Против течения. Академик Ухтомский и его биограф — страница 25 из 73

[143]. Однако другие мемуаристки, бывавшие у Алексея Алексеевича примерно в то же время, что Елена Бронштейн, вспоминали, как профессор открывал им дверь, держа в руках керосиновую лампу, и как при свете десятилинейной лампы с самодельным абажуром проходили их вечерние беседы, хотя в доме и на лестничной клетке было электрическое освещение. М. Г. Цыбина-Рейс как-то даже спросила профессора, почему он не пользуется электричеством, на что тот отшутился:

– Я поссорился с электротоком[144].

Не тем ли объясняется это разночтение, что в 1921–22 годах, когда у Ухтомского бывала и часто ночевала Анна Коперина, в Питере были «временные трудности» с керосином. Выдавали его для государственных нужд по особому разрешению. Вольно или невольно приходилось пользоваться электричеством, которое часто отключали, вернее, редко и ненадолго включали. Позднее, когда нэп набрал обороты, керосин появился в свободной продаже, и Алексей Алексеевич стал предпочитать старую керосиновую лампу капризным лампочкам Ильича.

Питался профессор по-прежнему скудно. К утреннему чаю, как на всю жизнь запомнилось Ане Копериной, полагался ломоть черного хлеба с солью и кусочек сахара «вприкуску», что уже было роскошью. Ужин был таким же, как завтрак. А на обед Владимировна варила «нечто среднее между супом и кашей из круп и картошки».

В большой комнате, за книжным шкафом, в не отгороженном закутке стояла кровать Коли Владимирского, а у противоположной стены – неудобный диван, на котором спала, оставаясь на ночь, «Владимировна». Романтических отношений у нее с Колей не было, но то, что ей приходилось спать в одной комнате с парнем, никого не смущало.

В квартире была еще одна комната – кабинет хозяина. Это была «святая святых». Сюда никто не допускался, даже «Владимировна» в нее заглядывала редко. В ней царил безукоризненный порядок, – и на большом письменном столе, за которым Алексей Алексеевич почти никогда не работал, предпочитая более теплую кухню, и на полках с книгами, и в полуотгороженном углу, где был виден иконостас и аналой с раскрытой книгой. Это была молельня.

Алексей Алексеевич вставал рано, когда его постоялец и гостья еще безмятежно спали, и сразу же проходил в кабинет-молельню. Просыпались они под его вдохновенное пение. В кухню, пить чай, он возвращался веселым и бодрым. Своим юным друзьям он говорил:

– Для того чтобы человек весь день чувствовал себя в рабочем, приподнятом настроении, он должен день свой начинать или с трудных математических задач или же с молитвы, восславляющей красоту и совершенство мира.

А для себя, в дневнике, он писал о том, что молитва является для него глубокой внутренней потребностью – не только душевной, но и чисто физиологической. Она вызывает в организме «совершенное напряжение внимания», «резко вырывает из обыденного, расслабленного состояния».

«Тут своя доминанта, а в обыденной инерции жизни – свои доминанты. Физиологическое состояние там и тут совершенно особое. И то изобилие мысли, готовности радовать людей, всецелая любовь к людям, которые даются в молитве, и составляют то воспитание доминант, которое ощущается как действие святого Духа в человеке»[145].

Поэтому он начинал день с молитвы.

На первых порах это сильно озадачивало его юных друзей.

«Мы в свои 19–20 лет, конечно, давно были неверующими, – вспоминала А. В. Казанская. – Хотя до самой Октябрьской революции, т. е. почти до 16–17 лет, нас заставляли регулярно посещать церковь и исполнять все обряды (вплоть до исповеди и причастия), мы с 14–15 лет верили только в науку и презирали религию. Но религия А. А. Ухтомского была совсем не похожа на ту, которую мы знали в школе и дома. И наше недоумение и удивление скоро стало сменяться любопытством, а потом и благоговением перед религией Алексея Алексеевича – она была сплошной поэзией, наполненной старинными преданиями и легендами. Он знал много древних сказаний о подвигах русских людей, причисленных позднее к святым. Алексей Алексеевич прекрасно знал русскую историю, историю христианства и других религий. <…> У Алексея Алексеевича был прекрасный голос и замечательный слух, и когда он пел псалмы Давида или величание девы Марии Одигитрии[146], мы чувствовали настоящее наслаждение – это было большое искусство в исполнении талантливого художника»[147].

Любопытство привело Аню и Колю Владимирского в Никольскую церковь[148] где оказалось совсем не так, как в обычных православных церквах. В этой церкви не было постоянного хора и причта, мужчины стояли справа, женщины (в одинаковых белых платках) слева по ходу к алтарю, и все дружно пели псалмы и молитвы, причем Ухтомский своим сильным высоким голосом как бы вел за собой весь хор. «Эти богослужения для меня лично превращались в прекрасные мистерии и доставляли мне иногда даже большее наслаждение, чем оперы в Мариинском театре»[149].

2.

В университете все еще было очень мало студентов, ибо «мало кто желал, вернее, имел возможность учиться». Лекции по физиологии – в большой поднимавшейся амфитеатром аудитории – посещало то ли восемь, то ли девять студентов (все, за исключением Николая Владимирского – девушки), да и из них кто-то не редко отсутствовал. Сидели в шубах, зимних шапках и валенках. Курс лекций читал Н. Е. Введенский – тоже в шубе и шапке. Он производил впечатление маленького, согбенного старичка. Второй профессор кафедры А. А. Ухтомский ему ассистировал, проводя демонстрации опытов, а иногда его заменял. К концу семестра Введенский как-то незаметно исчез, курс лекций завершал Ухтомский. Весенний семестр 1922 года он читал весь курс от начала до конца. Потом была – «прекрасная Александрия», о которой читатель уже имеет представление.

В Александрии возникли какие-то трения между профессором и единственным парнем из числа его подопечных, Николаем Владимирским. «Не мне судить, кто из них был виноват в этих разногласиях, но винила я все-таки Колю, так как Алексей Алексеевич был старше нас вдвое и был наш учитель, а учитель всегда должен быть авторитетом»[150].

После возвращения из Александрии Алексей Алексеевич стал тяготиться присутствием Коли в своей квартире, и тот должен был приискать другое пристанище. Ухтомский тяжело переживал этот разрыв и однажды сказал «Владимировне»:

– Никогда не прошу себе, что мог я так близко подпустить к себе человека, настолько мне чуждого!

Коля стал специализироваться по кафедре зоологии, и Аня Коперина не могла простить ему «измены» Алексею Алексеевичу. Однако она сама тоже вскоре «изменила» ему.

Его лекции казались ей слишком трудными и малопонятными, опыты, которые она ставила в Александрии под его руководством, – не особенно интересными. Похоже, что подобное мнение разделяли и другие «александрийцы». Из всех экспериментальных работ, выполнявшихся в Александрии в 1922 году, материализовалась в виде научной публикации только одна – Иды Каплан[151]. Девушки ездили в Медико-хирургическую академию на лекции И. П. Павлова, посещали его лабораторию, что Ухтомский им и организовал, ибо он сам в студенчестве отнюдь не замыкался на кафедре Введенского, а охотно посещал лекции Павлова, Бехтерева, других крупных физиологов, психологов, психиатров.

На лекциях Павлова, по мнению А. В. Копериной, все было проще, яснее и нагляднее. В Военно-медицинской академии, как мы помним, курс физиологии был адресован будущим врачам и потому акцент делался на относительно простых прикладных аспектах. В университете же кафедра физиологии входила в состав физико-математического факультета, здесь прорабатывались сложные теоретические аспекты, нужные «для выработки миросозерцания». Студентам они казались абстрактными и слишком сложными, тем более что Ухтомский не старался их облегчить. Но не в этом была главная причина их «измены» Алексею Алексеевичу.

Власти все активнее вмешивались во внутреннюю жизнь университета, студенческая вольница подходила к концу, переходить на следующий курс, не сдав всех экзаменов за предыдущий, стало невозможно. Жизнь студентов превратилась в «скачку с препятствиями», как назвал ее Ухтомский. Но и это, по-видимому, не было основной причиной того, что столь преданные ему еще недавно ученицы перестали появляться в его лаборатории.

Его это сильно огорчало, ибо «духом Александрии», сложившимся там дружеским кружком он очень дорожил. Но, как оказалось, они дорожили этим духом меньше. В его дневнике имеется запись под заголовком: «25 октября 1922 г. В. О. 16 линия, д. 29. Лаборатория физиологической химии (Речь к друзьям)». (В принадлежавшем университету доме, где в верхнем этаже жил Алексей Алексеевич, помещалась лаборатория физиологической химии, отпочковавшаяся от физиологической лаборатории еще при Введенском). Была ли та речь реально сказана перед студентками, или он только намеревался ее произнести, понять трудно. Вот ее начало:

«Наше маленькое общество, собравшееся так удачно в марте и апреле 1922 г., на наших глазах несомненно расточается.

Еще одна попытка собрать распадающееся под влиянием «ветров северных», так губительных для живого. А ведь эти северные ветры есть [не только] вне нас, в этом холодном городе и серой стране, которые мы охотно браним, но и в нас самих. И вот это гораздо страшнее и опаснее, чем всяческие невзгоды совне!»[152]

В отчаянной попытке сохранить то, что сложилось в Александрии, Алексей Алексеевич организовал студенческий научный кружок, выступал на нем с докладами о доминанте, рисовал безграничные перспективы, какие открывает новое направление исследований. Но кружок собирался редко, и дальше общих разговоров дело не шло.