Против правил (сборник) — страница 25 из 77

Вот тут Шишкин историей жизни знаменитой певицы и объясняет чистоплюю читателю: мол, да! Ruchlosigkeit (отсутствие стыда), как называл это свойство Ницше, – профессиональная особенность художника. А как же художник поймет и почувствует другого, если не отважится заглянуть в его тайное тайных, в дневник, в письма? Как же он вообразит и придумает чужой дневник, если он ни разу не рискнет чей-нибудь чужой дневник прочитать?

В этом-то выдуманном чужом дневнике Шишкин еще раз повторяет полюбившуюся ему мысль, чтобы, стало быть, закрепить в сознании читателя свое исповедание веры: «И всегда так было: кому-то отрубают голову, а у двоих в толпе на площади перед эшафотом в это время первая любовь. Кто-то любуется живописным заходом солнца, а кто-то смотрит на этот же закат из-за решетки. И так всегда будет! Так и должно быть! И скольким бы десяткам или миллионам ни рубили голову – все равно в это самое время у кого-то должна быть первая любовь. Даже у того подростка. Вижу перед глазами его лицо – возвращались из Крыма на поезде и остановились на каком-то разъезде, а прямо напротив – „столыпин”, в узеньком окошке решетка и чье-то полудетское лицо. А у нас на столике – еда, и цветы, и бутылки… Все в купе замолчали, а когда поехали дальше, уже не было никакого веселья. Или все должно быть наоборот? И жить нужно после такого еще веселее? И вкус еды должен быть острее? Закат красивее?»

Это исполнительница русских романсов спрашивает, а автор, то бишь Шишкин, всем своим текстом отвечает ей, как той девушке толмач: именно так и должно быть. Никак иначе и быть не может. Знаете, что меня поразило в этом отрывке? Влюбленные на площади, где происходит казнь. Как они туда попали? Ведь одно дело, когда где-то казнят, а ты в это время – любишь; и совсем другое дело, когда на твоих глазах кого-то убивают, а у тебя – первая любовь.

Ну как это: двое влюбленных на площади перед эшафотом? Каким ветром их на этот аттракцион занесло? Дневной сеанс, что ли, в киношке отменили? Колесо обозрения сломалось, а кафе закрыто? «Не пойти ли нам, любимая, на Гревскую площадь? Там, говорят, сегодня мероприятие…» – «И то, любимый, сходим…»

Тертуллиан писал, что в раю праведники будут наслаждаться муками грешников. Вот именно такого тертуллиановского праведника описывает Шишкин. С пониманием и сочувствием описывает. Поначалу в это не «въезжаешь», поначалу тебе кажется, что это вот все неподъемные, тяжкие беды России описываются, а потом до тебя доходит: да ни хрена подобного! Это праведник радуется тому, что он не с грешниками и может со стороны наблюдать за их корчами. Ничего, потом в рассказ вставит. Кое-что преувеличит для большей убедительности, кое-что смикширует, но главное – кровь себе отполирует всеми этими… кошмарами.

Гарриэт Бичер-Стоу описывала ужасы рабства в «Хижине дяди Тома», чтобы их никогда не было. Оруэлл описывал ужасы тоталитаризма, чтобы тоталитаризм не случился в Англии. Солженицын описывал ужасы Гулага, чтобы разрушить систему, породившую Гулаг. А для чего описывает всевозможные российские прошлые и настоящие ужасы Шишкин? А для того, чтобы тем, кого эти ужасы миновали, было еще уютнее, еще лучше. Даже если комфорт относительный – все одно. Хорошо же! Не бьют, не насилуют, не голодаем – нормально.

Море по колено

(О прозе Б. Акунина)

Это – образ его прозы. Берешь в руки, читаешь, батюшки! Сколь широк охват – море. Но впоследствии соображаешь: а моря-то по колено. Сиваш… вброд перейти можно.

Любимая игра – цитатная. И тут уж – виртуоз! Он вообще загадочен, не столько автор детективов, сколько сам – герой детектива. Какой длинный язык он показал всем своим поклонникам, назвавшись Акуниным, а потом разъяснив: мол, по-японски «акуна» значит «очень нехороший человек». Вся Москва едет с книжками на эскалаторе, вперилась в текст, а на обложках книжек – «сволочь», «сволочь», «сволочь». «Да, – мечтательно сказал Эраст Петрович, – вот это – жест…»

И то правда: жальче всего в «Смерти Ахиллеса» безжалостного киллера Ахимаса, а в дневнике маньяка Соцкого вдруг проглядывает, проскваживает цитатка из дневника Толстого; зато на турецком шпионе Гюставе Эрве, обаятельном и отважном, оказываются рыжие сапоги великого провокатора Хулио Хуренито – разве не так?

Наверное, так, поскольку вся проза Бориса Акунина – горячий осознанный вызов русской литературе больших идей: «А вот, мол, и плохо, что не было у нас развлекательной беллетристики, как во Франции или в Англии; была бы в России умная интеллигентная развлекуха и не было бы у нас социальных взрывов, всемирно-исторических катаклизмов…» То есть нельзя сказать, что в России вовсе не было развлекательной литературы. Просто она сразу отшибалась за пределы уважаемой, хорошо оплачиваемой литературы. То, что это так, а не иначе, доказывает пример писателя-профессионала – Антона Чехова. Если бы Чехову так же платили за детективы, как и за психологическую прозу; за веселые юморески так же, как за пьесы с подтекстом, то он бы недолго колебался. Он же написал блистательный по задумке детектив «Драма на охоте». Немного подкачало исполнение. Ничего, научился бы. Но читающей публике, публике, платящей деньги за книжки, этого было не нужно. Поэтому вместо детективов вроде «Драмы на охоте» Чехов стал писать повести вроде «Дамы с собачкой».

«А вот и зря», – словно бы говорит Б. Акунин.

Издевательский сиквел чеховской «Чайки» как раз и связан с этим «а вот и зря». Мол, надо было не мерлихлюндию про творчество, а залихватский детектив про то, кто же Костю Треплева кокнул. Правда, здесь получилась… эээ… некая запендя. Чеховская «Чайка» и «Чайка» Б. Акунина – замечательные примеры двух разных литератур. Только что были живые странные люди, которые у Акунина моментально превратились в кукол – в мультипликационных персонажей или в героев капустника. Но с «Чайкой» такие номера проходят. Вообще, с пьесами такие фокусы получаются. Каждому артисту хочется сыграть главную роль. И Б. Акунин в своей «Чайке» благородно предоставляет каждому артисту такую возможность. Это – славно. Не так славна, конечно, неприязнь к Чехову, но ведь она объяснима. Чехов из газетно-журнальной грязи поднялся в классики; из такой грязи в такие князья… Из развлекательных «Осколков» и «Будильника» – да прямиком в вечность. А Григорий Чхартишвили? Со всеми своими знаниями, и немалыми, со всем своим умом, и немалым – куда? В нынешние «Осколки» и «Будильник»? А может быть, другого хода у литературы, у «прекрасной словесности», belles lettres, сейчас просто нет? Не от «Драмы на охоте» к «Даме с собачкой», а от «Легенды Золотого Храма» к «Декоратору» или, там, от «Факультета ненужных вещей» к «Шпионскому детективу», к «Алтын Толобасу»…

Давняя статья и первый бестселлер. О том (или почти о том) написал Григорий Чхартишвили в давней своей, предваряющей появление Акунина, статье: «Похвала равнодушию, или Приятные рассуждения о будущем литературы». Она была напечатана в 1997 году в четвертом номере журнала «Знамя» – за два года до первого бестселлера Чхартишвили «Писатель и самоубийство». Два этих текста – статья и книга – слипаются в одно житейское, циничное высказывание: аут, ребята, серьезные писатели, ваше время – вышло! Учитесь писать детективы или… кончайте с собой…

Скажем еще заковыристей: «Похвала равнодушию…», «Писатель и самоубийство», а также первый роман Б. Акунина «Азазель» складываются в триаду по Гегелю. Тезис: серьезная роль серьезной литературы возможна только в больном обществе, а коли литература отодвигается в сторону-сторонку – это означает, что общество осовременилось, модернизировалось. Не расстраиваться надо по этому поводу писателям, а радоваться и учиться развлекать публику. Не нравится развлекать? Противно? Вот те раз! Романы про сталеваров было писать не противно, а детективы нежную писательскую душу корежат, нуу… (Любопытно, что в 1914 году Томас Манн считал признаком цивилизованности общества, его европеистости, западничества – литературоцентризм. И – наоборот, напротив – равнодушие к литературе называл признаком варварства или свойством настоящей глубинной культуры, которая – по тогдашнему мнению тогдашнего Томаса Манна – была куда ближе к здоровому варварству, чем к поверхностной, лишенной истинной божественной глубины цивилизации…) Это – в скобках. Перейдем к антитезису, к «Писателю и самоубийству». Не называемая, но подспудная тема этой книжки: уж коли вы такой серьезный-рассерьезный писатель, то должны знать, что играете со смертью, что она вовсе от вас недалеко; так что будьте к этой встрече – готовы. Всегда готовы. И синтез – первый детектив из фандоринской серии «Азазель», развлекательный, полупародийный роман про… самоубийц.

Детектив или не детектив. Надобно признать все же, что детективы Б. Акунина не совсем детективы, или совсем не детективы. Начнем с самого простого отличия, хотя оно и не бросается в глаза. Детектив всегда имеет (да и имел) дело с актуальностью. Акунин же пишет об умершей актуальности. Честертон или Чандлер, Рекс Стаут или Конан Дойль, Дороти Сейерс или Агата Кристи спешили откликнуться на самые недавние события. Помните, в одном из детективов Рекса Стаута Ниро Вульф не без интереса почитывает недавнюю, экзотическую литературную новинку: «В круге первом» Александра Солженицына? Ничего подобного нет у Бориса Акунина. Для его героев литературные новинки – «Бесы» или «Синяя птица». Акунин пишет об умершей актуальности. Когда-то это было актуально, а теперь – нет, теперь немножко забавно, немножко старомодно… Да, да, ретро…

Про Акунина сначала хочешь сказать, что он – анти-Достоевский, и только потом соображаешь, что он ведь, пожалуй, и анти-Честертон, и анти-Чандлер, и… да и вообще – анти-любой-автор-детектива. Нет, нет, пожалуй, зря я так размахнулся… Прямо уж – анти-детектив. Просто при всем своем подчеркнутом западничестве, при всей своей англомании Акунин принадлежит не англо-американской детективной традиции, а русско-немецкой. Гофман – вот кто ее создатель. Помнится, тот же Куприн писал, что весь западный детектив в свернутом виде содержится в «Потерянном письме» Эдгара По. Продолжая сравнение, можно сказать, что весь русско-немецкий детектив заключен в «Мадемуазель Скюдери» Гофмана.