Против правил (сборник) — страница 40 из 77

Потому его так притягивает фольклор. Настоящий, древний, неприкрашенный. Не только открытым, явным, явленным трагизмом, но сюжетностью.

На ладье лебединой,

По реке долгой, длинной,

           на север, лесами обильный,

Русский князь – витязь сильный —

К Вяйнямёйнену старому

           приплыл со своей дружиной.

И сказал русский князь:

«Помоги нам, кудесник старый,

Бьют нас татары,

           жгут наши села и нивы,

Города разоряют,

           лучших людей в плен уводят…

И мы просим тебя, заклинатель старый,

Послужи нам силой своей волшебной,

Знаю, можешь ты словом мощным

Мор наслать на народ искони враждебный».

И ответил ему Вяйнемёйнен старый:

«Слово лечит, а не губит,

           слово строит, а не рушит.

Словом я ковал железо, словом я ладью построил,

Но убить не смеет слово

           никого на целом свете.

Я пойду к тебе на службу, русский князь,

Только воином обычным в твое войско,

Ибо сила моя тяжела мне стала,

И хочу сойти я к смерти,

           к Туонелы водам черным».

«Жаль», – ответил ему русский князь.

Это из новой книги Стратановского «Оживление бубна», собрания легенд и мифов чуть ли не всех народов России, за исключением русского. В русское море у него сливаются не славянские ручьи, но азиатские, лесные, степные, финно-угорские, тюркские реки. Продлевая метафору, скажем – не реки, но океан. Россию, ее бессловесную, подспудную культуру питает побежденное, но не уничтоженное язычество давным-давно покоренных народов – вот тема «Оживления бубна». Оно, это язычество, приобретает странно-христианские черты, именно потому, что оно – побеждено. Оно – слабо. Тогда как в победившем христианстве обнаруживаются жестокие, языческие черты. Ибо христианство – религия слабых, преследуемых, гонимых, побежденных, а не победителей; религия бедных катакомб, а не богатых храмов:

Корнелапые чудища,

                      с говорящей листвой,

                      сердцем бьющимся —

                      вот человекодеревья.

Не осталось их ныне:

                      переродились иные,

Стали просто деревьями,

                      а другие – из леса в кочевья

Ночью тайно ушли

                      от неверных людей, что крестились

В чужеземную веру.

Но осталась в лесу

                      не ушедшая с ними рябина,

Потому что любила

                      молодца из деревни, охотника.

Ну а он испугался.

В церковь пошел он, к попу,

                      рассказал про бесовское дерево.

Разъярился наш поп

                      и велел изрубить топором

Эту нечисть лесную.

Криком кричала она,

                      и до сих пор этот крик

Ночью слышен бывает

Убитое – живо. Чем более оно убито, тем более оно – живо. Оно вошло в душевный состав убийц. Это – давняя, пугающая тема Стратановского. Тема изгнанных, уничтоженных богов, которые остались – неназываемые, неназванные, но уже непобедимые:

Истреблением племени

Вечно враждебного

                      мы запятнали свой путь

Сквозь века и народы

И вот теперь наши внуки

                      на высотах, навеки утративших

Имена изначальные,

                      поклоняются ночью, таясь,

Их богам, воскресающим каждую ночь

Тоже, знаете ли, сюжетный поворот, все равно как в стихотворении о русском князе и финском колдуне последняя фраза. Она волит некоего продолжения, которое каждый длит в меру своего душевного склада. Кому представится, что князь убьет колдуна – кто его знает, может, враги уговорят старичка применить сверхоружие? Кто вообразит себе князя, разворачивающего коня, – не вышло… А кому-то придет в голову, что князь махнет рукой: «Ладно, иди добровольцем в ряды моих войск»… Во всех случаях современное вежливое «жаль» в устах древнерусского воина – уместная неуместность – собственное клеймо поэта.

Оно вклинивается в текст древности из другого мира, из интеллигентной беседы, вестерна, детектива и вновь, как и всегда у Стратановского, обнаруживает архаику в современности, современность в архаике. В этом финальном «жаль» – бормотание времени, которым так сильна поэзия Стратановского. Не шум времени, но бормотание, сбивчивое, обрывающееся на полуслове, а все одно – явленное.

Слушай, боль и больница

                      не должны заслонять горизонт,

Пусть счастливые лица

                      и нам улыбнутся с экрана

Пусть начнется реклама,

                      завертится жизнь-карусель,

Предлагая товары,

                      добротные, нужные всем

Пусть обрадуют взор

                      чудо-печи и лучшая пицца

Рекламируют специи,

                      рекламируют мебель из Греции

То на фоне Олимпа,

                      то на фоне Афин рекламируют…

Что ж… Будут деньги – мы купим

Тени стихов

(Геннадий Алексеев. Избранные стихотворения)

Верлибр напоминает подстрочник каких-то очень хороших стихов, написанных на неведомом никому, может, инопланетном, может, потустороннем языке.

споткнувшись о порог

у входа в мир иной

не чертыхайся.

Верлибры невозможно цитировать не целиком, как невозможно цитировать или пересказывать хорошие детективы. Верлибры невозможно анализировать, как невозможно анализировать хорошие шутки и притчи. Пожалуй, да: из всех прозаических жанров к настоящему верлибру ближе всего детектив, притча, анекдот, шутка. Настоящий верлибр держится на том же, на чем и всё перечисленное, – на ожидании, каким же образом автор вывернет, как разрешит заданную загадку.

Говорили:

будь осторожен

жди выстрела в спину!

говорили:

будь начеку

жди коварного выстрела в спину!

он все оглядывался

был наготове

и вот результат:

его убили

выстрелом в лицо.

Пишущий верлибром менее всего защищен. Верлибр – самые беззащитные стихи. Кажется, что их-то писать легче всего. В Питере, то есть в Ленинграде, с 1932-го по 1987-й жил человек, который писал удивительные, фантастические верлибры. Сначала вспоминается Гофман, Эрнст Теодор Амадей, с его невозможным для филистера, привычным для поэта двоемирием.

Позвонили.

Я открыл дверь

и увидел глазастого,

лохматого,

мокрого от дождя

Демона.

                      – Михаил Юрьевич Лермонтов

здесь живет? —

                      спросил он.

                      – Нет, – сказал я, —

                      Вы ошиблись квартирой.

                      – Простите! – сказал он

и ушел,

волоча по ступеням

свои гигантские,

                      черные,

                      мокрые от дождя

                      крылья.

                      На лестнице

                      запахло звездами.

Человека звали Геннадий Алексеев. Внешне он походил на Марка Аврелия, что не преминул помянуть в одном из своих стихов. Учился на архитектора, и архитектурная выучка заметна не столько в его стихах, сколько в его геометрических жутковатых картинах. Говорят, что где-то на Карельском перешейке стоит дом, построенный им самим по собственному эскизу. Говорят, что редкие прохожие останавливаются, чтобы посмотреть на этот дом. Если его дом похож на его стихи, то прохожих можно понять. Его стихи из тех, что обращают на себя внимание. Они – странные. Они – пугающе странные. Они – простые до прозрачности, до линий детского рисунка, до – как там писал Тынянов по другому поводу – «бормочущей розановской записки». Нет, вот этого-то как раз и нет. Никакого бормотания. Четкость высказывания, восклицание, удивление, но только не бормотание.

Глядя на полотна «малых голландцев»,

вспоминаю:

на этом стуле с высокой спинкой

я когда-то сидел

(удобный стул).

………………………………….

Как все хорошо сохранилось!

Но где же я сам?

Куда я делся?

Годами ищу себя

на полотнах «малых голландцев».

Ясность визионера – вот что поражает и притягивает к стихам Геннадия Алексеева. Каким-то чудом ты оказываешься убежден: поэт не кокетничает. Он и в самом деле помнит себя на полотнах «малых голландцев», нисколько не удивится и даже не испугается, когда обнаружит себя, ожившего, там, в обстановочке нидерландского семнадцатого века. Говорят, что в юности, в 1957 году, Геннадий Алексеев оказался в Свердловске-16 в самый разгар первой аварии на атомной электростанции. Вполне вероятно, что это легенда. Вокруг странных ленинградских людей, писавших странные стихи, всегда роятся легенды.

В конце жизни Геннадий Алексеев написал роман «Зеленые берега», опубликованный после его смерти. Роман – фантастический, то есть не фантастический, а мистический: знаменитая исполнительница русских романсов Анастасия Вяльцева не умерла и время от времени приходит к автору «Зеленых берегов». Роман не слишком удачен, зато благодаря ему можно нащупать, можно понять главную тему поэта Геннадия Алексеева. Это – смерть. Вернее, инобытие, то место, где жизнь соприкасается со смертью.