леви-Стросса должна будет иметь дело с тем фактом, что в конечном итоге его крайний формализм – это нравственный выбор и (что еще более удивительно) образ социального совершенства. Крайне антиисторичный, Леви-Стросс отказывается делать различие между «первобытными» и «историческими» обществами. У первобытных есть своя история; но она нам неизвестна. А историческое сознание (которого у них не было), как он доказывает, полемизируя с Сартром, это не какой-то привилегированный вид сознания. Для Леви-Стросса существует только то, что он изобличающе называет «горячими» и «холодными» обществами. Горячие общества – это современные, ведомые демонами исторического прогресса. Холодные общества – общества первобытные, статичные, прозрачные, гармоничные. Утопия для Леви-Стросса была бы понижением исторической температуры. В своей речи при вступлении в должность в Коллеж де Франс Леви-Стросс в общих чертах наметил постмарксистское видение свободы, когда человек будет наконец освобожден от обязанности двигаться вперед и от «древнего проклятия, вынуждающего его порабощать людей, чтобы сделать это продвижение возможным». Таким образом,
история с этого времени должна будет остаться совсем одна и общество, оказавшееся вне истории и выше нее, снова сможет принять эту правильную и квазипрозрачную структуру, которая, как наилучшим образом учат нас сохранившиеся первобытные общества, не противоречит гуманности. В этом, по общему мнению, утопическом взгляде социальная антропология найдет свое высшее оправдание, поскольку формы жизни и мышления, которые она изучает, больше не будут представлять только исторический и относительный интерес. Они будут соответствовать постоянным возможностям человека, а миссией социальной антропологии будет постоянное наблюдение, особенно в самые темные часы человечества.
Антрополог, таким образом, не только оплакивает холодный мир первобытных обществ, но и охраняет его. Горюя среди теней, борясь за то, чтобы отличать архаику от псевдоархаики, он воплощает героический, неустанный и сложный современный пессимизм.
[1963]
Пер. Валентины Кулагиной-Ярцевой
Литературная критика Дьёрдя Лукача
Венгерский философ и литературный критик Дьёрдь Лукач – главный теоретик в современном коммунистическом мире, предлагающий такой извод марксизма, о котором разумные немарксисты могут говорить всерьез.
Я не считаю, как многие, что Лукач выдвигает наиболее интересный или приемлемый вариант марксизма, и еще менее склонна считать, будто он (как его называли) – «величайший марксист после Маркса». Но нет сомнений, что Лукач – фигура значительная и обоснованно претендует на наше внимание. Он не только наставник новых интеллектуальных движений в Восточной Европе и России – с Лукачем долгое время считались и вне марксистских кругов. К примеру, его ранние тексты послужили источником многих концепций Карла Мангейма (в социологии искусства, культуры и знания) и через Мангейма повлияли на всю современную социологию. Также он оказал большое влияние на Сартра и через него – на французский экзистенциализм.
Георг (Дьёрдь) фон Лукач родился в 1885 году в Венгрии, в богатой еврейской семье банкиров, которой незадолго до этого было пожаловано дворянство. Выдающуюся карьеру интеллектуала он начал делать с самых ранних лет. Еще совсем юношей он писал статьи, выступал с лекциями, основал театр и гуманитарный журнал. Приехав учиться в Гер – манию, в Берлинский и Гейдельбергский университеты, он поразил своими способностями великих учителей – Макса Вебера и Георга Зиммеля. Основной областью его интересов была литература, но всем остальным он также интересовался. В 1907 году он защитил диссертацию «Метафизика трагедии». Первая из его важных работ, «История развития современной драмы», появилась в 1908 году. В 1910-м он опубликовал сборник литературоведческих и философских эссе «Душа и формы», в 1916-м – «Теорию романа». В годы Первой мировой войны Лукач отошел от неокантианства, первоначального своего философского кредо, в сторону философии Гегеля, а затем пришел к марксизму. В 1918-м он вступил в Коммунистическую партию (и отбросил приставку «фон»).