В первом случае мир – расчислен, выверен; мир можно решить, как шахматную, математическую задачку. В этом мире убийца, преступник вычисляется. Он – функционален. Недаром в первом детективе такого рода («Убийство на улице Морг») убийцей оказывается обезьяна. О самой себе ей нечего сказать. О ней все будет рассказано сыщиком – тем, кто ее вычислил, рассчитал.
Совсем иное дело – русско-немецкий детектив, детектив Гофмана и Достоевского. Здесь мир принципиально нерассчитываем, непознаваем. Истинные причинно-следственные связи скрыты от людей. Дмитрия Карамазова люди наказывают за отцеубийство, и никто (кроме автора и читателя романа) не догадывается, что Митя наказан не за отцеубийство, а за другое преступление: он вытянул за бороденку из трактира штабс-капитана Снегирева. В результате от оскорбления, нанесенного его отцу, заболел и умер Илюшечка Снегирев. Дмитрия Карамазова наказывают правильно, но не за то преступление, которое он совершил. Вот это – идеальная ситуация русско-немецкого детектива.
Все здесь зиждется на самообнаружении преступника, на его добровольном признании, исповеди, если угодно. Развязка англо-саксонского детектива: потрясенный преступник спрашивает: «Как вы догадались?» – и следователь небрежно объясняет: «Ну как же! Вы же банку с фосфором забыли!» Развязка русско-немецкого детектива: сам преступник, захлебываясь в слезах и соплях, вопит: «Люди! Я убил…» или (будучи уверен в собственной безнаказанности), нога на ногу, рассказывает, как он все придумал и сделал, тут-то и выползает из подпола живой-живехонький, немножко выпачканный сыщик… На самом низком, житейском уровне развязка русско-немецкого – финал некрасовских «Коробейников»: «Ты вяжи меня, вяжи, да не тронь мои онученьки!» – «Их-то нам и покажи…» Самый высокий, философический уровень такого рода развязки: трехвечерняя исповедь Смердякова.
Но до таких высот Б. Акунин не поднимается, да и не хочет подниматься. Он – автор странноватых кукольных трагикомедий про то, чего никогда не было, да и быть не могло. Он развлекается, как принц Флоризель из книг Стивенсона. От души веселит себя и своих знакомых. То главного подозреваемого назовет фамилией первого своего издателя Захарова; то обер-прокурора Синода Константина Петровича Победоносцева упорно и настойчиво из книги в книгу станет называть Константином Побединым по имени и фамилии художника, первого оформителя своих первых книжек; то и вовсе расхулиганится: на «спинке обложки» поместит из хвалительной рецензии Михаила Новикова хвалительнейший отрывок, мол, такие книжки надо читать подряд, не отрываясь, а в самом романе (который надо читать подряд, не отвлекаясь), на странице 110 испоместит такой сюрприз: «“Новиков, шпынь ненадобный! Свинячий морда расшибу!” Фон Дорн бросился к Миньке Новикову из четвертого плутонга. С Минькой беда…»
Развлекуха, одним словом, капустник…
Мудрость Чхартишвили. Б. Акунин сознательно, идейно делает себя развлекателем, массовиком-затейником. В этом – его мудрость. Один раз он подмигнул читателю, мол, вот она – моя мудрость, следите внимательно – в первой части дилогии «Особые поручения», в «Пиковом валете»: «Барышни щебетали, без стеснения обсуждая детали его туалета, а одна, премиленькая грузинская княжна Софико Чхартишвили, даже назвала Тюльпанова “хорошеньким арапчиком”…»
София, как известно, мудрость. Мудрость Чхартишвили – вот как назвал веселую, лихую подручную обаятельного жулика, Момуса, Б. Акунин. Момус – тоже не без лукавства имя. Мом – бог смеха в Древней Греции. Настоящее имя Софико Чхартишвили – Мими. Мом и Мим – похоже на два клоунских прозвища, во-первых, а во-вторых, в подручных у бога смеха и должен быть – мим, артист, мастер перевоплощений.
Так именно и обозначает Чхартишвили, ставший Б. Акуниным, свою мудрость – веселую, жуликоватую, с легкостью меняющую обличья. Не нравится? Больше по душе – серьезная литература, та, что решает серьезные проблемы? Пожалуйста! В дилогии рядом с повестью о веселых обаятельных жуликах, огенриевских, ильфопетровских, помещена повесть о философе-убийце; о мыслителе, задумывающемся о боге, красоте, жизни и смерти… В дневник Соцкого Б. Акунин ненавязчиво подкидывает немного, немножко из дневника Льва Толстого. Вот два варианта литературы, рассуждает Б. Акунин. Вот легкий, веселый западный жулик – Остап Бендер или Энди Такер. А вот русский идейный убийца – Соцкий… Кто лучше?
Ведь правда Соцкого этого лучше в землю, а вот у Мома, Момуса, у бога смеха и превращений, можно и в подручных походить, подзаправиться мудростью.
Революция. Акунинская идеология порою выпирает настойчиво, словно агитация и пропаганда. Припомним лучшие романы Акунина: «Азазель» – разоблачение «улучшателей» человеческого рода, позитивистов, воспитателей, ученым языком говоря – формирователей социогенных навыков. Отсюда берет начало одна из главных тем Б. Акунина, которой он посвящает все свои «варьяции», – неприязнь к «логическому парадизу», уверенность в том, что непредсказуемость жизни вообще и российской жизни в частности одолеет любые математические расчеты. Стоит только в тексте у Б. Акунина появиться деятелю, делателю, работнику, пытающемуся внести рассудочную стройность в симфонию бытия, как опытный читатель настораживается: это или несчастный безумец, или опасный преступник.
«Турецкий гамбит» – неожиданно узнаваемый литературный портрет Ильи Эренбурга, европейского, отважного журналиста-западника на службе у восточного тирана, азиатскими методами пытающегося европеизировать свою страну. В тот момент, когда французский журналист Эвре на спор пишет очерк о своих «рыжих сапогах», намек делается очевиден. Самый знаменитый герой Ильи Эренбурга – Хулио Хуренито – погиб в 1919 году из-за своих рыжих сапог в Киеве. А когда становится понятен этот намек, делается внятен и вопрос Б. Акунина. Не то же ли самое служить Сталину во имя европеизации России, что и служить Абдул-Гамиду во имя европеизации Турции? А отваги Илье Эренбургу было не занимать, как и Гюставу Эвре, доведись ему погибнуть, погиб бы с такой же бравадой.
Наконец, «Левиафан» – роман, в котором прокручивается тема гибели империи. Покуда – британской империи… Впрочем, вся фандоринская серия – сплошной рассказ об «империи с подкрученными усами», дескать, эх, хорошо было бы, если бы…
Впрочем, мало ли что было бы хорошо… Вон, Дороти Сейерс в Англии… Знай себе занималась своими учеными делами – археологией да классической филологией. Данте переводила. А в свободное от основной работы время пописывала детективы, главный герой которых, контуженный на Первой мировой войне лорд, среди многих своих дилетантских занятий (коллекционер, библиофил, филолог) – еще и детектив… Почему бы, кажется, и Григорию Чхартишвили, занимаясь своей японистикой и переводя Мисиму том за томом, так, между делом, а пропо, не выпускать к тому же и томики про любителей-сыщиков. Но нет, не получается… Не срабатывает. Между делом да без претензий – это не для нас. Что-то у нас не так и не то.
Из-за этого «не так и не то» – акунинская завороженность революцией. Тут уж вы со мной не спорьте. Псевдоним Григория Чхартишвили – Б. Акунин – не только милая шутка, подсунутая дорогому читателю: прочти книжечку, дружок, на обложечке – ругань, но ты ее не заметишь. Здесь также не только намек понимающему читателю, мол, заполняю лакуну: будь в России не революционер Бакунин, а веселый беллетрист Б. Акунин, может, и не рвануло бы эдак. Нет, здесь – серьезный, почтительный поклон, знак уважения великому русскому революционеру Михаилу Бакунину. «Кукольность» б. акунинской прозы почти исчезает, когда он принимается рассказывать о разрушителях, будь то киллер Ахимасс, либерал Гюстав Эвре или террорист Грин.
Ничего тут не поделаешь: революционер Грин у автора выходит много симпатичнее жандармов. Сама-то мысль «Статского советника» проста до неприличия и сформулирована давным-давно: все, мол, революции организуются карьеристами из жандармерии. Бескорыстные отважные фанатики бросаются в огонь, в гибель за справедливое общество, а циничная расчетливая сволочь по их трупам топает к власти. Это – идеологическая сторона «Статского советника», эмоциональная – другая… Хотя, впрочем, и идеология довольно амбивалентна. Это ведь только по внешности осуждение полицейской провокации, по сути же – ее оправдание. «Злом зло уничтожается» – странный афоризм, правда? И чем собственно отличается Фандорин, отправляющий на смерть от рук революционеров неприятного ему жандарма, от того же самого жандарма, тем ведь и занимавшегося?
Иное дело Грин! Одинокий человек с револьвером – против пьяных и тупых погромщиков. Болезненный мальчик, который выковывает из себя супермена, – недаром Акунин называет своего террориста именно таким именем. Тем обозначается его родство не только с писателем Грином, но и вообще с писательством, с Мисимой, например, которого так здорово переводил Чхартишвили.
Повторюсь, слабый, болезненный подросток, много читающий, много думающий, воспринимающий мир особенным живописным образом, словно Рембо или Набоков, делает из себя сверхчеловека, экстремиста, не боящегося боли, лихо швыряющего ножи, отлично стреляющего, великолепно дерущегося; и не просто фанатика, а настоящего вождя, за которым в огонь и воду, на гибель и муки его молодые друзья – чем не портрет Мисимы, перенесенный в иную эпоху, в иную страну?
Тень Мисимы и ненужные вещи. Тень Мисимы неоднократно проскальзывает над текстами Б. Акунина. В «Декораторе» Соцкий рассуждает о красоте человеческого тела «изнутри» словно герой знаменитого романа Юкио Мисимы: «Почему вид обнаженных человеческих внутренностей считается таким уж ужасным? <…> Чем это так отвратительно наше внутреннее устройство? <…> Представляете, если бы люди могли вывернуть свои души и тела наизнанку…» Собственно, о том и пишет упорно и настойчиво Б. Акунин: «Такова наша российская альтернатива: или безумие и экстремизм, или развлекуха… Буквально: кошелек или смерть».
Для того ему и нужен Мисима. Мисима – это ведь что такое? Это Япония после поражения. Япония, отрефлексировавшая свое собственное поражение. А что такое Борис Акунин? Обломавшаяся российская, а также и советская история и культура.