Против неба на земле — страница 27 из 41

Так уж оно случилось, что в песочные часы…

…которые заполняли содержимым…

…ненароком попали два муравья.

Два.

Всего два.

Это были огромные часы ростом с ребенка, сделанные на заказ, и песок в них – чистый, просеянный, золотистый – ссыпа́лся книзу долго, очень долго, час, а то и четыре, и всякий раз вместе с песком ссыпа́лись вниз те муравьи.

Два.

Всегда два.

Неотличимые со стороны.

Часы стояли на возвышении в окружении мягких удобных кресел. В креслах располагались пациенты с ограниченной ответственностью за свои поступки, которые прежде считались буйными, а теперь смотрели неотрывно на струйку песка и утихали душой. Потому и подразделялись они на группы – душевноутихающие и душевноутихшие, в зависимости от результатов лечения.

Когда песок стекал вниз до последней крошечки, приходил служитель, переворачивал часы, и всё начиналось сначала, с завтрака до обеда, с обеда до ужина, и даже ночью утекал песок, завораживал тонкой неистощимой струйкой – тех, кто страдал бессонницей. Это был новый метод лечения, который давал прекрасные результаты, – если, конечно, не учитывать муравьев, обреченных на пожизненное проскальзывание через малое отверстие.

А их было двое.

Только двое.

Один и еще один.

Жизнь в часах оказалась хлопотной и беспокойной. Не успевали они отстроить крохотный муравейник, не успевали в нем обосноваться, как наступало время проваливаться вместе с песком в нижнюю половину. Тут же появлялся за стеклом некий тип, переворачивал часы, и приходилось заново налаживать порушенную жизнь. С утра до полудня, с полудня до вечера, и даже ночью не доставалось им покоя.

Так они и жили за неимением иного, трудолюбивые муравьишки, которым некогда было поговорить, подумать, познакомиться поближе друг с другом.

Вдвоем.

Всегда вдвоем.

И каждый сам по себе.

Время осыпа́лось неслышно. Муравьи осыпа́лись, поспешая вослед. Глядели на это душевнопритихшие, завороженные бегучим песком, и лишь один был непокоен, отягощенный смутным разумом. Когда переворачивали песочные часы, он тут же вставал на голову и кричал:

– Пересыпаюсь… Ха-ха! Я тоже…

Служитель усаживал его в кресло, и он затихал до следующего раза, чтобы вновь пересыпаться за компанию…

Но однажды заполночь случилось непредвиденное. Заснул служитель на своем посту, не перевернул часы, и ненадолго наступило затишье. Муравьи достроили немудреное жилище, обосновались в нем, впервые ткнулись головой к голове.

– Поесть бы… – сказал один.

– Выбраться бы отсюда… – сказал другой.

– Отсюда не выберешься.

– Здесь не поешь.

Это были дни, когда Шпильман лечил разгулявшиеся нервы. Буйным он пока что не числился, но и покоя за ним не наблюдалось в разброде желаний, вышедших из повиновения. Постучал в стекло, привлек их внимание, сказал, завлекая:

– Попробую вас выпустить. Хотите?

Стали они решать: выходить наружу или оставаться? Сидели нос к носу, шевелили усиками:

– Тут голодно. Никто не накормит.

– Тут надежно. Никто не напрыгнет.

Спор сделался принципиальным: как лучше? Умирать голодным или погибать сытым?

– Я за выход.

– Я против.

– Ну и оставайся! А я выйду.

– Ну и выходи! Я останусь…

Шпильман разъяснил:

– Выйти можно вдвоем, только вдвоем. Если разбить стекло. Договоритесь сначала.

Спор сделался непримиримым: подрались, чуть не пооткусывали друг другу головы. Муравьи – они могут.

Проснулся служитель, сказал, позевывая:

– Ах, Шпильман, Шпильман, неспокойная твоя душа… Не искушай судьбу муравьиную. Не загоняй их в будущее.

Перевернул часы, и снова потекла золотистая струйка к утишению истомившихся клиентов. Но муравьи уже ничего не строили. Не разговаривали друг с другом, ибо были в ссоре. Только проваливались вслед за песком и проваливались, а оттого их дальнейшая жизнь не содержит каких-либо событий, достойных упоминания…

– Я тоже проваливаюсь, – сообщает Плавающий поодаль. – Проваливаюсь и проваливаюсь. Не я один…

Когда одолевают мрачные думы, бессилие с неспособием, и наваливается время упущений, когда жизнь вписывает в чужие сюжеты, а вокруг расстилается затоптанное поле вымыслов без единой травинки, на котором резвятся неучи и деловитые нахалы, повторяющие хорошо позабытое, – вот тогда он напрашивается в гости к Неразумному сочинителю, устраивает день открытых дверей, нужный в году день, чтобы наговориться вдоволь с самим собой, словно напоследок с любимыми родителями, к которым подбирается старческий склероз. Как отправляется на остров Тристан-да-Кунья, в малоисследованные уголки души в поисках запрятанных возможностей, выпытывает дотошно и отступает, сраженный вечной незрелостью…

6

Выходит на берег супружеская пара. В шлепанцах. В белых махровых халатах, которые выдают в гостинице.

– Я поплыву, Шула. На спине не опасно.

– Не плыви, Шими. Перевернешься – вода попадет в глаза.

– Когда это я переворачивался?

– Вчера.

– Вчера не переворачивался.

– Позавчера.

– Тоже нет. Не знаешь – не говори.

Постарели. Погрузнели. Силы утекли неприметно. Осталась вялая привычка препираться – отголоском бурных скандалов, отчего замедленно протекают процессы в организме и затрудняется работа кишечника.

Скандалы не по возрасту. Излишества не по карману. Привычки не по времени. Снимают халаты, пробуют ногой воду:

– Холодно, Шими.

– Вчера было холоднее.

– Вчера, Шими, мы были на экскурсии.

– На экскурсии, Шула, мы были позавчера.

Садятся на стулья и затихают.

Плавающий поодаль разглядывает их, потом говорит:

– Здесь люди спокойнее. Потому что знают: в магазине хватит на всех. Но если не хватит… Побегут, отпихнут и затопчут.

Шпильман спрашивает:

– Отчего вы уехали?

– Долго объяснять. И сложно.

– А попробовать?

Но он пробовать не желает, ибо сказанное выходит из повиновения и овладевает умами без намека на толкования.

– В том краю, откуда я прибыл, флаги вывешивали дворники, когда им указывали. Флаги и портреты вождей к праздникам, огромные, на полстены. Для меня это способ проверки – взять портрет здешнего деятеля и поместить возле них. Если затеряется в том ряду, не выделится среди прочих обликом, сущностью своей, которую не упрятать, значит достоин опасения.

– Если не затеряется, – добавляет Шпильман, – требуются дополнительные проверки.

Она подходит неспешно – линия тела вознесенная, стягивает через голову платье, выказывая наряд для купания. «Soft yellow… green tea… sky blue…» – недешево стоит.

– Шими, ты помнишь? У меня тоже такой был.

– Такого, Шула, у тебя не было.

– Был. И даже лучше.

Машет руками. Нагибается и приседает. Прыгает на носочках. Ложится на скамейку, закидывает ноги за голову немалое число раз.

– Посмотри, Шула, она может выступать в цирке.

– Я тоже так умела.

– Ты умела…

Закончив упражнения, входит в воду, ложится неподалеку. Плавающий поодаль представляется:

– Шпильман. Который вернулся.

– И я Шпильман, – сообщает Шпильман. – Который не уезжал. Трах, музыканты, трах!..

Ребенок насыпает песок в ведерко, утрамбовывает слабыми пальчиками, переворачивает, но куличик рассыпается раз за разом, и он вновь принимается за работу. Тоненький. Бледненький. Узкогрудый. Стебельком, требующим убережения. Глаза огромны, тени под ними; пугливо взглядывает на суматошных мушек, которые повсюду, зовет негромко, головы не поднимая:

– Мама, ау…

Проверка – тут ли она? Мама пятится в воду лицом к сыну, только к нему. Мама отвечает:

– Ау, ау…

Останавливается возле них, неотрывно глядит на ребенка – те же глаза, те же тени под ними, беспокойство прорывается словами:

– Он у нас вымоленный…

Молчат. Не перебивают. Чтобы не спугнуть.

– Когда он родился, врач сказал: «Наглядитесь на сына. Это ненадолго…» Но мы выходили его. Мы его не отдали…

– Мама, ау…

– Ау, ау…

Появляется сослуживец в кипе. Резкий, колкий, атакующий без жалости, не терпящий возражений от всякого, кого зачисляет в дураки, враги, ненавистники. Говорит ей, одной ей, будто никого нет рядом:

– Дело не в том, сумеешь ли добиться взаимности. Стоит ли добиваться, вот в чем вопрос. Для себя я решил.

Уходит стремительно, словно не шагает – стелется по земле. Шепчет ему вослед:

– Он ждет меня. Давно ждет. У него терпение…

Шпильман уведомляет:

– У этого человека была жена-суматоха – всё по жизни бегом и всё не туда. Многое начинала и малое завершала. Часто обещала и редко исполняла. Супы пересаливала, салаты переперчивала, чаи переслащивала, мясо пережаривала до угольной корочки. На его пиджаке недоставало пуговиц…

…носки надевал непарные, трусы непомерные, рубашки случайного размера; в доме ничего нельзя было найти, кроме того, что никто не искал. Женщина в конторе – тихая неприметная мышка – навела порядок на его столе, сварила ему кофе, принесла из дома пирог с вишневым вареньем, и он обратил на нее внимание; она пришила пуговицу к его пиджаку, и он к ней ушел. Месяц провел в довольстве, накормленный, обстиранный и отглаженный, а затем затосковал в голос, ибо ложился в постель к той, которую выдумал, а просыпался возле той, которая была. Она не понимала даже, для чего люди поют, усердно варила супы, жарила мясо, шинковала капусту, но к этому быстро привыкаешь; пуговицы были пришиты крепкой ниткой, надолго, и он от нее ушел…

– …первая жена по неопытности. Вторая – обдуманно. Третью желает по любви.

Вновь проглядывает на лице большеротость подростка:

– Мужчина, вы меня пугаете…

Вода солона до невозможного, тело будто намыленное, капельки – ртутными шариками – скатываются по коже. Шпильман выходит на берег, становится под душем, чтобы смыть соль. Напор силен, струи пощипывают, вскипая пузырьками. Глядит на него неотрывно, говорит на выдохе: