Есть слово, очень древнее, древнéе таких, как «честь», «отечество», «гордость», чуть что – спешащее им на подмогу. Слово, сложенное из камней жертвенника со следами крови. Оно архаично настолько, что в родстве с самым первобытным ритуалом, но при своей седине вечно юное, с напряженными мускулами, сзывающее под свои знамена море молодой плоти. Слово это – «священный». Не стой на его пути. Оно расчищает путь справедливости, которая по грехам нашим есть прежде всего наказание зла. Священно чувство женщины, двадцать лет ждущей справедливого воздаяния убийце ее ребенка – наконец она сможет спать спокойно и видеть во сне справедливое воздаяние, после чего она сможет спать спокойно и видеть во сне справедливое воздаяние, после чего она сможет спать спокойно и видеть… Этакая «Рукопись, найденная в Сарагосе». Справедливость требует воздать злодею по заслугам – искоренение зла не в ее компетенции. Об этом чуть ниже.
Возвращаемся к фильму Гриффита. Мельтешащий сором экран, на нем большими буквами: «Торжественное открытие новой скорой дороги, которая свяжет Иерусалим с городом-убежищем Сихемом». Из лунки киноглаза вырастают бородатые мужи синедриона, предводитель стражи, начальник дорожных работ. Произносятся речи. Предводитель стражи обращается к присутствующим: «Уважаемые раббаним, дорогие друзья! Новая скорая дорога позволит преступникам быстрее добираться до Сихема, где им в соответствии с законом об убежище обеспечена неприкосновенность. Иерусалимская стража всегда защищала и будет защищать гуманистические ценности нашего народа». Слово берет Верховный Фарисей: «В Талмуде написано: „Синедрион, выносящий один смертный приговор в семилетие, называется губительным“. Рабби Элеазар бен Азария возражает: „Один приговор в семьдесят лет уже дает право называть синедрион губительным“. Рабби Тарфон и рабби Акиба говорили: „Если бы мы участвовали в синедрионе, смертных приговоров вовсе не было бы“. Вознесем же благодарность Всевышнему словами рабби Гамалиэля: „Благодарю Тебя, Господи, за то, что создал меня лучше других“». Начальник дорожно-строительных работ: «В нашей строительной компании стало доброй традицией часть прибыли жертвовать на нужды благотворительности», – с этими словами он передает Верховному Фарисею амфору, доверху наполненную серебряными монетами. Затем он и предводитель стражи в двух местах перерезают ленточку. В ожидании первых преступников праведники размещаются на блокпостах. В следующем кадре, окрашенном сепией, фанатическая толпа кричит: «Распни!», – и лик Иисуса в терновом венце.
Знаменитый «первый камень», который Иисус в Евангелии предлагает бросить тому, «кто без греха», в действительности кидали очевидцы, чье «чувство преступления сильнее». Первый камень, «тяжесть которого под силу лишь двоим» (то есть силу имеет лишь свидетельство двоих), бросали двое очевидцев сверху на осужденного, предварительно столкнув его «с возвышения, вдвое превышавшего человеческий рост». Если это не приводило к смерти, тогда остальные («весь народ») камнями добивали жертву.
Порой «чувство преступления» достигает необычайной силы. Страсть как охота сделать «злу назло», наказать его, когда оно персонифицировано. Жадное поедание глазами новостной строки, где древнеперсидской клинописью высечено о школьницах-садистках: будут знать, как истязать подругу, ментам не удалось замять, теперь локти кусают.
Когда в кино бандиты получают по заслугам, это самый смак, вишенка на пирожном. Кто-то с поросячьим визгом летит в пропасть, на ком-то, еще недавно внаглую упивавшемся своей безнаказанностью, прямо в кабинете защелкнулись наручники – к ужасу продажно обтянутой секретарши. Без этого не кино, а половой акт с прерванным кадансом.
Помимо электрического стула, стоят ли еще стулья в соседнем помещении – для удобства тех, чьи близкие погибли при ограблении банка в Атланте… Ответ: кровати! Если б преступника можно было казнить снова и снова. У райских гурий после каждой ночи восстанавливается невинность (сказано: «И вновь она жемчужина несверленная»). В раю убийцу будут казнить бессчетное число раз, поскольку чувство справедливости за один раз не удовлетворишь. Убивать таких надо – несовершенный вид. То есть постоянно быть при этом занятии. Чтоб другим было неповадно. Но это два взаимоисключающих пожелания: иссякнет запас «таких», если «будет неповадно другим».
Основной вопрос философии, век девятнадцатый: что является продуктом чего? Я не хочу сказать, что наказание первично, а преступление – производное от него. И, следовательно, с отменой наказаний исчезнет преступность. Я не претендую на честь быть безумным в веке сем. Но для меня очевидно и то, что воздаяние не обусловлено злом, как, впрочем, и наоборот: безнаказанность не умножает зла (хотя раббан Симон бен Гамалиэль и настаивал на неотвратимости наказания, возражая рабби Акибе, что его взгляды повели бы к «размножению убийц среди Израиля»). Воздаяние за зло обусловлено неистребимой потребностью в человеке воздавать за зло, это наслаждение он не уступит Никому, никакому Богу (см. знаменитые слова апостола: Рим. 12, XIX – впрочем, можно и не смотреть, я их уже успел процитировать). Воздают за зло гораздо охотней, чем за добро, невзирая на то, что между наказанием и грехом нет причинно-следственной связи: грех неискупим. Мы не можем отрицать скрытую оппозицию искоренения зла и его наказания. То, с чего я начал: «Зло надлежит… истреблять или наказывать? Понять вопрос, понять правомерность самой постановки его – большего не требуется». Мы сталкиваемся с этой дилеммой повседневно, как с инопланетянами, в упор ее не замечая. Почему наказание зла для нас предпочтительней его искоренения? Если бы зла не стало, его как минимум следовало бы выдумать, чтобы и дальше приносить жертвы молоху справедливости. А это уже попахивает тридцать седьмым годом – не исторически, а метафизически. (Читатель, сказать, что я рассчитываю на твое понимание, значило бы солгать тебе в лицо, но, кроме тебя, у меня никого нет. «Ей, понимаете ли, было совершенно не к кому больше пойти» – конец первой части «Лолиты».)
Телефон.
– Ленечка! Возьми трубку, я не могу подойти!
Это кричит моя душа – душа ведь женщина, потому что ей нравятся безделки. Вот и сейчас сидит в специальных очках с вправленной в них лупой и щипцами нанизывает на нить «сверленные жемчужины». Игра в бисер ее хобби. Вдруг на нее находит стих, она идет в комнату нашей дочери, ныне пустующую, и там делает бусы, которые потом дарит знакомым папуасам.
Никакого противоречия. Номер в «Ганновере», где мы стоим, занимает целый этаж – это чтобы мои дети могли сказать: «Много горниц в доме Отца нашего». Я ведь тоже безымянен (это в продолжение того, что неразрешимых противоречий нет). Когда мы повстречались с моей душенькой, я честно представился: «Ёня», а ей послышалось: «Леня». Постепенно я стал Леней, сперва только для нее, потом все больше людей вокруг по ее примеру стало так меня называть. Знакомые – как клетки: обновляются постоянно, за столько лет не осталось тех, для кого я был Ёней. Только в храме Аполлона Ганноверского я – Иона, но это по-немецки, это уже «я – не я…» и т. д. (В армии я тоже был Ионой – для разных амосов и шломо. Да еще для нашего раввина я – Иона, мы не ходим в главную синагогу, предпочитаем хабад, «хасидскую пристройку», где мне, верней надо мной, было когда-то сказано: «Да будешь ты достойным сыном Израиля».)
«Найди, где спрятан разрывающийся телефон» – это игра такая, вроде «флиппера». Начинаешь бегать по комнатам: надо найти его раньше, чем он перестанет разрываться.
– Алло! – я никогда не представляюсь, как это делают немцы – снимая трубку, называют свои имя и фамилию. Они должны звучать солидно, твои имя и фамилия, а не запыхавшимся голосом, словно тебя неизвестно откуда выгребли.
– Иона, мне надо тебе кое-что сказать, – говорит сослуживец, как и пятнадцать лет назад. – Иона, я не хочу, чтоб до тебя это дошло в превратном виде. Лучше я сам. Я тебе первому звоню. Мне только что сообщили, что моя дочь выбросилась с двенадцатого этажа.
– Я через пять минут буду у тебя.
Я не помню его жены, дочери же не видел ни разу, они жили в Греции – поэтому и запомнил ее имя: Табея. Он женился на пианистке-гречанке, студенческая свадьба, когда в темноте не разобрать, ху из ху.
Без того, чтобы сперва решительно набрать воздух в легкие, жму кнопку против его фамилии – люди моего склада не смеют ни колебаться, ни отворачиваться, когда страшно, в первую очередь из опасения разоблачить себя как самозванца в собственных глазах. В ответ пригласительный звонок.
Впервые в жизни я обнимаю гомосексуалиста, в моей жизни не было гомосексуального опыта – так говорят? В однополой чувственности я видел союзницу по антифашистской коалиции, исходя из того, что «фашизм – это почитание совокупляющихся мужчины и женщины как абсолютной святыни, притом что их акт есть наш акт и они сливаются с нашим Я». Как вам такое определение? В доэмигрантскую пору я если и встречал «живых гомосексуалистов», то именно что «шу-шу-шу», смотри: «живой гомосексуалист». Это были мараны в широком смысле слова. Которые объявлены вне закона всей гетеросексуальной цивилизацией, а другой на Земле нет. Которым весь мир чужбина и только баня – Царское Село, несть бо тайно, еже не явлено будет.
Сегодня гомосексуализм – любимая мозоль человечества. Я с любопытством (и удовольствием) ловлю себя на незнакомом чувстве – сходстве с теми, кто с наступлением новых времен громко свидетельствовал свою приязнь к евреям: был друг еврей, в семье евреев спасали – а то и неровен час свои собственные были. Напоминает выражение лояльности оккупантам. Казалось бы, я не должен бить себя в грудь: «Товарищи, не гомофоб я!» – и тем не менее… Я всегда сочувствовал гомосексуализму. Как и евреем, гомосексуалистом в какой-то мере является каждый (чем упорней «нет», тем более я прав). Не принуждай других к тому, чего бы они не хотели себе сами – почти по рабби Гиллелю: «Сам не делай другим того, чего не желаешь, чтобы делали тебе».