– Всё равно мы их победим… Они не пройдут! Не пройдут, нет-нет!
Корифей откликался постукиванием хвоста по паркету: «Куда им…»
Было вяло, недвижно, тускловато – лампочкой придушенного накала, ряской на заглохшем пруду, в глубинах которого сильный неспешно пожирал слабого, но подступили иные времена, хмельная дозволенность, судороги великого передела, нежданные промыслы: огляделся – они снова тут. Шныристые. Всеразмерные. Непромокаемо-непотопляемые. «Вы это по принуждению? Или?..» – «Или, – отвечали с охотой, подсчитывая количество печатных знаков. – Мы – или».
Бегал с сачком по старой привычке, увертывался от невозможных звуков, но слепились воедино буквы, блеснули отточенным «з», словно пугающим лезвием в глубинах подворотни; «пре-зз-зентация» поползла по асфальту мохнатой гусеницей, оставляя липучую строку, убегали в страхе слабонервные эстеты, а он кричал яростно, беззвучно: «Не по сюжету живете, не по сюжету!..» И подал заявление на выезд. Приходили сочинители, спрашивали: «Чего вдруг?» Отвечал: «Долго объяснять. И сложно». – «А в двух словах?» – «В двух словах: не легло». Он беспокоил их своим присутствием, отвлекал и раздражал – черной мушкой в глазу: «Хоть бы скорее уехал…» Он уехал. Его провожали. «Мы-то без тебя обойдемся, – сказали с облегчением. – Обойдись ты без нас». Но хорошо им не стало…
3
Они лежат покойно на спинах, словно в больших надежных ладонях, взглядывают с интересом на этот мир. Отсюда, с нижней точки, со дна самого глубокого провала всё должно выглядеть внушительным на земле вожделения, всё великаньим, – если бы так!
Дело к вечеру. Солнце уходит за горы, утягивая за собой окрас горьких вод. Оступает прожитый день, как удаляются клином, в вышине, на неспешных маховых крыльях величавые отлетные птицы. Подступают сумерки, как подступает печаль. Вода покоит и расслабляет, нагоняя сон. Плавающий поодаль говорит мечтательно:
– Кажется, я куда-то не успел. Начинал наравне со всеми, все успели, а я нет… Какое блаженство!
Напевает недоступное пониманию:
– На пенсию вышел, сознанья уж нет. А может, и не было вовсе…
Прокручивается на спине, чтобы разглядеть тот берег, затаившийся в ожидании, громоздкость засушливых пустот, теснины накопленных обид. Жизнь проходит в тени той стороны, узлы ненависти не распутать, хоть ужмись в иные, непоместительные границы; налетит из пустыни беда, дохнет жаром, прольется на головы сухими струями – осыпью стрекозиных крыльев, утянет в неопробованные времена.
– Мы не любим, когда нас убивают. Они не любят, если убивают их. Так должно быть. Но почему они танцуют от радости и раздают сладости, когда мы хороним своих? Почему мы не танцуем?..
Джип с солдатами сворачивает с грунтовой патрульной дороги, катит неспешно по кромке воды. Едут давно и издалека: серые, пыльные, будто старческие, лица, пропотелые гимнастерки, ветром иссеченные глаза. Оглядывают купающихся, задерживают взгляд на неприкрытых женских прелестях: «pearl blue… hot pink… warm nude…», облизывают пересохшие губы.
– Старик Аш-два-о, обучавший нас химии, выписывал в тетрадь мудрые изречения и в конце урока зачитывал в классе – поводом к размышлению: «То, что мы называем счастием, есть не что иное, как кратковременное отсутствие горестей». А мы веселились, дуралеи с дурандуями, к его огорчению.
Шпильман тоже прокручивается на спине:
– У нас для этого был Шпиц, учитель математики. Он говорил: «Мы с вами в потугах выживания. Весь мир в потугах, даже шалопай Шпильман». А мы, раззеваи с разболтаями, его не слушали.
– Шпильман – это кто?
– Шпильман – это я.
– Я тоже Шпильман, – сообщает Плавающий поодаль. – На каком предке разошлись наши пути? Фишель бен Аврум? Герш бен Фишель?
Шпильман подхватывает:
– Шолем бен Герш? Ушер бен Шолем?..
Ощущение родства, душевной близости – не подтвердить документами.
– Отец с матерью здесь? – интересуется Шпильман.
– Отец с матерью там. Сиротами посреди усопших – некому теперь навещать…
…родители, пуганые наши родители, унесли с собой тайну, не доверившись даже детям. Кого заклеймили. Когда промолчали. Как передрожали свой срок. Довелось ли и им одобрять, пригвождать, подписывать доносы и чистосердечные признания? «Они требовали для себя лишь ничтожной доли свободы, – выписывал Аш-два-о в пухлую свою тетрадь, – а именно права не говорить ничего…» Бедные наши родители, которых лишили доступа к детям, незамеченные люди неотмеченного поколения; жизнь прошла по заданной траектории, в запрете на толкования: «О чем говорить, когда не о чем говорить…»
Прошлое не нуждается в оправданиях.
– Кстати, где ваш кот?
– Вы знакомы с моим котом?
– Издалека.
– Кот здесь. В номере. А где ежик?
– Тоже в номере.
– Надо бы их представить друг другу.
Взревывает на стоянке автобус. С шипением отворяются двери. Выходят на берег ухоженные долгожители, на каждом красная шапочка с козырьком, чтобы не потерялся по дороге, на шапочках помечено «Tourclub» или «Clubtour» – с воды не разобрать. Неподалеку просеяли песок, обнаружили старинную монету с изображением Адриана, раскопали становище первобытного человека, который приезжал с семьей на отдых, – туда их и ведут.
Шагает гуськом заокеанский дом престарелых, выражением на лицах оповещает в молчании:
– Моя фамилия Мунес. Восемьдесят с хвостиком. Что у меня впереди? Одни только удачи. Что у других? Одни неприятности…
– Моя фамилия Санценбахер. Тот самый, девяносто без малого. Ненавязчивые речи. Очаровательные любезности. Добился всего, чего пожелал. Чего не желал, того не добивался…
– Берлимбе, Залман Берлимбе – редкая фамилия, да я и сам не часто встречаюсь. Ловок, уклончив, в меру пакостлив. Характер содержит противоречия, чем и выделяюсь среди прочих…
– Шмольц, мое почтение! Розалия Шмольц. А это мой муж – от людей стыдно. Шмольц он и есть Шмольц: что на работе, что в постели. Зачем он мне? Зачем я ему? Спросите что-нибудь попроще…
Позади всех везут инвалидную коляску. Разместилась под пледом улыбчивая, отмытая до белизны старушка, букельки из-под шапочки:
– Фамилия выпала из памяти. Имя выпало. Год и место рождения. Количество правнуков. Помню лишь номер счета – 137FR-1/283756-VLG…
Сбиваются в кучку на берегу, выказывая в объектив фарфоровые зубы, увековечивают себя на фоне соленых вод.
– Привет из Сочи, – комментирует тот, который поодаль. – Если вспомнишь – посмотри, а не вспомнишь – разорви.
Шпильман уже не просит разъяснений. Да и перевели бы ему, что тут можно понять?..
4
Выяснение родства продолжается. Когда разошлись на стороны, где потеряли друг друга, кто потерял?
– Мой дед был среди первых. Рыл канавы, чтобы отвести болотные воды, мотыжил землю, прокладывал в горах дороги – первопроходец-зачинатель.
– Мой дед был среди последних. Его сын уже не ходил в иешиву, а надел кожаную тужурку и шагнул в революцию…
…юноши в кожаных тужурках, неистовые бунтари с маузером на боку и непреклонностью во взоре, – их заливали в бетон, обкладывали бронзой и нержавеющей сталью, чтобы не порушило время, а они – под бронзой или под книжным переплетом, немые, слепые, безголосые – терпеливо ожидали освободителя, который явит их миру в плоти и крови, без прикрас и непробиваемого равнодушия потомков. Где она, та история, что схоронилась за спиной? Нет, в сущности, истории, есть мифология, которую творим ежечасно в семьях, народах, государствах. Все вокруг мифотворцы-украшатели в досаде от упущений, в тоске по сгинувшему, а то и от страха, чтобы не оказаться лицом к лицу с истинным прошлым…
Первопроходцев тоже заливают в бетон.
Шпильман предлагает:
– Создадим для потомков семейный миф. Станем двоюродными братьями, навсегда изменив прошлое.
– Троюродными, – советует новый родственник. – Труднее опровергнуть.
– Станем троюродными. Познакомим детей-внуков. Между прочим, где ваши дети?
– Дети здесь. Вполне преуспевают. Когда уезжают в отпуск, хожу к ним. Кормить хомяка. Вчера оповестили: «В октябре нас не будет. Готовься сидеть с внуками».
– Перегружают вас, дедушка.
– На радость. Это на радость…
…они дожидаются его в пижамах после ванны, не кладут головы на подушки, а Живущий поодаль спешит через весь город, двумя автобусами с пересадкой. Прибегает – начинает с порога: «В одном доме жила белка, которая открыла однажды дверцу и выбралась из клетки на свободу. Стали ее искать – на кровати, под кроватью, на полке с одеждой и вдруг видят: летят штанишки через всю комнату, с полки на стол, со стола на шкаф, со шкафа на подоконник, а в штанишках запряталась…» Всеобщий вопль: «А в штанишках – белка!..» – «Правильно. Просят ее отдать – не отдает, летают по комнате любимые штанишки Томера с огромным пушистым хвостом; папе не поймать белку, маме не поймать: как же Томеру без штанишек?..»
Ведут по пляжу больных, ущербных, погруженных в тайны страданий, словно выгрызает изнутри червь неусыпный. Один тянет ногу. Другую держат за руку. Катит в коляске самый из всех калечный. Вот подступит час истины, и наверху всё разъяснят, даже самому непонятливому: зачем жил, ради чего мучился… Позади всех шагает задумчивый мужчина, по-тюленьи медлительный. Шея искривлена. Голова прижата к плечу. Лоб изборожден морщинами от скорбного потока мыслей. Останавливается, разводит в недоумении руками, говорит глухим басом – языку туго во рту:
– Букашки-таракашки кругом, жучки-козявочки… Их и не видно по малости, а за спиной – крылья. Крылья!.. За что же нас обделили?..
Идет дальше.
– Люди непохожие… – грустит Шпильман. – Одинаковыми нас делает только смерть.
Плавающий поодаль тоже грустит:
– Замечательно сказано. Хочется запомнить и использовать по назначению, даже если не согласен.
Шпильман устраивается поудобнее на воде и начинает рассказ, поражающий воображение…