– Богоравный ты наш! Иудейский ты наш! Царь ты наш! Радуйся ты наш!
Страшно, тяжело на пытке умирать. Мэрим, не имевшая сил смотреть на это, как и не имевшая сил отвести глаза, видит: ему швырнули одежду. А потом заставили взвалить на плечи длиннотенное бревно, которое он поволок за перекладину. С такими же бревнами побрели и оба разбойника: помилован не был никто. В отличие от них он не имел сил нести свой крест и падал. И вот уже воины тщетно хлещут его плетью. Видя, что он может испустить дух, как загнанная лошадь – под кнутом, одноглазый центурион окликнул дюжего парня:
– Эй! Помоги его величеству.
Без вины виноватый крестьянин покорно подставил плечо под бревно. Он шел с поля, а попал на передовую страстей Господних. Перед глазами у него взмокшая рубаха, в крови и в грязи. Чье-то тонкокостное тело жалобно вздрагивало, когда в них летели камни и комья грязи. Это сыны чадолюбивого племени подавали пример своему потомству, с которого еще взыщется кровь Спасителя. Быти! Быти сему! Вдруг крестьянин видит, как женская рука отерла платком лицо и шею идущего впереди.
Мэрим тоже это видела. Что женщины страждут по Яшуа, для нее разумелось само собой. А как же иначе? Не оценила. Ее поддерживали под руки, как на похоронах – главную в скорби. Она бросилась к сыну: перехватить его взгляд. Встретились две пары залитых слезами глаз. Подбежавшая Зеведеева увела ее – сама мать двух апостолов, она была женщина крупная, настоящая великанша рядом с Мэрим, которая послушно, как малое дитя, вернулась к женам, шедшим в отдалении.
С ними шел и Яхи Зеведеев, любимый ученик Господа, единственный, кто не убоялся. Он шел под градом насмешек:
– Восемь девок, один я! – кричали ему.
Был уже шестой час по восхождении солнца. В полдень в месяце нисане уже печет голову. Лобное место на солнцепеке. Крестьянский парень так напугался, что даже не остался посмотреть на казнь. Едва распрямил согбенную спину, как пустился наутек и всё оглядывался: не гонятся ли за ним?
Яшуа била дрожь. Терновый венец по-своему красил его: венец есть венец. Заметив группу поддержки, он заорал им, зареванным:
– Плачьте о себе, дщери иерусалимские! – Мэрим видела, что он пытается перекричать свою боль. – Не надо обо мне! Я возлягу с Отцом! А вас ждут такие времена, что блаженны будут неплодные! Утробы неродившие!! Сосцы непитавшие!!!
Он не переставал вопить, пригвождаемый к своему столбу:
– Отче! Отче! Прости им, ибо не ведают, что творят!
Ему дали вина, «но он не принял» – закашлялся, и его вырвало. Прибили над ним и надпись вины его, так что каждый мог прочесть: «Царь Иудейский» – большими буквами на трех языках, ибо тогда в Палестине официально были приняты три языка: римский, греческий и еврейский. Левиты заспорили: «Это он так называл себя, Царем Иудейским, а он никакой не царь». На что сотник об одном черном глазе, другом белом, сказал: «Что написано пером, не вырубишь топором».
Охрана, как водится, поделила между собой одежду повешенных, а что разделить нельзя было, как хитон, например, то разыграли. Лучи били в лицо собравшимся. Высоко в ясной лазури зияло три распятия. Мэрим прильнула к среднему, обхватив руками столб. Над ее головой стояла брань. Варавва материл другого разбойника:
– Куссэмэк! Бен зона!
Другой разбойник хотел молиться, но не знал, кому лучше.
– Ты ему молись… – задыхался в муках Варавва. – В рай попадешь… куссыма шелха!
– Это правда? – молящийся скосил глаза на Яшуа.
Голова Яшуа качнулась:
– Истинная правда… Ныне же будешь со мною в раю…
Из толпы доносилось: «А ты вознесись, как Илья! Пусть тебя папочка выручит!»
– А это кто, маруха его? – спросил кто-то.
– Не-е, мамаша.
Капля крови упала ей на лоб.
– Теперь и ты без греха, – говорили ей иудеи.
Она чувствует, как кто-то пытается оторвать ее от столба. Это был Яхи.
– Морати… Морати…
– Уведи ее, – «раздался голос свыше». – Жено! Се сын твой, – а Яхи Яшуа сказал: – Се матерь твоя.
Один солдат спросил у сотника:
– Слышь, Лонгин? А не опрокинут столб?
– Ты что, парень, сидит как влитой.
Тут в очах у Мэрим померкло, и тьма стояла до девятого часа. Такая, что правду от выдумки было не отличить.
«Яшка! Я-а-аш!» – зовет она. Нет ответа. В последний раз вгляделась во тьму: пора класть запор. «Да что ты, мати, я давно дома. Я же всегда сплю на крыше». – «Так слезай. Я расскажу, как Ангел приходил и как восточные цари поклонялись тебе». – «А ты сама не хочешь ко мне?» – «Но как же они?» – «Кто тебе дороже, они иль я?»
– Илью зовет, – сказал кто-то. «Почему Илию? Он меня звал». Вроде бы кто-то сбегал за вином. Напоив губку, поднесли на копье к его губам. «Свершилось», слышит Мэрим – его голосом.
Ее баюкали, а оказалось – несли. Тьма медленно расступалась, и она увидела над собою ветки пальмы.
– Сестры, она очнулась.
– Морати, все. Свершилось.
– Я знаю, он мне сказал.
– Матерь Божья, ты говорила с ним?
– Все время.
– И что он тебе сказал?
– Очень много, но я забыла. Я очень устала. У меня с памятью плохо стало. Я вспомню и все расскажу, – закрыв глаза, слышит, как они говорят друг другу: «Не тревожьте ее».
Смерть социальна. С нею все кончается только для того, в чью пользу продолжаются посмертные хлопоты. Для прочих стоп-машина не срабатывает, хлопот полон рот.
– Скоро будет Иосиф Аримафейский. Разрешение на захоронение готово, еще только одну печать поставить – и можно снимать.
– А знаете, сестры, я видела звезды, так темно вдруг стало.
– Как это может быть, суббота еще не наступила. (По ту сторону Голгофы – лобного места, весьма нагревшегося за день – как раз рос сад, где и укрылись они.)
– А может, на субботу оставили висеть?
– Подумай, что ты говоришь. Чтоб иудеи осквернили субботу, да еще в Пасху? Я слышала, как левит подходил, просил перебить им голени, чтобы успеть снять.
– А я слышала, сестры, что завеса в Храме сверху донизу разодралась. А на Елеонской великий трус творился, и гробы с праведниками расселись.
– Никогда не понимала, почему если голени перебить, наступает смерть – от боли?
– Откуда мне знать. У Иосифа спроси, у Аримафейского. Вот он, грядет на муле… нет, это Никодим. Посмел.
– Нет во мне больше страха иудейска, – сказал Никодим, спешиваясь. – Ради страха души не загублю. Тут смесь смирны и алоэ, литр около ста[33]. Как матерь его, скажите?
– Соснула. Он во сне ей является.
– А вот и Иосиф. Мир тебе, брате.
– А вам всем благословение, сестры. И тебе, Никодим. А ты и есть Иоанн, любимец Господа?
– Да, мой господин.
– Только что свершилось чудо, которое должно развеять все сомнения, если кто и усомнился. Чудо о глазе центуриона. Когда он пронзил копьем ребро Господа, оттуда брызнула кровь с водой и попала ему в глаз. Бельмо смыло.
– За что такая милость прободавшему Господа?
– А это он вместо того, чтобы голени перебить. Пилат удивился, когда я просил тело: как, уже умер? И приказал все равно перебить голени, как и тем двум. А центурион не стал: зачем, раз мертвый. Для виду поразил копьем в ребро.
– Подумать только. Киппадокиец, а такой добрый человек. Воздай ему Господь.
– Уже воздал.
– Скоро суббота. У меня полотна с собой достаточно. Господа здесь временно погребем. А по завершении субботы найдем достойную усыпальницу.
– Лестница есть?
– Солдаты обещали дать. Ужасные мздоимцы.
При свете фонаря снимали тело посрамленного пророка.
– Вытаскивай, вытаскивай гвоздь. Да сперва из руки. Теперь из другой… а ноги?!
Он принял жалкую смерть на радость своим гонителям. «Ну, кто был прав?» – скажут те. А обманувшимся каково? «Сын Божий распят, мы не стыдимся, хотя это постыдно…» (Тертуллиан.) Поневоле исполняют заповедь, подставляя щеку за щекой. В своих несбывшихся ожиданиях Антипа мог презреть и осмеять малохольного пророка, но им-то кого презирать, кого уничижать, кроме самих себя? Им ничего не остается, как оплакивать безвинную кровь Спасителя. Где же безвинную, скажут, коль оказался лжеспасителем, а коли не оказался, тогда и подавно чего тут оплакивать. О себе плачьте, дщери иерусалимские. Что они и делали – несчастные, обманутые, слабые, даже не имевшие сил в этом признаться и разбежаться, подобно его ученикам.
Голенький лежал он на коленах у Мэрим. Матерь скорбей изваяна из того же камня, на котором будет он умащен и которым будет заложен – благоуханный, обвитый плащаницей. Камни – они живут, они живые существа, они умеют петь:
На речке на студеной, на Москва-реке,
Купался бобер, купался черный.
Не выкупался – весь выгрязнился!
Накупавшись, бобер на гору пошел,
На высокую гору стольную.
Обсушивался, отряхивался,
Оглядывался, осматривался,
Не идет ли кто, не ищет ли что?
Охотники рыщут, черна бобра ищут,
Хотят бобра убити, лисью шубу сшити, бобром опушити,
Царя Володимира обрядити.
Да, камни поют. Но помните: это обратное превращение Бедлама в Вифлеем, сумасшедшего дома в рождественские ясли. Это уже пьеса, поставленная силами душевнобольных. Это симуляция жизни, симуляция здоровья – камнями.
Мздоимцы тоже здесь. Положив мечи под голову, стерегут они каменную дверь – от тех, кто снаружи, или от того, кто внутри, Бог весть. Иудеи пошли просить префекта об охране – чтоб ученики не выкрали тело, а после не сказали: вознесся, как Илия.
– Имеете стражу? Пойдите и охраняйте как знаете, если боитесь, что убежит, – отвечал префект им навыворот.
Кто-то бродит здесь, среди спящей стражи… Яхуда! Ты же удавился. Еще прежде Яшеньки. И как низринулся, брюхо твое расселось, потроха вывалились, как мертвецы из могил. А сам погребен неведомо где, потому что никто не знает, что ты купил у горшечника землю для себя.