Против неба на земле — страница 11 из 41

– Нет, – отвечала Райка. – В самый раз.

Подрастали мальвы на высоченных стеблях – приметой отлетевшего прошлого. Сквозистый тамариск осыпа́л землю бело-розовыми лепестками. Кустился пахучий бальзамин в щедром произрастании. Под окном у Мойше распускался по весне своенравный цветок ташлиль, словно диковинные петухи вылезали из земли, чтобы вспорхнуть на забор и закукарекать. Никто их не сажал – сами проклевывались; буйствовала под окном радость, ветром занесенная, но держались петухи недолго, от холода ночей в горах опадала невозможная красота, никли к земле привядшие хохолки Птицы райских садов, восторженно-оранжевые и глубинно-лиловые.

Жизнь складывалась нормально, даже лучше того, в окружении крохотных приятностей, только дети не завязывались в Райкиной утробе, и это печалило. Они старались, очень старались, преуспевая в истощении мужского семени, но нужных результатов практически не было, а если точнее, результатов не было совсем. Дядька Шпильман отпрашивался порой на работе; они исчезали на пару дней, даже в столовую не ходили, а потом появлялись, изнуренные и голодные.

– Ну как? – интересовались товарки.

– Когда мужчина приходит к женщине… – отвечала Райка. – На этот раз, кажется, получилось.

Затем оказывалось, что на самом деле получилось, и хорошо получилось, но только не у них. Не шло это дело, не проклевывалось в утробе наподобие цветка ташлиль – в ожидании, должно быть, особого знака, но злые языки утверждали, что у Мойше-швицера вся сила ушла в усы, а на прочее не осталось.

Вновь приходили друзья с линейкой, сравнивали его великолепие с усами на портрете:

– Догнал, Мойшеле.

– Перегоним, – отвечал он.

Была зима в Иудейских горах, зима лютая. Дядька Шпильман заночевал в поле возле трактора, а к утру кончик его знаменитого уса примерз к железу.

– Отрежем, – сказали друзья.

– Отрежьте лучше голову.

– Оборвем пару волосков, – сказала Райка.

– Я тебе оборву…

Холода не отпускали пару дней, и Мойше лежал, не шевелясь, терпеливо ожидал наступления тепла. Райка брала ломоть хлеба, поливала оливковым маслом, сверху посыпа́ла солью, добавляла тертый чеснок – Мойше откусывал понемногу лакомую пищу, запивал чаем с ложечки.

– Лежи спокойно, – говорила Райка. – Хоть до весны. Пока не оттаешь.

К ночи подкрались вороватые соседи – угнать трактор, и Райка, лютая львица, плетью прошлась по спинам на поругание с посрамлением: «Ой вам, воры, разбойники!..», с честью отбила мужа и общественное имущество. Мойше с места не сдвинулся, чтобы не повредить ус, лишь покрикивал одобрительно:

– Райка, не спускай! Секи их, Райка!..

Потом потеплело. Ус оттаял. Мойше вернулся домой, сел под портретом знаменитого рубаки, приказал:

– Меряйте.

– Перегнал! – восхитились друзья и спели на радостях: – Шпильман, наш братишка, с нами весь народ…

А ночью ему явился рубака на коне, проговорил с угрозой:

– Мишка, окороти усы.

– Не окорочу.

– Мишка, тебе сказано!

– Кому Мишка, а кому Моше бен Мотл бен Йосеф бен Ушер бен Шолем бен Герш бен Фишель бен Аврум.

– Да я на тебя Первую Конную напущу!..

И шашку потянул из ножен.

– Грозить?! Мне? Мойше Шпильману?.. Райка, давай!

Шпильман разозлился, Райка разозлилась тоже: разверзлась наконец женская утроба, заглотала без остатка мужское семя, и выродили они сына – хоть сейчас на врага! Бен-Шахар, Сын Зари – никакая Конная не устоит, ни Первая, ни Вторая, ни Пятая. С тех пор и пошло, откликом на мировые события: возвысился бесноватый с усиками, Чемберлен продал чехов, британцы затворили ворота в страну, а они возмущались до глубины души и выводили на свет Шпильмана за Шпильманом, молодца к молодцу – только отворяй.

– Места не осталось в доме! – вскрикивала Райка в счастливом ужасе. – Даже на полу! Неуместительно, Мойшеле, неуместительно…

– Поместимся, подруга, поместимся.

Птицы райских садов на газоне, словно великолепные заморские петухи, не опадали теперь ко всеобщему восторгу. Усы не опадали – пиками на врага. И дядька Шпильман не опадал тоже…


…открывается дверь, входит простак с бубном:

– Мы завершаем, идн, мы завершаем! Злодея Амана повесили, Мордехая возвеличили, спасительницу Эстер благословляли и благодарили. Прошлое надежнее будущего, его не отнять…

Звенит бубенцами:

– Тихо, ша! Не дыша! Войдите все, оставшиеся за порогом.

Входит царь-дурак:

– Хоть я и владыка мироздания, но ничто человеческое мне не чуждо: до обеда спать, после обеда утеснять. Народов на земле немало, надолго хватит…

Входит красавица Эстер:

– Хоть я и живу во дворце, но знаю наверняка: лучше слеза от лука, чем слеза от горя…

Входит Вашти-проказница:

– Хоть мне и отрубили голову, но скажу тоже: не оплакивайте умерших, оплакивайте тех, кто остался…

Входит мудрый Мордехай:

– Хоть я и помучился, но извел-таки Амана. У кого нет настоящих врагов, у того нет и настоящих друзей…

Входит бравый кавалер Аман:

– Хоть я и кидал жребий, но вышло по-ихнему. Сюртук повешу на гвоздь. Шляпу на ветку. Штаны на перекладину. А шпоры, куда дену шпоры?..

Простак с бубном:

– Оставь их на ногах и пришпорь себя по дороге в ад. Трах, музыканты, трах!..

Стягивает с плеч козлиную шкуру:

– Кто-то не поверит в наши рассказы, кто-то усомнится в правдоподобности событий, мы же ответим на это смехом и пением…

Вздыхает на уходе:

– Господи, как я устал от их ненависти, – отчего же они не устают? Циг-цигеле-цигл, циг-цигеле-цагл…

Часть вторая. Тревоги на земле тревог

1

Год начался в сентябре: сентябрь – месяц знойный.

Протрубили в шофары, прочищая окрестности от скопившихся нечистот. Пробудились для очередного раскаяния оробелые сердцем. Разломили спелый гранат. Обмакнули яблоки в мед. Содрогнулись в грозные дни, поминая содеянные вероломства. Попросили прощения у обиженных. Простонали в День Суда, испрашивая исцеления с пропитанием, снова протрубили в шофары – докричаться до Трона милосердия и встали на путь прерванных беспокойств.

Осенью приезжают садовники городской службы, обрезают без жалости деревья над обрывом, оставляя стволы с парой укороченных веток, и встают обрубки вдоль дороги, по которой катят машины и нечастые автобусы. Торчат обрубки, запрокинув безголовые шеи, вскинув заломленные суставы в забытьи фламенко, продираясь через жестокую застенчивость, в страстной неуклюжести калечного тела; раздутые ноздри проглядывают в бугристой коре, выпученный от усилия глаз, криком разорванный рот – в мучительных потугах оторваться от корней.

Дорога проложена над обрывом, чей крутой склон пророс донизу жесткой колючей порослью, не сминаемой под ногой. Деревня раскинулась привольно на дальнем возвышении, кладбище за оградой, узловатые масличные деревья, вкруг которых вскопана рыжеватая земля; минарет рассвечивается к ночи изумрудным – поверху – браслетом, пробуждая под утро неутолимым призывом. Густеет в черноту небо, покой нисходит на долину, дарованное согласие. Подкрались однажды с той стороны, подстерегли мальчишек, которые играли на склоне, – камень с двумя именами встал над обрывом, в аллее бессильного немого танца. Дождями омываются имена, ветры сгоняют к подножию облетевшую желтизну, чтобы проклюнулся ненадолго, разбередил чувства прощальный запах прелой листвы, которая в здешних краях не гниет – усыхает. По весне опушаются обрубки новыми побегами, зеленью приглушают страдания, прикрывая искалеченные тела, которые вновь искромсают по осени старательные садовники; лишь одному обрубку не дано опушиться, – да он и не танцевал.

А по соседству выравнивают площадку для здания, заливают бетон в уготованные ему отсеки. Склон взрезан, травяной покров сорван и обезображен, оголено потаенное, сокровенное, упрятанное от нескромного глаза; осыпью по склону битые камни, серые ошметки цемента, клочья драных мешков, ломаные доски от опалубки, ржавая арматура – лишаем, струпьями, невозможной проказой посреди накопленной с трудом зелени. Вздохнет терпеливо потревоженная земля, станет наращивать травы по осыпи, кусты с колючками, чтобы заслонить непотребство и уберечься от будущих надругательств, – на это уйдут годы.

2

Сказано:

– Жить тебе – в прибрежной стране. На земле, иссыхающей к полудню. Где почвы благодатные и вид чарующий.

– Богата ли та земля?

– Богата.

– Золотом? Сандаловым деревом? Слоновой костью – павлинами?..

Шпильман сидит на балконе, с высоты оглядывая окрестности, совместно с растительным и животным миром готовится к очередному закату, поражающему воображение. Мужчина в поздние шестьдесят (или в ранние семьдесят), который решает непосильную для ума задачу: как разложить прожитые годы – семь раз по десять или десять раз по семь?

Но при чем тут ум? Чувства бы подсказали, чувства!..

По возрасту пенсионер, по ощущениям юноша, строением тела – мальчик. Сух, крепок, невысок, на глаз зорок, на кожу чист – лицом и под одеждой, но к этому допущены лишь посвященные. Тело слушается его без прекословий, ловкое, послушное, без единой жиринки на мускулах; тело остается неутомимым на долгом затяжном подъеме или в разгуле чувств – имеются тому подтверждения. Баловником прошел по земле, без привязчивой хвори, а оттого вечное в душе беспокойство – достойно ли перетерпит недуги, притаившиеся за поворотом?.. Старики вокруг гнутся от нездоровья, утягиваются в болевую точку, отрешившись от жизни, а ему присылают из-за океана журналы мод, хоть Шпильман и не заказывал, ему, лично ему, с именем и адресом на конверте, с обольстительными красотками в одеждах и без: «strapless… french nude… sexy… very sexy…», словно пробуждают Шпильмана напоследок, не дают заглохнуть желаниям, чтобы продержался подольше на финишной прямой. А уж потом спад, спад, спа… Борода ухожена, и он за этим следит. Лоб с залысинами, и это его не радует. Волос густ, без приметных проплешин, однако золотистость кудрей удержалась лишь в описаниях очевидцев. В хрониках прошлого о нем бы пометили: «Сметлив. Щедр. Горд и высокоумен. Памятлив на лица, чувства, прикосновения, а на события – не очень. Ценитель книг, правды и крепкого пития. Жены и вино им не обладают».