[78].
«Душа моя подавлена петербургскою средою, от нее скрылся свет свободного ощущения Истины, силы упали. Потому-то я бегу за церковную ограду, чтобы здесь, за исторически испытанными стенами, остановить затопление моей души»[79].
Но и за церковной оградой он не всегда находил то, что искал. Он искал единения с сотаинниками, а обнаруживал такие же столкновения интересов, такие же интриги, как в любом социуме. Он держался в стороне от интриг и борьбы группировок, но выключить себя из нее оказалось невозможно. Руководство прихода, недовольное настоятелем церкви отцом Симеоном (Шлеевым), опубликовало «Открытое письмо», смахивавшее на донос, причем сделано это было за спиной рядовых прихожан. Алексей Алексеевич вступился за отца Симеона, вернее выступил против попрания принципа «соборности», то есть церковной демократии. Прихожане его поддержали. Они потребовали перевыборов церковного совета, и, неожиданно для себя, Ухтомский был избран старостой. Но когда он стал во главе прихода, у него самого начались трения с отцом Симеоном. Ему претили «поповская гордыня и властолюбие» священнослужителя, стремление «прибрать к рукам остатки драгоценнейшего, именно общинного начала в церковном приходе»[80]. В этом он видел повторение в миниатюре того, что исторически происходило в церкви – при царе Алексее Михайловиче и патриархе Никоне. Ухтомский считал, что патриарх Никон затеял церковную реформу из самых лучших побуждений, но методы, какими она насаждалась, задавили «общественную (социальную) сторону приходской жизни». Это, по его мнению, и привело к церковному расколу. Раскольниками он считал Никона и его последователей, а не старообрядцев, кои отказывались признавать насаждавшиеся сверху новшества – вопреки жестоким преследованиям. Такой же авторитаризм, ведущий к расколу, по его мнению, насаждал в Никольской единоверческой церкви отец Симеон. Он был полон энергии, воли и честолюбия, чем напоминал Ухтомскому старшего брата.
Усилиями отца Симеона Шлеева Никольский единоверческий храм стал крупным образовательным центром, а сам отец Симеон, не всегда ладивший со своей паствой, отлично ладил с церковным начальством. Он был возведен в сан протоиерея, архиерея, а в 1920 году был рукоположен в епископы и направлен в Уфу, где сперва возглавил единоверческую епархию, а затем всю православную епархию. Епископ Симон (такое было ему дано новое имя) действовал очень энергично и за короткое время приобрел большую популярность среди верующих. 18 августа 1921 года, возвращаясь домой после службы в Успенском кафедральном соборе, он был убит. Убийцы не были найдены, причины и обстоятельства убийства остались невыясненными. По версии властей, то было обыкновенное уголовное преступление, но среди верующих утвердилось убеждение, что епископа Симона убили чекисты, так как его активная религиозная деятельность мешала властям. В 1999 году епископ Симон (Симеон Шлеев) был причислен к лику святых новомучеников православной церкви.
После переезда епископа Симона в Уфу он не имел практической возможности руководить единоверческими приходами Питера. Фактическое руководство перешло к митрополиту Петроградскому и Гдовскому Вениамину и, как писал ему Ухтомский в «всепокорнейшем заявлении», «мы рады засвидетельствовать здесь, что всегда и неизменно находили у Вас сердечное пастырское участие к нашим нуждам и истинно-отеческое, любовное разрешение наших дел; Вы не оставляли нас с нашими нуждами в переживаемые грозные дни; и под Вашим несением наша внутренняя приходская жизнь, несмотря на все внешние невзгоды, могла наслаждаться глубоким миром и безмятежением»[81].
Заявление было вызвано тем, что епископ Уфимский номинально оставался главой единоверческих приходов Петрограда и дошли слухи, что он стремится возглавить все всероссийское единоверие. Питерские единоверцы этого не хотели. Они подали ходатайство об официальном отстранении епископа Симона от руководства Единоверческими приходами Петроградской Епархии, дабы митрополит Вениамин возглавил их «не только фактически, но и официально».
Заявление подписано «представителем прихода А. Ухтомским», так что нетрудно понять, от кого исходила инициатива этого демарша. За много лет совместной деятельности в Никольской церкви Алексей Алексеевич успел хорошо узнать отца Симеона Шлеева (епископа Симона). Отдавая должное его энергии, Ухтомский не мог мириться с его высокомерием и карьеристскими наклонностями. Для него церковь не могла быть полем честолюбивых устремлений.
Вера была для него постоянным вызовом. Молитвы, которые он возносил ежедневно, не были вымаливанием милостей или замаливанием грехов. Молитва его была о том, чтобы обрести силы для борьбы с греховными, эгоистическими наклонностями своей натуры, со своей «самостью», как он это называл.
Под его заявлением митрополиту Вениамину нет даты, но судя по содержанию, оно было написано в мае-июне 1921 года. Неожиданная гибель епископа Симона сняла поставленный вопрос с повестки дня. Митрополит Вениамин пережил епископа ненадолго. В июне следующего, 1922 года, он был судим якобы за «сокрытие церковных ценностей», приговорен к смертной казни и расстрелян. Церковь переживала грозные дни.
«Первое, что надо, – это решительно отвергнуться себя. Иначе же ты несешь всю скверну, жесткость и каменносердечие с собою и тогда, когда приступаешь к Престолу Божию, а это делает тебя Иудою, отрезающим самому себе мало-помалу выход из ада»[82]. Так Ухтомский записал в дневнике в мае 1903 года, но такие мысли красной нитью проходят через всю его жизнь. «Я болею этой болезнью самоуверенности и доселе, – писал он В. А. Платоновой 14 лет спустя, – <…> Именно страх перед самоутверждением своим научил меня молиться! Молитва моя в том, чтобы избавил меня Бог от самоудовлетворения и самоутверждения; ибо я всем существом чувствую, что тут Смерть и Зло для других и для себя»[83].
Религиозно-нравственные искания не подавляли общественного темперамента Алексея Ухтомского. В 1901 году он участвовал в студенческой сходке, разогнанной полицией. Его засекли, ему грозило исключение из университета. О случившемся стало известно отцу. Он написал Алексею тревожное письмо, уговаривая остепениться во избежание тяжких последствий. При помощи Д. С. Сипягина и Э. Э. Ухтомского дело удалось замять.
Революционные события 1905 года вызвали у него душевный подъем и жажду деятельности. Позднее он в этом раскаивался, ибо считал, вслед за Львом Толстым, гонения на которого его возмущали, что переустройство общества человек должен начинать с переустройства самого себя. В результатах революции 1905 года он был разочарован: полагал, что политические свободы, вырванные у царя, не внесли ничего позитивного в народную жизнь; выиграла только интеллигенция, но она, по его мнению, погрязла в самодовольстве и взаимных разборках, забыла об интересах народа и в этом отношении мало отличалась от правящего класса.
Когда началась война 1914 года, и все общество было охвачено патриотическим экстазом, Ухтомский, наоборот, почувствовал глубокую тревогу за судьбу России. Он полагал, что даже если война завершится победой, это будет пиррова победа, и недоумевал – как этого не понимают правящие круги. Германия, по его мнению, была последним оплотом абсолютизма в Европе, ее поражение могло только подорвать государственные устои России – зачем же против нее воевать?
«Хорошо это или дурно, опасно или радостно и т. п. – об этом я ничего не хочу говорить. Но мне хочется невольно сказать нашим представителям монархической государственности: разве вы не чувствуете, что всякий ваш удар по Вильгельму есть удар по вашим фундаментам, по силе, которая поддерживала и ободряла вас? Ваш удар по германскому абсолютизму действует в руку германской демократическо-революционной стихии, а эта стихия, воспрянув в Германии, разольется по всей Европе и затопит вас!»
Он пророчески предсказывал, что «теперешние военные события – это лишь прелюдия огромных событий, назревающих в европейской социальной жизни!»[84].
Следя за ходом войны, хороня погибших товарищей, беседуя с теми, кто уже побывал в окопах и кто ждал отправки на фронт, он, конечно, желал всей душой победы своей родине. Но сознавал, что «при том нравственном состоянии, в котором обретается русское общество, нет резона для победы, а есть резоны для того, чтобы быть битыми. Мне лично ужасно тяжело за наш народ, за тот простой и коренной народ, который сейчас молчаливо отдает своих сыновей на убой; но мне не тяжело за «общество», за все эти «правящие классы» и «интеллигенцию», которым по делам и мука»[85].
Подобными же мыслями он делился и со своим университетским товарищем Н. Я. Кузнецовым:
«Нашими верхами, очевидно, завладели опять какие-то темные силы немецкого образца[86], а это открывает, как всегда, широкий простор воровским инстинктам домашних хищников, которых, к сожалению, всегда было много на Руси. Настоящий же, подлинный хозяин земли русской, наш коренной народ, только глубоко запрятывается по своим деревням да поохывает, когда у него снова и снова выхватывают сыновей на убой»[87].
Февральскую революцию Ухтомский воспринял со сложными чувствами – как закономерный акт освобождения народа от векового деспотизма, но, в то же время, и как очередной этап развала страны.
«Великие события произошли на русской земле, события, которых, впрочем, надо было ожидать с первого дня теперешней войны. Могу сказать, что с июля месяца 1914 года я чувствовал с ясностью, что должно совершиться то, что совершилось теперь. Многим я говорил тогда же об этом, но это по большей части вызывало только улыбки. Должно же было совершиться то, что совершилось теперь, потому что вступили мы тогда в войну против Германии и Австрии с очень высокими идеалами – защиты угнетенного народа сербского против угнетателей, в то время как в своей внутренней жизни сами продолжали угнетать свой родной русский народ!