Против нелюбви — страница 26 из 34

принести, движение к смерти – прервать или хотя бы приостановить. Предположением жить заканчивается последнее стихотворение Григория Дашевского, оно же – его совсем уже последняя книга.

5

Дальше будет большой отрывок из письма, сохранившегося в архиве Г.Д., где он говорит о стихах; строго говоря, задача моего текста – этот важный фрагмент воспроизвести.


У стихов есть устройство, не совпадающее со словами, со словесной тканью. Это тривиально во всей традиционной (то есть доромантической и домодернистской) поэтике – но для меня, с молоком Валери и Мандельштама впитавшего, что стихи состоят из незаменимых и непересказуемых слов, это было настоящее откровение и скандал.

То есть что видеть стих<отворен>ие состоящим из слов и их переводить – все равно что имитировать телефон, не понимая его схемы, как Хоттабыч, делать его из сплошного мрамора.

Но что такое устройство? Что такое схема? Не «идеи», не «смысл», а примерно вот что — серия (поскольку стих<отворен>ие развертывается линейно) или констелляция (поскольку оно дано целиком) своего рода точек – элементарных единиц, каждая из которых сравнительно автономна.

Самое важное: эти элементы могут быть сущностями разного рода и порядка – то есть это не должны быть единицы одного – пусть глубокого – уровня: первоинтонации, или первобуквы, или первосмыслы или не знаю что. А вот как на картинах Клее – приравнены (причем именно в качестве элементов) стрелки, лица, рыбы, флажки, буквы, треугольники и пр. В данной системе они все равно элементарны.

Соответственно, в стих<отворен>ии это может быть интонация – картинка – архаичность или жаргонность или еще как-тость какого-то слова – что угодно может быть сутью данного места, центром данной точки. Последовательность этих точек задана оригиналом (или идеей стихотворения) и вот она уникальна.

Каждая точка в некотором смысле похожа на ситуацию в реальной жизни – входя в дом можно поздороваться десятью способами – главное, знать, что это момент для приветствия. Так и здесь: надо знать, что это за точка и тогда можно выбрать сто вариантов слов. Как естественнее сказать в этот момент (в этот момент стих<отворен>ия). Как каждый мог бы сказать на этом месте (= советское понимание подвига, скромного героя). Вопрос только в том, чтобы увидеть это место.

<…>

Слова естественны – но в принципе заменимы (в пастернаковском смысле «случайны») – в рамках заданной этим пунктом ситуации.

То есть стих<отворен>ие из ««лучших слов в лучшем порядке» превращается в «естественные фразы в неестественном порядке». Но порядке по-своему истинном – п.ч. есть вера автору (которого переводишь), или себе (если собств<енное> стих<отворен>ие), что данный порядок точек не случаен. Если бы точка с точкой сцеплялись только словесно, то при замене слов серия бы распадалась.

Отсюда самое для меня важное: обнуление после каждого фрагмента, думать только о данной точке, а потом только о следующей — и не думать о целом – оно само о себе позаботится».


Внимательному читателю Дашевского легко оказаться тем параноиком, что впивается в печатный текст, чтобы извлечь оттуда послание, адресованное ему лично. Все, написанное им, теперь читается мною с жадностью, как обращенное именно ко мне, персонально и прямо. Я слишком хорошо понимаю, что его про меня относится к любому я, к любым глазам, остановившимся на его буквах – и что сказать «немногое правильное, которое уже есть у каждого и которое поэтому можно не придумывать и не искать», что служило бы отзывом на все пароли сразу, входило в задачи, которые он перед собой поставил и выполнил. Это не отменяет, а скорее усугубляет настоятельность послания и необходимость частных выводов.

Как в любой большой художественной практике, все, написанное Дашевским, составляет единство, каждая из частей которого описывает и отчасти объясняет все остальные. Заметки о собственных стихах и их устройстве, датированные 1998 годом, продолжают быть рабочими/ работающими в системе, заданной текстами 2010-12 годов, – меняются разве что точки отталкивания.

Сказанное им о переводе легко (и даже с большей степенью точности) применимо к стихам; логика движения остается собой и дает отчетливый отпечаток, о чем бы он ни говорил – и на любых временных отрезках. То, как он описывает тело чужого текста, имеет и более широкое применение: «Если я вижу, «откуда взято» чужое стихотворение, то есть вижу трехмерное тело, проекцией которого является данный латинский текст, то я могу построить свою проекцию того же самого тела на свою плоскость – моего языка, времени, ситуации и пр.». Так же – как живое трехмерное тело, висящее в пространстве возможного[3], – можно мыслить любой текст Дашевского (и уж точно воспринимать любую его реализацию как перевод, хотя бы с трехмерного на двухмерный). У этой картинки вообще множество последствий, но применительно к работе Г.Д. здесь можно сказать, что почти неважно, на какую плоскость будет спроецирован исходник, чем он окажется на свету: стихотворением, переводом, статьей, объяснением – его внутренняя форма всегда сохраняет первоначальные очертания (и в ней, как предсказание в китайском печенье, уже заложено одно из неизбежных «как если бы»). «Несколько стихотворений и переводов», например, книга стихов, сложенная по законам, которые автор применял обычно к отдельностоящему стихотворению. То есть как последовательность точек, разворачивающаяся во времени так, чтобы в каждой из них высказывание было максимально естественным – так, «как каждый мог бы сказать на этом месте». Это место каждого Дашевский сохранял за собой до конца.

Вот дневниковая скоропись, где Дашевский описывает задачу, которую ставит перед своими стихами – вернее, рядом с собой и стихами, оставляя и здесь что-то вроде пустой площадки для финального суждения, которое может позволить себе не совпасть ни с автором, ни с текстом. В отношениях автор-текст третью вершину треугольника занимает читатель и невозможность этим читателем стать.


проще всего так:

мои стихи – для тех кто все относит к себе – то есть не говорит всегда о себе, а хочет о себе услышать – вроде суеверия или ищет приметы – да это обо мне <…> то есть конструировать такие гороскопы или – <…>

NB мне важно чтобы и от меня стих<отворен>ие/история были на такой же дистанции как будут от читателя – то есть при порождении вопрос такой: какой был бы гороскоп для такого события? (отсюда – ненужность стихов для собств<енной> жизни – это туманное предсказание для уже случившегося) – кроме того что возм<ожно>сть такого предсказания говорит о наличии фатума примет и пр.»

Особенное свойство площадки-дистанции, о которой идет речь, в том, что место это пустое, как и положено зоне особого рода ясности: пространству, предназначенному для объективирования. Когда Дашевский говорит оттуда, мы слышим как бы не совсем его самого, и иногда это похоже на чудо: как если бы опасный лирический идол из предисловия к «Думе Иван-чая» внезапно начал выполнять нехитрые задачи, которые относились бы к жизни — имели бы простой прикладной смысл, понятный и нужный каждому. Читал вслух прогноз погоды, например, или говорил, который час, а может быть – передавал бы шифрованные радиограммы.

Выясняется, что пригодной для этого дела оказывается любая бытовая (но не любая поэтическая) речь, с каждым фрагментом которой (будьте добры, пошел ты, мне на пять поездок, пожалуйста) можно по случаю совпасть. Это очень похоже на практику, называемую spolia – когда при возведении нового здания пользуются обломками утраченных как строительным материалом. В последней книге Дашевского это работает иначе: фрагменты не годятся для постройки дома, но оказывают строителю последнюю милость – каждый из них по очереди становится для автора укрытием, щитом и наконец – его опустевшим телом.

В некотором смысле можно сказать, что все это – специальная разновидность цитирования, каким оно становится на холоде разобщения, который Дашевский считал условием для начала новой политики и новой поэзии. «Нет уже никаких цитат: никто не читал того же, что ты; а если и читал, то это вас не сближает», говорит он в опенспейсовской лекции. Когда дело обстоит так, единственный способом сослаться на кого-то – воспроизводить необходимые тексты во всю силу твоего с ними согласия, и как можно чаще. Этим, собственно, я и занимаюсь сейчас.

2014

С той стороны(В. Г. Зебальд)

Впервые вышла по-английски книга статей В. Г. Зебальда «A Place in the Country». Сложно сказать, почему ее не издали раньше – при его нынешнем весе можно было предположить, что уже напечатали каждую сохранившуюся строчку («каждую хвисточку!» – как говорила про свое посмертное наследие Цветаева, хорошо знавшая, как это бывает). Ан нет; возможно, дело в том, что «немецкая» рамка книги (шесть статей о немецких писателях, не то чтобы входящих в широкий мировой обиход) делает ее чем-то вроде домашнего альбома: семейного – закрытого для чужих – разговора со своим языком и культурной традицией. Мне-то кажется, что в книгах и статьях такого рода (написанных вбок, мимо- себя) по случаю выговаривается главное – и что, скажем, статья о Роберте Вальзере едва ли не центральный текст зебальдовского всего, где он говорит о себе, своем деле и своем душевном устройстве с кромешной, трудновыносимой ясностью и прямотой: говорит все.

Положение Зебальда в России – особое: он тут подземный классик, потому что на поверхности его буквально нет, к нему отсылают как к зарытому сокровищу. Это гротескная оборотная сторона его мировой, совершенно уже устоявшейся за 12 лет посмертия, славы, которая быстро сделала его чем-то вроде институции, если не индустрии. Обещание Сьюзен Зонтаг, заговорившей когда-то о литературном величии в связи с именем Зебальда, сбылось с устрашающей полнотой: его судьба и труд, вовсе для этого не приспособленные, становятся сейчас чем-то вроде нового эталона. Странно смотреть на его посмертную долю чужими глазами: как его наскоро превращают в предмет всеобщей любви (общее-место) – в автоответчик по вопросам этики, в готовый источник цитат для диссертаций и эпиграфов для романов. Но в России непереведенный, неосвоенный и неусвоенный (по-русски вышла всего одна его книга, и та в 2006-м) Зебальд существует на правах тайного знания: о нем не пишут, но говорят, не рассуждают, а подразумевают. Это еще диковинней потому, что именно здесь его способ существования в литературе должен был бы стать предметом первой необходимости.