— А вы просто белый и пушистый.
— Нет. — Ладыжников взял из вазочки конфету и развернул ее. — «Белочка», надо же. С детства люблю. Я не утверждаю, что белый и пушистый, но те смерти — не на моей совести. Скорее всего, что и ни на чьей. Ну ладно еще авария или суицид, можно каким-то образом это устроить при желании, но столбняк! Рита любила ездить верхом и накануне поранилась на конюшне, а прививку делала давно, вот и… Как я мог заразить ее столбняком, сами подумайте?
— Ну, я могу с ходу несколько способов назвать. — Бережной хмыкнул. — Но мы не станем в это углубляться, недосуг.
И снова Бережной подумал о том, что склонен поверить Ладыжникову. Несмотря на его одиозную репутацию, Коля-Паук чем-то импонировал генералу, и сейчас их разговор протекал во вполне конструктивном русле.
— Так вот насчет Дарины и Никиты. Откуда это стало известно? — Ладыжников пытливо ждал ответа. — Сомневаюсь, что вам это сказали Валерий или Раиса.
— Нет. — Бережной усмехнулся. — Информация исходит от вашей дочери.
Видеть Колю-Паука сраженным наповал — редкое зрелище, и Бережной почти гордился, что в конце своей жизни сможет сказать: я это видел.
Назаров редко ощущал себя беспомощным, но сейчас был именно такой момент. Он словно уперся в стену, и что делать дальше, не знал.
Толпу, собравшуюся перед больницей, задержала полиция, присланная по личному приказу Бережного. Всех митингующих погрузили в автозаки и повезли в отдел, где каждый из них был опрошен на предмет участия в несанкционированном массовом мероприятии и направлен в суд. Но открытым оставался вопрос — кто и зачем снова раскручивает маховик травли? Ответа на него не было, потому что записи с нескольких аккаунтов, зарегистрированных из-под анонимайзеров, отследить он не мог.
Образ действий был все тот же: созданы аккаунты, поднимающие определенную информационную волну. Только теперь Зайковский мертв, а пунктуационные ошибки, допускаемые в тексте интернет-сообщений, все те же. А это значит, что под ником Морган прятался не только Зайковский, и его подельник жив.
Значит, Зайковский лгал, что материала о Виктории никто не видел. И если бы это помогло делу, Назаров сейчас выкопал бы его из могилы и облил негодяя помоями.
А еще Вика не захотела, чтобы он приезжал к ней в больницу. Это было точно так же, как когда он приехал к ней в колонию, и она сказала: больше не приезжай. Даже не ему сказала, а передала через Алену. И хотя сейчас это не колония, а больница, но Вика отказалась встречаться с ним.
Конечно, он видел в Интернете фотографии ее лица, покрытого синяками, со страшными отеками вокруг глаз. Это вообще не было похоже на Вику, и если она сейчас выглядит именно так, то он понимает, почему Вика не хочет, чтобы он приходил. Она не хочет, чтобы он видел ее такой. Она не верит, что он будет любить ее, что бы ни случилось, невзирая на то, какое у нее лицо.
Так, как он когда-то не верил в себя, не верил в то, что его можно любить таким, какой он есть, — точно так же и Вика не верит. И ему это совершенно ясно, потому что он сам прошел через осознание причин своих поступков и ошибок и понял, почему он своими руками разрушил когда-то их отношения. Но сможет ли Вика пройти тот же путь? Есть ли у нее на это время? Назаров в этом не уверен.
Но сегодня он решил поехать в Привольное.
Дом встретил его знакомым запахом — это был запах именно дома, его дома. Назаров помнил, что в детстве, когда его в августе привозили в город, то вещи, которые он вынимал из сумки, какое-то время сохраняли запах этого дома. И он зарывался лицом в свои майки и вдыхал запах дома, лета, счастья, бабушкиной ласковой строгости, и случалось, плакал от тоски. Словно бездонная трещина пролегла по линии шоссе, ведущего из Привольного в Александровск. В Привольном оставалось все хорошее, все то, ради чего стоило жить.
И только Вика примиряла его с необходимостью жить в Александровске, Вика была частью той счастливой жизни, и когда их взаимное чувство окрепло, Назаров словно обрел ощущение целостности: его жизнь в Привольном соединилась с жизнью в Александровске, потому что была Вика.
Он точно помнил, когда решился сделать шаг навстречу.
Был сентябрь, первая учебная неделя, Назаров так тосковал по дому в Привольном, по запаху реки и стрекоту сверчков, что впору было волком выть. А на кухне подвыпившие родители ссорились, их голоса, утратившие четкие очертания, раздражали, и Женька решил уйти на улицу. Уже вечерело, во дворе пахло лебедой, — пожалуй, только лебеда одинаково пахла и в Привольном, и у его дома.
Он сел на трамвай и поехал в центр города. Он и раньше, случалось, приезжал к Викиному дому и смотрел, как зажигается свет в ее окне. Назаров представлял, как Вика складывает в сумку учебники и тетрадки, исписанные четким почерком отличницы, как она переодевается, готовясь ко сну, и эта часть его фантазий заставляла сердце бешено колотиться. А потом он уезжал домой, думая о Вике.
Но теперь у них были общие воспоминания. Прошедшее лето многое изменило: Вика стала совсем уж красотка, и он таскался за ней все лето, иногда выманивая ее ночью купаться на реку, потому что днем рядом с ней всегда была Алена. Но он так и не решился откровенно поговорить — просто рвал цветы и приносил обеим девчонкам, чтобы они плели венки, потому что Вика в венке из полевых цветов была похожа на сказочную фею, даром что в линялом платье и стоптанных сандалетах.
А в тот вечер он столкнулся с Викой недалеко от ее дома, она бежала по тротуару, и он видел, что она плакала. Назаров всегда считал, что Викины родители похуже его собственных, потому как — ну что взять с его отца и матери? Образования толком нет, работают на заводе, в свободное время либо пялятся в ящик, либо пьют пиво. А у Вики родители и знаменитые, и образованные — а ведут себя хуже некуда, потому что его, Женькины, родители хотя бы обращают на него внимание, когда трезвые, а Викины ее и вовсе знать не хотят.
Вика бежала куда-то в ночь и плакала. И натолкнулась на Назарова. И такая радость вспыхнула в ее глазах, и Назаров понял почему — он ведь тоже был для нее частью той их счастливой жизни в Привольном, где все было хорошо, а они были нужны и любимы.
— Ой, Жека!
Не успел он опомниться, как Вика повисла на его шее, и он приподнял ее и закружил, и Большая Медведица подмигнула ему из-за акации во дворе.
— Ты куда направилась на ночь глядя?
— А, ну их вовсе! — Вика отпустила Назарова и потащила его в беседку. — Я так рада, что ты здесь.
Она не спросила, как он оказался у ее дома — в такой час, притом что жил на другом конце города. Она ни о чем не спросила, словно и не расстались они неделю назад у ее калитки, переполненные тоской и грустными мыслями. А сейчас они болтали о школе, о каких-то новостях, и Женька понимал, что теперь они будут видеться часто, потому что — вот именно тогда, сидя с Викой в беседке, он примирился и с Александровском, и с осенью, и с пыльными листьями увядающих кленов. Его мир стал целостным, трещина срослась.
А теперь Вика не хочет его видеть.
Назаров принял душ и переоделся. Он еще никогда не ночевал в этом доме один: после бабушкиной смерти с ним оставалась Вика, и не было ощущения пустоты. Но сейчас он вдруг осознал: в доме он один. На бабушкиной кровати громоздились горкой подушки, накрытые кружевной накидкой, на столике лежали ее очки и стоял флакончик самодельной растирки, которую бабушка изготавливала сама и натирала слабеющие ноги. Все было привычно, кроме одного: он остался один.
Назаров вздохнул и поплелся в летнюю кухню, надеясь обнаружить что-нибудь съестное.
Летняя кухня встретила его запахом остывшей печи и борща. Назаров с удивлением уставился на небольшую кастрюльку на столе — кастрюлька была не его, но вот она, еще теплая, стоит на его столе. За кастрюлькой обнаружилась записка:
«Жень, ешь борщ, а что останется, не забудь поставить в холодильник, иначе скиснет».
Почерк был Аленин. Назаров налил себе в миску борща, взял кусок хлеба и вышел на улицу. Сверчки уже завели свой концерт, от реки слышался лягушачий хор, в курятнике копошились куры, где-то звучали музыка и голоса, и Назаров снова ощутил свое полнейшее одиночество. Но вкус еды успокоил его, Назаров утолил голод и решил, что миску надо бы вымыть, не оставляя на утро. Поднялся и пошел к крану, зашуршала вода, мокрая трава маслянисто блестела в свете фонаря.
— Привет.
Назаров едва миску не выронил от удивления. Эту женщину он ну никак не ожидал увидеть и шума подъехавшей машины не слышал — впрочем, шумела вода, а дорога к его дому шла под горку, и на нейтральной передаче можно было докатиться почти неслышно.
— Привет, Ира. Что ты здесь делаешь?
Он поставил миску на столик у летней кухни и сел на скамейку. Приглашать гостью в дом он не собирался, несмотря на гудение комаров. Это его дом, его и Вики, и он хочет дать понять Ирине, что ее визит не слишком его обрадовал. Но и обидеть ее Назаров тоже не хочет — ведь, по сути, Ирина не сделала ему ничего плохого, да и никому, если уж на то пошло. Просто… Ну как-то так вышло, что она везде лишняя.
Ирина села рядом с ним, вытянув длинные ноги. Слишком высокая, слишком худая, с длинной шеей и лицом-сердечком, короткий нос и раскосые небольшие карие глаза — несмотря на все «слишком», все равно она была привлекательной. Но делать ей у него во дворе абсолютно нечего.
— Жень…
Она тронула его за плечо, и Назаров напрягся. Он помнил ту их ночь, когда они пили коньяк, и он жаловался на Вику. На то, что Вика его не любит и что если бы любила, то оставила бы эту ерунду с телевидением, потому что она потакает низменным вкусам толпы, а зачем так себя растрачивать? Тем более что он ее в Париж зовет, а не в тундру какую-то.
И в какой-то момент Ира вот так же положила ему руку на плечо, а коньяка и обиды было тогда слишком много.
Но сейчас другие времена, и ему больше не нужно что-то себе доказывать. Он точно знает, что Вика любит его, просто она не знает, как сильно он любит ее саму.