В «ухаживание» за Павловым была вовлечена добрая половина государственной и партийной верхушки: Троцкий, Зиновьев, Бухарин, Луначарский, нарком здравоохранения Семашко, другой нарком Каминский, предсовнаркома Молотов, закулисно и Сталин (Молотов пересылал ему письма Павлова и согласовывал с ним свои ответы). Все водили хоровод вокруг Ивана Петровича, а он не унимался:
«Я Вам посвящаю все свое внимание, мое время, мой труд, и надеюсь, на то, что от догматизма марксизма или коммунистической партии вы освободитесь, когда вы действительно войдете в науку, потому что наука и догматизм несовместимы. Наука и свободная критика – вот синонимы»[216].
Это 1923 год. Сказано в лекции студентам, когда среди них уже заметный процент составляли партийцы и комсомольцы, обязанные верить, что «учение Маркса всесильно, потому что оно верно».
А вот что он писал в декабре 1934-го председателю совнаркома В. М. Молотову:
«Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До Вашей революции фашизма не было <…> Да, под Вашим косвенным влиянием фашизм постепенно охватит весь культурный мир <…> Но мне тяжело не оттого, что мировой фашизм попридержит на известный срок темп естественного человеческого прогресса, а оттого, что делается у нас и что, по моему мнению, грозит серьезною опасностью моей родине <…> Мы жили и живем под неослабевающим режимом террора и насилия. <…> Человеку, происшедшему из зверя, легко падать, но трудно подниматься. Тем, которые злобно приговаривают к смерти массы себе подобных и с удовлетворением приводят это в исполнение, как и тем, насильственно приучаемым участвовать в этом, едва ли возможно остаться существами, чувствующими и думающими человечно. И с другой стороны. Тем, которые превращены в забитых животных, едва ли возможно сделаться существами с чувством собственного человеческого достоинства. Когда я встречаюсь с новыми случаями из отрицательной полосы нашей жизни (а их легион), я терзаюсь ядовитым укором, что оставался и остаюсь среди нея. Не один же я так чувствую и думаю?! Пощадите же родину и нас»[217].
В промежутке между этими двумя демаршами Павлов вел себя столь же вызывающе.
В 1925 году он ушел в отставку из Военно-медицинской академии, с которой был связан 50 лет. Это был протест против чистки студентов «неправильного» происхождения, в особенности выходцев из семей духовенства. Павлов заявил, что он сам сын священника и потому считает себя тоже «вычищенным». Много месяцев его отказывались уволить, исправно привозили ему домой жалование. Он поил чаем посыльного и отправлял назад – вместе с жалованием. Когда стало ясно, что старика не уломать, руководителем кафедры утвердили Л. А. Орбели.
Без работы Иван Петрович не остался – ведь он параллельно возглавлял «башню молчания» в Институте экспериментальной медицины (ИЭМ) и лабораторию физиологии Академии Наук, которую в конце 1925 года превратили в Институт.
Но в Академии Наук тоже шли преобразования, с которыми Павлов не мог мириться. Для советской власти Академия Наук была буржуазным учреждением, постоянно делались попытки ее перестроить, объединить с Коммунистической академией, а то и вообще ликвидировать. Президент академии А. П. Карпинский и непременный секретарь С. Ф. Ольденбург кое-как держали оборону, объясняя новой власти, что Академия Наук не ведет подрывной работы, что она вообще вне политики. Она только дорожит своими традициями, статусом, независимостью. Это, однако, объяснить большевикам было трудно: по их понятиям, никто не мог быть вне политики. Кто не служит пролетарской власти, тот служит буржуазии. Кто не с нами, тот против нас.
Когда страна, после гражданской войны и военного коммунизма, стала понемногу оживать, в ход пошли методы кнута и пряника. На Академию посыпались щедроты: усиленные пайки, повышенные зарплаты, все более широкое финансирование исследований, превращение маленьких академических лабораторий в институты с расширяющимся штатом сотрудников, новым оборудованием, закупаемым на валюту, снаряжением дорогостоящих экспедиций. За эту отнюдь не чечевичную похлебку от академиков требовали согласовывать с властями тематику исследований, отзываться на нужды народного хозяйства, брать в сотрудники предпочтительно коммунистов, комсомольцев, выходцев из «рабочего класса и трудового крестьянства», хотя бы неподготовленных и неспособных к научной работе. Академия вынужденно шла навстречу этим требованиям, но особого рвения не проявляла. Это воспринималось как противодействие «классово враждебных элементов».
В 1928 году было принято и широко разрекламировано решение совнаркома удвоить общее число академиков, но поставлено условие: часть открывавшихся вакансий должна быть предоставлена коммунистам и «марксистам» – по спущенному сверху списку. В списке стояло, например, имя выдающегося геолога И. М. Губкина, против его избрания вряд ли можно было возразить. С грехом пополам достойным звания академика можно было считать биохимика А. Н. Баха, хотя его революционные заслуги были куда более значительными, чем научные. С натяжкой можно было считать ученым историка-марксиста М. Н. Покровского или энергетика Г. М. Кржижановского – партийно-государственного деятеля, известного, главным образом тем, что он возглавлял разработку «ленинского» плана электрификации (ГОЭЛРО). На худой конец, можно было считать научной деятельность старого революционера Д. Б. Рязанова, возглавлявшего институт Маркса и Энгельса, где сосредотачивались материалы по революционному движению. Но Н. И. Бухарин, Н. М. Лукин, В. М. Фриче, М. А. Деборин были, в лучшем случае, талантливыми партийными публицистами, а не учеными.
Согласно уставу, новые академики избирались тайным голосованием, причем для избрания требовалось не меньше двух третей голосов. Как заставить академиков голосовать за тех, кого они не могли даже считать учеными? В прессе началась кампания давления и запугивания. Газеты грозили Академии карами, требовали вообще отменить тайное голосование, ибо только враги могут скрывать свои голоса от советской общественности. К президенту академии Карпинскому и непременному секретарю Ольденбургу засылали эмиссаров, их вызывали на ковер в Кремль. Попытки объяснить, что не в их силах заставить академиков голосовать так, как нужно властям, не действовали.
Карпинский и Ольденбург собирали общие собрания Академии, уговаривали коллег войти в положение, быть послушными. В. И. Вернадский, желая сгладить конфликт, предложил проголосовать за кандидатов-партийцев списком, а не за каждого в отдельности, но И. П. Павлов резко возразил: «Как можно такое предлагать? Это же лакейство!»
На другом подобном собрании Павлов вышел из себя. Он резко заявил, что вообще не понимает, зачем их собрали; большевиков не надо бояться, им нужно дать отпор! Где наше достоинство, где достоинство Академии! Коль скоро у них в руках власть, то пусть они назначат академиками всех, кого пожелают, – сделал же полоумный римский император Калигула сенатором своего жеребца! Большевики могут сделать то же самое. Но как можно требовать от академиков голосовать против своей совести!? Это не выборы, а профанация. Это унизительно!
Никто другой не мог и помыслить говорить вслух нечто подобное, но большинство в душе, конечно, соглашалось с Павловым. Видя, что Академия на краю гибели, С. Ф. Ольденбург запальчиво возразил Ивану Петровичу:
– Вы можете так говорить, вам позволяется, вас не тронут, вы в привилегированном положении, вы идейный руководитель их партии, большевики сами об этом говорят.
В словах Ольденбурга была доля правды: привилегированное положение Павлова объяснялось не только его мировой славой, но и тем, что большевики пытались оприходовать теорию условных рефлексов. Для них это было учение, подтверждающее «диалектический материализм». Н. И. Бухарин, считавшийся теоретиком партии, настойчиво проводил эту мысль. То была чистейшей воды демагогия. Павлов по своему мировоззрению был позитивистом и сцаентистом, то есть считал, что только наука и просвещение, а отнюдь не классовая борьба, выведут человечество на дорогу к лучшему будущему. Научно для него было то, что основано на точных экспериментах и подтверждено фактами, а не хитроумными рассуждениями, какими бы «диалектическими» и «материалистическими» они ни были. Бухарина это не смущало. Павлов, по его словам, выступал против диалектического материализма потому, что с ним не ознакомился, он-де – стихийный марксист, только сам этого не сознает.
После стычки с Ольденбургом Иван Петрович, покинул заседание и общих собраний Академии Наук больше не посещал.
В январе 1929 года состоялись выборы новых академиков. Несмотря на принятые меры, три кандидата из партийного списка двух третей голосов не набрали: Фриче, Деборин и Лукин. Над Академией нависла грозовая туча. Газеты писали, что Академия нанесла удар по рабочему классу, хватит с ней нянчиться, пора ее ликвидировать. Карпинский направил письмо в Совнарком: он униженно просил позволения провести повторное голосование по проваленным кандидатурам – с участием новоизбранных академиков. Это было вопиющим нарушением Устава, но вопрос стоял ребром: либо Устав, либо само существование Академии. Совнарком долго хранил молчание, держа всех в напряжении, затем милостиво разрешил провести новое голосование. Все трое теперь получили нужные две трети голосов – если, конечно, результаты не были подтасованы. Павлов в этой комедии не участвовал. Зато, выступая на заседании, посвященном столетию со дня рождения Ивана Михайловича Сеченова, сказал:
«Мы живем под господством жестокого принципа: государство, власть – все, личность обывателя – ничего. Без Иванов Михайловичей с их чувством достоинства и долга всякое государство обречено на гибель изнутри, несмотря ни на какие Днепрострои и Волховстрои»[218].