Смертный приговор Демьянюку был встречен объятиями присутствующих, слезами радости. Процесс транслировался по телевидению, на него водили школьников, ему сопутствовали знамения. Так приглашенная защитой женщина-эксперт (ставился вопрос о подлинности удостоверения, представленного КГБ при посредничестве услужливого Хаммера[36]), вскрывает себе в гостинице вены – ее спасут. Один из адвокатов выбрасывается из окна высотного здания в центре Иерусалима («К нему явились призраки замученных» – из разговоров). Чуть ли не на его похоронах Йораму Шефтелю, главному защитнику, плеснули в лицо кислотой.
Но советская власть кончилась, и окривевшему на левый глаз Шефтелю удалось раздобыть документ, по ознакомлении с которым БАГАЦ[37] счел вину Демьянюка недоказанной. Задача суда блюсти закон – справедливость же лишь постольку, поскольку закон справедлив, а это всегда спорно. Высший Суд Справедливости? Почему не «Высший Суд Праведности»? («Цедек» также и «праведность».) В еврействе праведник – тот, кто соблюдает закон, а не решает, справедлив он или нет. Если «еллин» говорит: «Dura lex» – «Закон суров, но это закон», то иудей в своем смирении идет дальше: «Закон необсуждаем». Когда Демьянюку «удалось уйти от справедливого возмездия», раздались утешные голоса: вот какие мы, а ведь среди судей были пережившие Холокост. Как это понимать? Еврейскому судье достало сил исполнить свой долг – соблюсти закон, вопреки желанию поступить по справедливости? То же самое что сказать: я горд тем, что мне не приходится стыдиться.
Спустя без малого двадцать лет Демьянюка снова экстрадировали, тоже под барабанный бой массмедиа – на сей раз по запросу Германии. Помню, как хронически выступающий по «Эху Москвы» милый вкрадчивый либерал, вечно напоминающий, что до вынесения приговора никто не может считаться виновным, вдруг воскликнул: «Чтоб он там сдох у параши!» Это в европейской-то тюрьме – параша. То же, что «мочить в сортире».
Любая попытка показательного процесса – показательна, вне зависимости от того, удалась она или нет. Носилки с Демьянюком бороздили океаны, дабы баварский суд мог признать его соучастником в убийстве тридцати тысяч человек – столько евреев было уничтожено в Собиборе за время, что бывший красноармеец Демьянюк служил там охранником. (Защита: «Хотите вину за геноцид свалить на других?»)
Есть преступления, несовместимые со сроком давности, – бывают же ранения, несовместимые с жизнью. На этом основании Кромвеля «повесили за труп», предварительно вытряхнув из могилы. А вот преступлений, несовместимых с жизнью, в Европе больше нет. Демьянюка за соучастие в убийстве 30 000 человек приговорили к наказанию в виде пяти лет лишения свободы – в той мере, в какой он мог бы ею пользоваться, не будучи наказан, то есть практически в нулевой, что суд и вынужден был констатировать, отпустив его носилки на все четыре стороны, а именно в старческий дом через дорогу.
Суд над Демьянюком – топорная пародия на процесс Эйхмана. В тот год (1961) я пришел в синагогу. На мне гимнастерка, медная погнутая пряжка где-то сбоку под грудью, фуражка с черной пластмасской козырька. Сегодня в этом суррогате «дореволюционности» чудится что-то симпатичное – так вот: казарма. Был праздник кущей (суккот), под деревянным навесом позади синагоги сидело несколько бородатых мужчин в простонародных кепках, с виду сектантов – да, собственно, они ими и были: в пристройке молились хасиды. Я сказал, что мне исполнилось тринадцать лет. Один из них навертел на меня тфилин с ловкостью, с какой Александр Скерцович наверчивал Шуберта, и я повторил за ним слова молитвы. После чего пожертвовал пятнадцать копеек, отложенные на сахарную трубочку. Про лимон с зеленой веткой мне было сказано, что это «оттуда».
На всем, что «оттуда», лежала печать запретности… Нет, сказать так – не сказать ничего: печать запретности лежала на мороженом, на сахарной трубочке, от нее толстеют, а мне толстеть уже дальше было некуда. Но «оттуда» – «оттуда» просто ничего не просачивалось, вообще ничего, под запретом само имя: услышанное в любом контексте, кроме совсем уж бранного, оно было на вес золота. И вдруг печатные органы отметились статьями о процессе Эйхмана. Красной нитью проводилась мысль, что это фарс, ибо ничем иным израильское правосудие быть не может и справедливости от него не жди, вон даже сам Эйхман говорит: «Не верю, что эти судьи меня повесят». В киножурнале «Иностранная хроника» на полминуты кадр: Эйхман на скамье подсудимых, и диктор бесстрастно произносит слово «Израиль», на весь зал, не понижая голоса.
«Надо, чтоб каждый мог подойти и отщипнуть от него кусочек», – поделился со мной своим виденьем справедливости двоюродный брат. Как и я, он стеснялся собственного имени. Знакомясь, представлялся Даней (а я – Леней, Даня и Леня – два сапога пара). Когда я прочитал «Саламбо», то вспомнил сказанное им: надо, чтоб каждый мог подойти и отщипнуть от него кусочек. «Но кому из граждан поручить пытать его, и почему лишать этого наслаждения всех других? Нужно было придумать способ умерщвления, в котором участвовал бы весь город, так, чтобы все карфагенское оружие, все предметы в Карфагене, до каменных плит улиц и до вод залива, участвовали в его избиении, в его уничтожении».
«Известия», «правды», «огоньки», по существу, были правы, заведомо не веря в справедливость израильского суда: наказание не будет соразмерно преступлению. Не вешать надо, чтобы мгновенно с мешком на голове проваливался в люк, и даже выражения лица не увидишь, а подвесить – в клетке с раскаленными прутьями, ни днем, ни ночью ему не прислониться, просовывать будут пищу из смердящих потрохов, смешанных с раздавленной желчью, а для утоления жажды – губку, пропитанную уксусом. Тогда каждый мог бы взглядом отщипывать от него по кусочку, пока не утолит свою жажду – неутолимую, безмерную жажду справедливости. Кто поучал: «Смысл наказания в удовлетворении потерпевшего, мера наказания в сердце потерпевшего»?
Довольно рано я стал испытывать внутренний дискомфорт при мысли о Нюрнбергском процессе (в детстве на полке серый двухтомник под таким названием). Суд народов, бухенвальдский набат, сидение на одной жердочке Сталина, Рузвельта и Черчилля – это как пущенная в обращение фальшивая ассигнация, на которую, тем не менее, можно много чего купить.
Я смотрю на мир глазами аболициониста – и всегда смотрел, особенность строения глаза. Для кого-то аболиционизм слеп. Во всяком случае, он неделим и не знает исключений. Смертная казнь равняется смертной казни, различие лишь в способе ее осуществления: либо «р-р-раз – и с концами», либо «медленно и печально». В истории с Брейвиком устрашающая сцена завоевания испанцами Америки перенесена в наши дни: берег, заросли, тщетно ищущие спасения туземцы и планомерно и беспрепятственно истребляющий их конкистадор. Но по содеянном у Брейвика находятся единомышленники… нет-нет, совсем о другом. Пожелание, чтобы Брейвика казнили, высказанное одним из судебных заседателей, не что иное, как переход на его сторону – и это в стране, где уже сто лет как верховодят аболиционисты смертной казни. Сколь хрупок лед человеческой цивилизации! Брейвик – разновидность техногенной катастрофы в масштабе небольшого пассажирского самолета. Все мы ходим под Богом, у Которого тоже не обходится без брака. Оправдывающие Бога (занятие, согласно Лейбницу, зовущееся теодицеей) скажут, что это – ниспосланное нам испытание. Коли так, то это ниспосланное нам приемное испытание, которое надо успешно сдать, чтобы быть принятым в рай.
«День за днем идут года, зори новых поколений». И вот уже стало возможным усомниться в бесспорности Нюрнбергского процесса с правовой точки зрения, при условии, что не ставится под сомнение его справедливость. Суд, который творится не именем закона, а именем справедливости. Отлично. Нюрнберг был необходим, как и Хиросима, отчего он не перестает быть профанацией суда, а она – военным преступлением. Примирить это противоречие нам не удастся, как Лейбницу не удалось примирить существование зла в мире с благостью его Творца. Повторяю, «день за днем идут года», когда-нибудь в мифологическом словаре будет сказано, что Нюрнбергский процесс – одно из имен богини справедливости.
Иных прилагательных я избегаю: «бесчеловечное преступление» (как будто бывают человечные), «чудовищная сцена». Это из лексикона безъязыких, а еще – рвущихся в первые ряды активистов чего бы то ни было, а еще – труса: только б не выдать свое безразличие. «Устрашающая сцена» – мой максимум. Означает, что страх, которым охвачены ищущие спасения на иллюстрациях в книге Бартоломе де лас Касаса «История Индий», передается и мне, далекому читателю.
У меня не хватило бы мужества суд над Эйхманом назвать дочерним предприятием Нюрнбергского процесса. Когда судили Эйхмана, земля еще дышала, и выкликались десятки своих имен, среди которых имена тех, «кого любили больше, чем самих себя», – а не миллионы заемных. Это еще не была пятимиллионная абстракция. Вот бы где сгодилась техника побивания камнями – чтобы каждый мог бросить свой камень. «Поэтому старейшины решили, что он пойдет из своей тюрьмы на Камонскую площадь, никем не сопровождаемый, со связанными за спиной руками; запрещено было наносить ему удары в сердце, чтобы он оставался в живых как можно дольше; запрещено было выкалывать ему глаза, чтобы он до конца видел свою пытку, запрещено было также бросать в него что-либо и ударять его больше чем тремя пальцами сразу».
Побить камнями – варварство, а «повесить за шею вплоть до наступления смерти» – нет. Суд над Эйхманом никаким судом не был: похищен, обвинен, судим и казнен одной и той же рукой, но на исподе этой руки был наколот лагерный номер. «Хорошо, побейте камнями, – сказало человечество. – Это наша вина», – и отвернулось, чтоб не смотреть, а ему: «Нет, смотрите, коль это и ваша вина». Это было вторым рождением государства Израиль.