Против неба на земле — страница 23 из 41

лями, открытая всем радостям жизни, на пороге которой стояла. Ее открытость принимали за доступность и липли, дураки, липли, а она выбрала Шпильмана, развязала его узелки, себя отдавая без остатка… «Подарили бы еще десять лет жизни. Ну, пять… Ну, три… И чтобы я ушел первым». – «Нет, я». – «Ты была уже первой. Теперь мой черед». Мальчик с флейтой, неумолимый мальчик, утягивающий за собой по извечному пути… Вправе ли мы просить, чтобы нас забрали? Вправе ли – чтобы оставили? «Стена моих слез. Печали моей стена…»

Кафе-магазинчики открыты. Продавцы томятся без дела. Пьяненький турист взывает у стойки: «Гюнтер платит за всех!», поглядывая на одинокую девицу за столиком. Шорты коротки. Коротка ее блузка. Ноги обнажены для обозрения, обнажены бедра и грудь в заманчивых пределах, но Гюнтер не трогается с места. Желания приглушены, намерения не проявлены. Жарко. Арабские женщины застыли недвижно на пляжной скамейке, как перелетели через соленые воды диковинные черные птицы с белыми пятнами на головах. Молчат, смотрят под ноги, встают дружно по неслышному призыву, шагают, переваливаясь, у кромки воды, словно неспособны ходить, – способней ли им летать? Белые платки свисают на спинах, черные балахоны спадают до земли.

Вода замерла пролитым маслом. Хмарь ушла, и отворилась, придвинувшись, та сторона – на берегу огоньки и огоньки в горах. Густеют дымные воскурения из мангала. Мясо исходит соками. У стола расположилась компания с детьми. Говорят по-русски: «Где наши мамки?» – «Косметику пошли смотреть». Гитарный перебор, ленивая хрипотца: «А в камере смертной, сырой и холодной, седой появился старик…»

Прыгает девочка на одной ножке, беленькая, востроносая, порождение иных кровей, проговаривает под каждый поскок:

– Маша машет, а Паша пашет. Поля полет, а Коля колет. Варя варит, а Дарья дарит…

Останавливается. Придирчиво разглядывает незнакомца. Говорит на доступном ему языке:

– Ты кто?

– Шпильман, – отвечает Шпильман.

– Это такая работа?

– Можно сказать и так.

Знакомство состоялось.

– Я знаю, – говорит Шпильман. – Ты Пиноккио. Любопытный и непоседливый. А где папа Карло?

– Папа Юрчик.

– Юрчик?

– Юрчик. А мама – Светлана… Компот любишь?

– Очень даже. У меня дома компот в горшках, кастрюлях, в мисках и тазах. Ванна наполнена компотом. Доверху.

От волнения чешет нос:

– Эва как… Ты в нем плаваешь?

– Я его ем. С хлебом.

Подходит вплотную. Берет за руку. Животом упирается в колено:

– Расскажи сказку.

Упрашивать не надо:

– Шагал по лесу ушастый заяц, шагала рядом девочка Михаль. Дружно. В ногу. И улыбались друг другу…

– Михаль – это кто?

– Михаль – моя внучка.

– Тогда и я Михаль, – говорит Пиноккио.

Шпильман начинает заново:

– Шагал по лесу заяц, шагали рядом две девочки. Михаль и еще Михаль. Во рту у девочек травинки. Во рту у зайца леденец – волк на палочке, карамельный волк с лимонной кислинкой. Облизывал его и чмокал от удовольствия, чмокал и снова облизывал, как мстил волку за заячьи страдания. И чем больше заяц его лизал, тем быстрее тот худел, истаивал на палочке: ушей нет, нос пропал, плечи опали. Выскочил из-за дерева страшный волк, закричал в гневе: «Чего у тебя во рту? Показывай!» – «Леденец». – «Дай сюда». – «Возьми», – и отдал ему палочку.

Девочка взвизгивает от восторга, прокручивается на одной ножке:

– Он его долизал! Долизал!..

Смотрит с обожанием на Шпильмана, потом говорит:

– У меня две бабушки – одна гладкая, другая пупырчатая. А дедушки ни одного. Ты будешь мой дедушка.

– У меня уже есть внуки.

– Ну и что? – Берет за руку, тянет его к столу: – Мама, мама! Я дедушку нашла…

Вот и приключение, короткое, но приятное.

Мама пеленает на столе младенца. Посреди выставленного угощения. Мама говорит без интереса:

– Она уже приводила в дом брата, сестру, еще брата. Скоро заведет себе нового папу.

Папа напевает, пощипывая гитарную струну:

– Прорезались зубки у бабки… Дом в этажах – жизнь в кутежах. За дедушку следует выпить.

Стоят бутылки на столе. Разложена закуска. Подрумянивается мясо на шампурах. Благодушествует компания. «Живем как привыкли. Как привыкли, так и живем. Не нравится – отойди».

– Я не пью, – предупреждает Шпильман.

– И не надо. Нальем пару стаканов, и будет. Шутка.

Чокаются. Опрокидывают. Закусывают.

– У дедушки отпито. Но у дедушки не допито. Все загружаются – он не загружается. Вот за что их не любят.

– Мама, – просит Пиноккио. – Можно он у нас будет жить?..

Пьют. Разговаривают. На иврите с ошибками:

– Сидим в гостях. Выпиваем-закусываем… А за окном Бейт-Джалла. Они на виду у нас, мы на виду у них. Та-та-та-та… – застучало. Вроде на кухне. «Это холодильник?» – спрашиваю. «Это они стреляют», – отвечают. Сидим – выпиваем. Та-та-та-та… «Это стреляют?» – «Это холодильник».

И снова гитарный перебор:

– Не хочу я чаю пить с голубого чайничка. Не хочу тебя любить, МВД начальничка…

Понять невозможно.

12

Звонит телефон. Теща-прелестница укоряет:

– Забыл старуху?

– Белла, не обижайся.

– Это у нас семейное, Шпильман. Никто не умел обижаться. Глубоко и надолго. Это мое несчастье.

– Счастье это твое…

Белле неприютно в четырех стенах, а потому интересуется:

– Шпильман, ты где теперь?

– На море.

– Гуляешь?

– Понемногу.

– Женщины на тебя поглядывают?

– Не без того.

– Тебе достался хороший характер, зять мой. В тебя трудно не влюбиться… Шауля помнишь?

– Еще бы!

– Когда его хоронили, явилась другая семья. Стояли в сторонке, хлюпали в платочки: жена, сын с дочерью, о которых не подозревали. Встретились потом две вдовы, выпили чаю, попросили по очереди: «Расскажи о нем, мне неизвестном».

– К чему это, Белла?

– В Шауля тоже влюблялись. Кто ни попадя.

– Белла, ты мне льстишь…

Шелк белый – узор сиреневый. Пришла, как проходила мимо. Сказала, как поздоровалась:

– Номи.

– Шпильман.

Помолчала, словно повторила к запоминанию. Она одного роста со Шпильманом, и это его устраивает. Остается лишь неувязка с именем; имя существует отдельно от этой женщины, недостает долгого «о-оо», раскрытия потаённых глубин – ему это мешает.

Компания у мангала смотрит вослед, дружно повернув головы. Звон стаканов. Бурный гитарный аккорд:

– Какая мамка!..

Проходят по кромке воды, улавливая несмелые струйки свежести. Находят скамейку в отдалении. Садятся. Смотрят друг на друга, строгие и притихшие. Стеснительность, одоленная за жизнь, готова возвратиться заодно с морщинами, прогалом в шевелюре, с дряблостью мышц, и это требует понимания. Крупица удачи достойна убережения, но Шмельцер уже на подходе; надвигается по берегу посреди играющих детей, плотоядный и ухмылистый:

– Девочки! Крошечки! Подрастут – и в дело…

Стоит перед ними. Похохатывает. Обдает духотой тучного тела. У Шмельцера проклевывается с утра козлиная бородка. Узкий, тонкогубый обрез рта. Клювовидный нос над жидкими усиками. Кожа лица в желтизну. Выступающие лобные кости – зачатками сатанинства.

– Чувства к вам на пределе моих возможностей. Будем расхваливать совершенства по мере их узнавания, тру-ри ру-ри-ра…

Она выслушивает, опустив голову, отвечает без возмущения:

– У всякого хамства должно быть свое приличие.

– Шмельцер, – просит по-хорошему Шпильман. – Не по душе мне твои мелодии, Шмельцер. Пошел вон!

Оседает от неожиданности:

– Неосмотрительно, хареле, неосмотрительно. Ежели затеваешь войну, проверь прежде запасы лозунгов на складах, глубины ненависти в сердцах, выбери неустрашимого героя, подготовь для него пару амбразур… Шпильман, ты для меня умер!

Этого человека надо обидеть, и сильно обидеть, чтобы выказал нутро. Уходит прочь, как на вывихнутых ногах. Со спины заметно, какие слова произносит, с какой яростью.

– Вот уж не ожидала…

– Я тоже.

Журчит из приемника по соседству: «Хамас принял на себя ответственность… Трое погибли. Двое при смерти. Десятки в шоковом состоянии…»

– Мои клиенты, – поясняет женщина. – Страхи. Бессонницы. Истерики.

– А если нет взрывов, с кем имеете дело?

– Взрывы бывают всегда. Только их не слышно. Работаем. Восстанавливаем гармонию в душах. Порой они соскакивают в иной мир – этим занимаются психиатры.

– Мир иных гармоний – это замечательно!.. Зачем их трогать? Что можно предложить взамен?

– Иных гармоний не бывает.

– Как знать, – говорит Шпильман. – У меня был сосед, который ложился в постель и засыпал с улыбкой на лице. Просыпался под утро – улыбка еще держалась. Жена забеспокоилась, отправила мужа на лечение: улучшение есть – улыбки нет.

Вступает Моцарт. Начало сороковой симфонии – опошлили, поганцы! Отвечает без теплоты в голосе:

– Сижу у моря. Разговариваю. Мой доклад завтра.

Вот телефон, который изобрели ревнивцы. Вот женщина, прекрасная видом, закрытая на сто замков, – не достучаться, не взломать затворы, не утянуть за собой в наготу молчания. Можно, конечно, попытаться, но где взять большую любовь и великое терпение, чтобы нежно, бережно, по обожженной коже?..

Шпильман говорит, как расшифровывает письмена:

– Дух противоречия повышен. Чувство привязанности подавлено. Приручаемость под сомнением. Женщина категорических взглядов и оценок – с таким характером не войти в детство.

Бывают слушающие и бывают говорящие – она слушает.

– В детство? – переспрашивает.

– В детство.

Появляется сослуживец. Сухокожий, остроглазый, стремительный – ящерицей по жизни.

– Вот вы где!

А кажется: «Старик, эта женщина не для тебя…»

Смотрит на нее, говорит негромко, с внутренним напряжением, словно взнуздал себя и сдерживает с трудом:

– Ты спросила. Я подумал. И могу ответить. Исполнить свой долг – это не самое трудное. Труднее понять, что он означает.