«Большое спасибо за дар (вчера днем получил): книга Ваша нам понравилась, как оформлением, что сразу бросается в глаза, так и содержанием. Из недр памяти я извлек впечатления о тех, кого я видел в жизни: Н. И. Вавилова, Л. С. Берга, И. П. Бородина, Н. К. Кольцова, Б. Л. Астаурова, Тимофеева-Ресовского, в квартире Феодосия Добжанского (после его отъезда в США в 1927 г.) мне пришлось не раз ночевать, там жил генетик и мой друг Юрий Горощенко. Сукачев мне известен, а в Лес[у] на Ворскле я работал с 10/IX–48 по 15/ХП–49 (и жил там до 17 мая 1950-го г. уже безработным). Мне пришлось слушать лекции Мёллера и В. И. Вернадского на заседании Общества естествоиспытателей и видеть там И. П. Бородина. Д. Н. Прянишникова я слышал на общем заседании АН в филармонии осенью 1932 г. Обидно, что Вы не затронули А. Н. Северцова и Ю. А. Филипченко и его работы по твердым пшеницам, и В. А. Догеля»[372].
Да! Он лично знал, видел, слышал, разговаривал с героями моего повествования, из коих я сам встречал только двоих – академика Б. Л. Астаурова и Н. В. Тимофеева-Ресовского! О Юрии Леонидовиче Горощенко я едва слышал, хотя это был крупный генетик из школы Ю. А. Филипченко, профессора ЛГУ, одного из пионеров генетики в России, основателя лаборатории генетики при Академии Наук. После его ранней смерти, в 1930 году, лабораторию возглавил Н. И. Вавилов и превратил ее в ведущий в стране институт генетики. Ну, а о том, что Василий Лаврентьевич ночевал в квартире Феодосия Добжанского (более распространенное написание фамилии Добржанский), когда тот уехал на стажировку в США, откуда не вернулся, я не мог и подозревать!
Заповедник «Лес-на-Ворскле» в моей книге, кажется, даже не упоминался. Но об академике Сукачеве, выдающемся лесоводе, который много лет руководил научной работой в заповеднике, есть несколько страниц. Они и вызвали у Василия Лаврентьева цепочку ассоциаций, родившую своеобразный историко-мемуарный трактат:
«Не знаю, бывали ли Вы в Лес[у] на Ворскле? Ведь это заповедник, основанный Петром Великим в память о победе под Полтавой. Он почти 1000 га дубового леса приказал не трогать и подарил фельдмаршалу Борису Шереметьеву (отсюда слобода Борисовка и дом, где Петр бывал позже и т. д.)[373]. А заповедник стал подчинен ЛГУ. Киноработники ЛГУ создали интересный учебный фильм. Сукачев стремился там к интродукции растительности с Дальнего Востока (лимонник, амурский виноград, бархатное дерево), из Канады (сахарный клен + шелковица, грецкий орех, персиковое дерево). [Там было] более сотни делянок, где произрастали интереснейшие растения, начиная от бешеного огурца и масличных культур. В этом заповеднике водились белые куницы, хорьки, волки, лисицы, соболя, горностаи, ласки. Именно туда зимой устремлялись все номенклатурные труженики района стрелять волков и лисиц!!! Обидно, что на стр. 123 вместо Петербургского напечатано Московский [университет]. Впрочем, опечатки бывают и более странные»[374].
Моя ошибка, которую Меркулов деликатно назвал опечаткой, была очень неприятна. Я ему отвечал:
«С большим интересом, как всегда, прочитал ваше письмо! Спасибо за добрые слова о книжке. Ее почти уполовинили при издании. У меня осталась целая часть о Ламарке, Кювье, Бюффоне, Э. Жоффруа Сент-Илере, написанная лучше, чем все остальное[375]. Кроме того округлили все острые углы, не дали сказать о судьбе Вавилова и Черверикова, изгнали упоминания о Лысенко, заставили сделать газетное предисловие и т. д. Я нервничал, и вот результат, несколько досадных опечаток и описок, которые, конечно, не проскочили бы, если бы моя доминанта (о редакторе не говорю) была направлена на это, а не на то, как бы сохранить хоть два слова о том, что жизнь Четверикова не была безоблачной!![376] Самое досадное, что я «перевел» Вернадского и его учителей [из Петербурга] в Москву»[377].
Василий Лаврентьевич искренне радовался моим удачам, огорчался трудностям и неудачам, давал советы.
В людях он выше всего ценил порядочность, презирал тех, кто ради карьеры лакействовал, подличал, терял человеческое достоинство. Карьеристов и приспособленцев он не терпел, каких бы высот они ни достигали. Сам он на компромиссы с совестью не шел – в той мере, в какой это вообще было возможно. Обронил в одном из писем:
«Некоторые лица убеждали меня, что если я возьмусь за сочинение панегирика в честь К. М. Быкова, можно ожидать многие блага и твердое положение. Но он не был героем в моих глазах, это – дитятко эпохи, и я уклонился от такого поручения. Вот покойный В. В. Парин был несравненно более симпатичным человеком, хотя и не создал такой большой школы, как Быков»[378].
Когда я сообщил ему, что издательство «Знание», стараниями вдовы В. В. Парина Нины Дмитриевны, заключило со мной договор на небольшую книжку о нем, Василий Лаврентьевич искренне обрадовался – за меня и за Парина.
Парин стоял у истоков космической биологии, отправлял в космос сначала собачек, потом Гагарина, Титова, Терешкову и других первых космонавтов. Значительная часть информации об этом оставалась закрытой. К тому же в жизни Парина был черный период: арест за мнимую выдачу американцам секрета лечения рака, обвинение в шпионаже, приговор к 25-летнему заключению, семь лет в знаменитой Владимирской тюрьме. Рассказать об этом в подцензурном издании было невозможно, это меня угнетало. Василий Лаврентьевич всячески подбадривал и поощрял:
«О В. В. Ларине необходимо писать. <…> Подводных камней и рифов здесь много, но благородная личность В. В. Парина – наивного, доброжелательного и честного – не потускнеет, если Вы вспомните, что «фигура умолчания» предполагается, но не акцентируется в книгах соцреализма, и будете бережно эту фигуру расставлять»[379].
И в другом письме:
«Работа над рукописью о Ларине очень важна – он достоин вдумчивого и трепетного анализа, тут все переплетается, и мечты Дедала и Икара и Леонардо да Винчи, и задачи определить границы адаптации человека к полету!!!»[380] И дальше: «У Парина были: скромность, почти детская доверчивость, преданность науке и малая степень той гибкости позвоночника и души, которая так нужна проходимцам для карьеры»[381]. В подтверждение «малой гибкости позвоночника», Меркулов сообщил эпизод, откуда-то ему известный и, увы, тоже несъедобный для цензуры. В августе 1968 года Парии возглавлял делегацию советских ученых на международном конгрессе физиологов в США. И вдруг пришло сообщение о вторжении советских войск в Чехословакию. Экспансивный Джон Экклс, всемирно известный австралиец, лауреат Нобелевской премии, потребовал изгнать с Конгресса делегацию страны-оккупанта. Приставленная к делегации надсмотрщица из посольства велела всем «в знак протеста» покинуть Конгресс. «Но Парин заставил всех остаться, и бабу осадил»[382].
Неиссякаемое жизнелюбие В. Л. Меркулова особенно разительно на фоне бытовой неустроенности и тяжелых болезней – своих и жены: с ними он, стиснув зубы, вынужден был бороться на протяжении всех восьми лет нашего общения.
Первое из сохранившихся у меня писем, от 12 сентября 1973 года, было написано в больнице. Но о болезни в письме ничего нет. Основная тема – моя книга о Мечникове, только что им прочитанная. Он меньше всего старался мне польстить, о достоинствах книги не распространялся, лишь мельком назвал ее интересной. Затем указал на ряд неточностей в датировках (в ответном письме я их оспорил). Сообщил подробности о некоторых второстепенных персонажах книги: об академике Ф. В. Овсянникове, профессоре Н. П. Вагнере, профессоре К. Ф. Кесслере. Высказал интересные соображения о И. М. Сеченове. Вспомнил о своем докладе 1967 года, посвященном так называемому чумному форту в Кронштадте и роли Д. К. Заболотного в борьбе с чумой в Индии, Персии и Китае.
И только в дописанном на второй день добавлении обронил несколько слов о своем незавидном положении, впрочем, не столько о себе, сколько о жене:
«Очень досадно, что моя пенсионная жизнь и хвори страшно потрясли мою хрупкую душой Альбину – она иногда впадает в жуткую депрессию; болезни ее и ранее деморализовали, хроническая гемол[итическая] анемия превратила в инвалида, она не работает как врач 16 лет, но пенсия ей не положена, т. к. не хватает стажа. После радикальных операций у нее никогда не будет детей – и вот многое у нее наслоилось на «комплекс неполноценности». Моя глаукома и пророчество хирурга (после моей операции), сказавшего ей «муж ваш верно будет слепым»?! – ее потрясли. Конечно, я достаточно закалился, [проведя] почти декаду в пределах, и 9 лет маялся по стране. Но ее мне жалко! Придется стиснуть зубы и упорно пробивать лбом стены!»[383]
Между тем, в больницу он попал не с легким недомоганием. Ему была сделана операция по поводу парапроктита, и она прошла не совсем удачно. В следующем письме (открытке), оправдываясь, что отвечает с опозданием, он с протокольной точностью, словно заполняя историю болезни, сообщал о своем тяжелом состоянии, описав свои мучения по дням и почти по часам. Он писал о высокой температуре, перешагнувшей за 39 градусов Цельсия; о мучительных болях в животе; о бурных изматывающих рвотах; о большом некрозе, образовавшемся на правой руке, куда ему вводили глюкозу и противошоковый раствор.
«Альбина извелась, она стала заикаться, плохо спит и, как медик в прошлом, обосновывает дьявольские диагнозы, сулящие мне жестокую близкую смерть. Поэтому я полемизировать с Вами о Мечникове и заодно об ошибочном изложении биографии Презента в другой книге не буду»