Еврейский вопрос, вместе с попыткой окончательного его решения, возник с эмансипацией евреев. Эмансипация гомосексуализма, полагаю, ничем таким не чревата, благодаря одновременной женской эмансипации, которая лишает небеса монополии на деторождение. Жаль, что, утратив сладость запретного плода, гомосексуализм расписывается в своем «хотим как все»: уж замуж невтерпеж, банкетный зал на пятьсот человек, «горько!». Сотрудник «Еврейской Энциклопедии» Брокгауза – Ефрона: «Глядите, мы такие же, как все». И все в ответ: «Вы замечательные, вы – такие же, как мы». А православные держат кастет за пазухой: «У-у, пидор гнойный». Какой православный, какой пейсатый или какой разбивший себе по поговорке лоб мусульманин признают в гомосексуалисте единоверца, и я даже не понимаю, как последние могут этого желать, когда Библия для них – «Майн кампф».
– Я получил письмо от швагера (у немцев всё «швагер» – и деверь, и шурин, и зять, и свояк, им не грозит обознаться). Обычное письмо по почте. Чтобы на похороны не успел прилететь. Он не пишет «твоя дочь» – «моя племянница». Сперва поднялась на самый верх в двенадцатиэтажном доме… (Я двуличен, первая мысль: на лифте или пешком?) Оставила записку: потому что я «голубой». («Швуль», – сказал он). Я думал: когда вырастет, приедет в Германию, всё поймет. Девочке без отца ой как непросто, но они меня не подпускали: швуль. Греция не Германия, если ты не турист. А тут еще узнали в школе, она приходит, на нее пальцами.
– Ты уверен, что это вообще правда? Написать можно что угодно. Я не хочу давать тебе ложную надежду, но это надо проверить.
– Нечего проверять, извещение о том, что я больше не должен платить алименты.
Он протянул мне листки, лежавшие рядом с конвертом плотной желтой бумаги. Судя по обилию марок, письмо было заказным. Его шурин писал на немецком, который я перевожу «дословно» – имитирую обратный перевод с моего немецкого.
(Без обращения.) «В понедельник похоронили мою племянницу Табею. В окно она прыгнула. Пошла на верхний этаж моя бедная племянница Табея, которая оставила письмо. В отеле „Мирамар“ два немецких швуля, один другому вилкой в рот давал попробовать. Потом спрашивал, как проехать по адресу, где дочь живет. У нас все друг друга знают, греки одна семья. Швуль в ней позор страшней смерти, прыгать с двенадцатого этажа меньше страшно. Раньше швуль прятался или сдох в тюрьме у параши, а теперь хвастается, что справедливость на его стороне».
Прилагается переснятый образчик новогреческой письменности – перевод перевода: «Я в школу не буду больше ходить, потому что на меня смотрят из других классов. Учителя больше не спрашивают уроки. В тарелку высыпают соль, как только я не вижу. На дворе София меня толкнула, а позади моих ног присела Кристина. Я через нее упала, они стали меня бить ногами лежа, а младший брат Кристины снимал на ipad. Зачем ты меня родила!!!»
– Когда я был на Закинфе, то предложил моему спутнику на два дня съездить в Патры. Ия там коррепетитор в театре. (Его бывшая жена. То, что театр «Аполлон» был построен немцем Эрнстом Циллером, тоже обратный перевод.)
– Ты видел свою дочь? Вы говорили по-немецки?
– Не думаю, чтобы она знала немецкий. Я только видел ее дважды. Один раз с близкого расстояния, довольно долго. Мой спутник нашел, что мы с ней похожи. По закону я не имел права с ней заговорить без согласия матери.
Законопослушание не может быть избирательным, а он законопослушен как явление природы. Как же он устраивался раньше, покуда не выяснилось, что «справедливость на его стороне»? Гомосексуалист, по идее, должен чураться справедливости мира сего, смотреть на нее вчуже.
Чем сидеть дома, я предложил ему прогуляться. В свете погожего дня улица настраивает в лад с сочинением, которое исполняется всеми сообща. «Симфонией большого города» назвал свой немой урбанистический опус Вальтер Рутман. Гимн полуденному городу противостоит жанру «сумерек в большом городе», где у каждого своя партия, своя «забытая мелодия для флейты».
Мы шли молча или обменивались ничего не значащими фразами.
– Я возьму девочку на воспитание, – сказал он вдруг, – я удочерю больного ребенка. Хоть из России, – в этом «хоть» для России не было ничего обидного. Или почти ничего. – Я знаю, там адаптируют только здоровых детей, а я хочу взять больного. А если мне откажут, потому что я швуль, я буду судиться. Я подам в Европейский суд по правам человека.
– Девочку? Я думаю, не откажут, это было бы несправедливо, – я хотел сказать «нелогично», но вспомнил «Нюрнбергский процесс» Крамера: «Быть логичным еще не значит быть справедливым». – Ты обязан прежде объективно оценить свои силы.
– Я себя знаю… – он остановился и принялся внимательно наблюдать за маневром машины, выруливавшей из сложной парковочной ситуации. Он застыл, как кошка, караулившая свою добычу. От женщины требовалось владение баранкой, явно превышавшее ее навыки. Надо было проследить, чтоб она не уехала, стукнув соседнюю машину. Под взглядом бдительного прохожего водительница в превеликих муках скосила колеса до нужного градуса. Теперь, пожалуйста, уезжай. Разочарованный, он пошел со мной дальше. Похоть наказания целительна забвением. («А вот чтоб пожалела…» – и присутствовать при том, как «жалеет».)
По общему мнению, отвечающему чаяниям справедливости, неотвратимость наказания – панацея от всяческого зла, будь то чужой оцарапанный автомобиль или людоед в масштабах государства, которое вверено его власти слепым провидением. И насколько он одержим похотью зла, способного затмить звездное небо, настолько мы одержимы похотью возмездия. Мы с ним одинаково похотливы – вот в чем дело. От этой одинаковости предостерегал Мартин Бубер, когда выступал против казни Эйхмана: «Если враг превратит нас, хотя бы одного из нас, в своего палача, значит, он победил».
В правительстве мнения разделились: должен ли адвокат Эйхмана ходатайствовать о помиловании перед президентом, с тем чтобы тот его удовлетворил? «Убийца да будет убит», – повторил Бен-Гурион уже после встречи с Бубером. Против казни были Леви Эшколь и Иосеф Бург. Но Леви Эшколь всегда отличался нерешительностью и на вопрос «чай или кофе?» отвечал: «Фифти-фифти». Иосефа Бурга я помню на похоронах моей тетки, матери того самого подростка Дани – на самом деле он такой же Даня, как я Леня, – который предлагал казнить Эйхмана всенародным отщипыванием от него по кусочку.
Бург, министр внутренних дел в последнем социалистическом правительстве Израиля, сидит вместе с родственниками перед спеленутыми останками очередной жертвы террора (не только греки одна семья). Убийца успел ухватиться обагренными кровью руками за рога жертвенника и тем сохранил себе жизнь. А еще через тридцать лет, когда решался вопрос об обмене Гилада Шалита на сотни террористов, саранча от журналистики примется названивать ко всем, чьим священным долгом было отмщение:
– Что вы скажете о предстоящем обмене? Вы за или против?
– Пусть отпустят ребенка.
«Покажите мне могилу, где хоронят горбатых, – писала Нелли Закс, призывавшая вслед за Бубером не приводить в исполнение смертный приговор Эйхману. – „Казня злодея, я уменьшаю количество зла на земле“ – нет, так никто не думает. Наказанием зло умножается. Чувство справедливости требует, чтобы зло было наказано. Но если на весах этого чувства взвесить „зло“ и „наказано“, то „наказано“ перевесит. Наказание зла выдается за его истребление сознательно. Утверждать, что зло исчисляется количеством его носителей, а не наоборот – коллективное лицемерие».
Вдумайтесь, чтобы сказанное не проскользнуло как устрица, оставив приятное ощущение интеллектуального деликатеса. Не злодеи творят зло, а зло творит злодеев, и не видят этого лишь те, кто не хочет этого видеть, те, кто алчет справедливости. И тогда рано или поздно злом становится все, что наказывают. Надпись на вратах ада: «Во имя справедливости». Другими словами, если плохо мне, то пусть плохо будет всем.
Плачущие маскиЭссе
Вопрос с места – а занятых мест изрядно, в «Центре Помпиду» трехдневный русский нон-стоп:
– Гектор Берлиоз был антисемитом. С каким чувством вы слушаете его музыку?
Примерно представляю себе, кем может быть задавшая этот вопрос. Еврейка с польскими корнями, личная жизнь позади, ходит по культурным мероприятиям. Своим еврейством она стреножена не менее моего. Просто мне уже не по чину публично задавать вопросы – разве что со мной об этом заранее условятся. Сорок лет, как я нашел другой способ себя показать.
Что значит быть стреноженным своим еврейством? Со мною вместе выступает писатель с ароматной русской фамилией, прославленной дважды: им самим – а за сотню с лишним лет до него мастером лесных пейзажей. Никому в голову не придет обратиться с подобным вопросом к нему, хотя, подозреваю, для этого есть основания. Его голос естественно сливается с голосом страны, в которой он, как и я, больше не живет. Ему не надо оспаривать право на русскую речь, чем постоянно занимаюсь я, будучи собственным оппонентом. То-то и оно, что оппонируешь себе, а не кому-то оголтелому, кого в грош не ставишь. Нескончаемая схватка с самим собою идет от желания самим собою оставаться – с одной стороны, не ведая, что́ сие есть, с другой стороны, прекрасно понимая, кем бы ты являлся для Берлиоза.
Задача с одним неизвестным. В музыкальном упоении отрекаешься от себя в пользу Берлиоза за вычетом того, что не только не принадлежит тебе, но и в силу своей неопределенности может быть обозначено не иначе как х. Чему равен этот х – Бог весть. Что будешь иметь в остатке – Бог весть. Заплатив свой долг вычитанию, не будешь ли обречен – в русском языке, в христианской культуре – вести заемное существование, дышать ворованным воздухом, уговаривая себя, что он самый насыщенный?
В захватывающе интересной, по крайней мере в моем случае, книге Быкова «Пастернак» почва и судьба дышат еврейством с частотою паровоза, берущего Швейцарские Альпы. Читатель пастернаковской прозы, то восторженный, а то вдруг раздраженный, я к одному не могу привыкнуть: голос автора исполнен такой неподдельной фальши (именно неподдельной), как если б эта фальшь была для него чистейши