Против правил (сборник) — страница 38 из 77

и невесте дарил кольцо,

может завтра руку ребенку сломать,

сапогом наступить на лицо…

Из всех откликов на Чечню и Афган – этот самый больной и точный. Ореол метра. Таким стихотворным размером Киплинг и Борис Слуцкий писали свои баллады:

Я топил лошадей.

Я людей спасал,

Ордена получал за то,

А потом в стихах все описал.

Ну и что? Ну и что? Ну и что?

Лев Лосев недаром принадлежал в юности к компании поэтов (Владимир Уфлянд, Михаил Еремин, Михаил Красильников), прозванной, пусть и иронически, «филологической школой». Он – сознательно литературен. Литература для него такая же жизнь. В ней перекликаются, как в жизни. Постороннему не всегда внятна такая перекличка, но если вслушаться, услышишь.

Сапгир

С чего бы вдруг? Приснился мне Сапгир,

Как будто на приеме в пышном зале.

Я подхожу. «А мы друг друга знали», —

я говорю. Но он меня забыл.

Вокруг него клубятся облака

И – наискось – златых лучей обвалы.

Да это рай! Да, рай для добряка —

поэта, объедалы-обпивалы.

В костюме, в галстуке, не на меня глядит —

На водочку на донышке стакана.

И так беззвучно говорит: Осанна!

И неподвижно в облаке летит.

Грустным эхом, печальной перекличкой здесь звучит чуть переиначенная начальная строчка из «Письма в оазис» Иосифа Бродского: «С чего бы вдруг?» («С чего бы это вдруг?»). Здесь не то чтобы возражение, а… печаль, мол, вот ведь перед уходом и поссорились, наговорил резкостей, а зачем? И «оскомина во рту от сладостей восточных» из стихотворения Бродского перекликается с сапгировским раем, «раем для поэта-добряка, объедалы-обпивалы» – разве он не заслужил рая? Сибарит и щеголь, богач и обжора – ну и что?

Лосев по праву понимал себя завершителем некоей поэтической традиции. Поэтом, который при всей своей иронии, склонности к литературной игре, занимается чрезвычайно серьезным, важным делом. Почему оно серьезно, это умелое складывание слов в поэтические строчки – словами не объяснить. Можно только очертить, обогнуть эту серьезность словами же.

Бормотание времени

(О стихах Сергея Стратановского)

Его как-то обидел критик, не отличающийся благорасположенностью к людям, Виктор Топоров. Не просто не поместил в свою антологию «Поздние петербуржцы», хотя вот ему-то там самое место, но во вводной статье к стихам его друга Виктора Кривулина, припоминая конец шестидесятых, обронил: «Прекрасные стихи писала Лена Шварц, чудовищные – Сережа Стратановский…»

На самом деле нечто верное в этом оброненном между делом, походя оскорблении было. И расположение было подобрано точно: Елена Шварц, Сергей Стратановский, Виктор Кривулин. И полюса обозначены правильно. И эпитет выбран подходящий. Чудовищные. Вообще-то не переводчику и поклоннику Готфрида Бенна упрекать кого бы то ни было в «чудовищности». По части «чудовищности» берлинский врач-венеролог и без пяти минут нацист кому угодно даст фору.

Между тем, если кто и может быть близок к «поэту Обводного канала», то это тот самый – Готфрид. Понятно, что сам Стратановский неприязненно отшатнется от вопиющего антигуманизма немецкого поэта, но вектор поэтического движения у них один и тот же. Невиданное расширение ареала поэзии? Морг, свалки, телепередача про Освенцим, прерываемая рекламой моющих средств, пивные, бомжи, овощебазы и подзаборная пьянь? Возможно, но кто только не впускал в ХХ веке в бытие поэзии низкий быт…

Нет, нет, здесь нечто другое… Может быть, откровенное, лупящее в глаза соединение этого низкого быта с мифом, с жутковатой архаикой, которой уютно здесь, в пивной среди бомжей, в загаженном почти городском лесу, на реке непрозрачной, по которой плывут презервативы и прочий сор?

Вот это ближе. Это – точнее. «В начале был потоп» (Im Anfang war der Flut) – эту бенновскую строчку мог бы написать и Сергей Стратановский. Во всяком случае, она (эта строчка) обозначает точку отсчета поэзии Сергея Стратановского. В начале было не Слово, как у евангелиста Иоанна; не Дело, как у Гёте, но… Потоп. Катастрофа. У Бенна – Первая мировая, революция, послевоенная, послереволюционная Веймарская «перестройка» Германии, завершившаяся нацизмом, Вторая мировая, раскол страны, оккупация двух частей страны союзниками, ставшими врагами, – словом, не только исток поэзии Бенна – потоп, катастрофа, но и вся ее питательная почва, вся ее родина.

То же можно сказать и о поэзии Стратановского. Он – поэт социальной катастрофы. Исток этой катастрофы бвл давным-давно, когда еще поэта на свете не было, но завершения этой катастрофы он, по крайней мере, не видит.

Шарикова потомки,

Швондера внуки настырные,

С внуками Преображенского,

                      вдруг сдружившись,

                      почуяли бунта блаженство:

Стали рок-музыкантами,

                      живописцами стали скандальными

И поэтами бурными,

                      катакомбными, неконъюнктурными,

Стали артистами,

                      хмурым властям ненавистными,

Искупая в искусстве

                      дедов былую ущербность

Вся история советской культуры в самом сжатом очерке. В этом коротком тексте можно увидеть все характерные особенности поэтики, этики, да, кстати, и историософской такой политики Сергея Стратановского. Первая и главная особенность, та, что, собственно говоря, и делает его странные тексты стихами, – теснота стихового ряда. Он умудряется всобачить в 13 коротких строчек – эпоху, ее начало и ее конец. Схема, которую он очертил своим текстом, сгодится для историософского эссе, для социологической статьи, он втесняет ее в ритмически организованную речь, и она делается стихотворением.

Вторая, важнейшая, особенность – отсутствие точки в конце стиха. Стих принципиально неокончен. Он замирает, затихает, вырывается из неслышимого бормотания времени, обретает звучание, едва ли не ораторское, и снова затихает. Здесь следует посетовать на то, что мало кто слышал, как Сергей Стратановский читает стихи, свои и чужие.

Он – один из лучших чтецов стихов, каких я когда-либо видел. Отсутствие точки в конце своих стихов Стратановский обозначает великолепно. Предпоследнюю строчку он читает громче остальных, а на последней затихает, словно бы набирает голос для следующей, но… замолкает, обрывает текст, словно бы что-то недоговаривает.

Между тем все договорено. Стихотворение окончено эффектной фразой, звонким парадоксом, достойным Гильберта Кийта Честертона, не меньше. То есть, позвольте? Как же это так? Ну ладно, Швондер и Шариков – уроды эти, у них ущербность – явлена, очевидна, но профессор Преображенский, он-то в чем ущербен? Чем недостаточен? Почему его Стратановский ставит на одну доску с уродами, выплеснутыми социальным взрывом наверх?

Критик Андрей Арьев назвал Стратановского поэтом культуры. Это – верно, но не полно. Надо пояснить, какой культуры. Революционной. Катастрофной и катастрофической. Не потому, что он ее живописует. А потому что эта культура – его родина. Его воздух. Он и загробную жизнь может представить себе как одну огромную коммуналку:

Коридор бесконечный

                      в коммунальной квартире заоблачной,

Стены желтые, горькие

                      и голые лампочки робкие,

Освещая мертвяще,

                      а из сотен открытых дверей

Смотрят страшные люди

Но это не те люди, мимо которых стоит пройти, как проходили писатель Булгаков и профессор Преображенский, брезгливо сторонясь, жестоко, возможно и справедливо, издеваясь. Это – люди, имеющие право на жизнь и счастье. Потому-то для Стратановского равно ущербны и Преображенский, и Шариков. Он сформирован культурой революции, назовем чудовище его настоящим именем: коммунистической культурой. Именно поэтому он очень хорошо почувствовал осознанно фашистский, расистский смысл гениального «Собачьего сердца».

Есть люди, которым и надо жить на помойке, в грязи, на свалке, там их место – вот точка зрения и Булгакова, и выдуманного Булгаковым Преображенского. Для Стратановского эта точка зрения так же ущербна, как и хамство Швондера-Шарикова. Зато он видит удивительный результат встречи-столкновения Швондера-Шарикова-Преображенского. Их внуки оказываются творцами андерграундной культуры, культуры странного бунта. С бунтом у Стратановского, ей-ей, непростые отношения.

Да, беспощадным,

                      но не бессмысленным вовсе

Был русский бунт.

И какая была б безнадега,

Если б все мужики

                      как Савельич любили сердечно

Ихних жизней хозяев

Решиться на тихий спор с Пушкиным, возразить его афоризму вежливым уточнением, рискнуть напороться на презрительное: «Ну что это за конспект школьного сочинения на тему: “Чем плох Савельич и чем хорош Пугачев?”», противопоставить жесткому, лапидарному, как приговор, «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный» стиль розановской бормочущей записки, фрагмент, отрывок, осколок – в этом весь Стратановский.

Он – поэт отрывка, обломка, осколка, части, фрагмента. Сергей Стратановский согласился на роль части, фрагмента во всем – и в стихе, и в поэтической стратиграфии. Его не вычленить из той культуры, что создавалась «потомками Швондера, Шарикова и Преображенского». Он – часть этой культуры, созданной потомками тех, кто поднялся вверх благодаря социальной катастрофе, и потомками тех, кого социальный взрыв сбросил вниз. Этой двусторонней направленности катастрофы он не забывает.

Потому, наверное, он так чуток к парадоксальной ситуации современного государственного капитализма в России, потому он так умело и жестко вписывает его в историю социальных потрясений страны: