Япония как противник России в войнах XX века
Русско-японская война 1904–1905 гг
Значение исследований в области психологии взаимовосприятия народов, социумов, культур не ограничивается собственно наукой. Стереотипы восприятия имеют не только культорологическое, но и прагматическое значение, в том числе в такой важной области, как внешняя политика. В частности, они существенно влияют на важные политические решения и даже могут в значительной степени предопределить исход войны. В качестве примера, подтверждающего этот вывод, может служить русско-японская война.
Британский военный агент при Первой японской армии генерал-майор сэр Ян Гамильтон оставил дневниковые записи, в которых, основываясь на собственном опыте участника нескольких колониальных войн и наблюдениях за японскими воинскими традициями, культивировавшимися не только в армии, но и во всех проявлениях общественной жизни Японии, высказывал серьезные и оправданные опасения относительно притязаний этой страны на новую роль в мире: «…Европейских государственных людей должно тревожить то обстоятельство, что их народы, казалось, позабыли, что вне заколдованного круга западной цивилизации живут миллионы народов, готовых вырвать скипетр из их нервных рук, коль скоро позволят исчезнуть духу старинной воинской доблести. Странно читать о конференциях, обсуждающих желательность мира и побуждающих к подавлению воинского духа, как будто бы они полагают, что, кроме них, нет никого на свете. Это напоминает овец, рассуждающих о бесполезности сторожевых собак и забывающих о волках. Как будто бы Азия и Африка уже не волнуются в своем беспокойном сне, мечтая о завоеваниях и войне. Если я не особенно ошибаюсь, этот небольшой народ [японцы — Е.С.], восточный до мозга костей, вполне готов доказать выстрелами своих орудий, что шесть великих держав — только часть всего мира. Что участь их в конце концов зависит от храбрости их солдат, как и участь накопленных ими богатств, свободы и всего того, что они считают для себя наиболее дорогим».[60]
В начале XX века расстановка сил и интересов в Китае, Маньчжурии и Корее сложилась таким образом, что всему миру было ясно: Россия и Япония стоят накануне войны. Осенью 1903 г. русский посланник в Токио барон Розен отмечал, что «войны с нами жаждет весь японский народ, пожертвования текут со всех сторон, принесено столько жертв, что война неизбежна».[61] К 1904 г. на Дальнем Востоке японцы имели следующее численное превосходство над русской армией и флотом: в живой силе — в 3 раза, в артиллерии — в 8 раз, в пулеметах — в 18 раз, в кораблях — в 1,3 раза.[62] Японские войска проводили постоянные маневры, носившие характер демонстрации, и явно готовились к боевым действиям. После одного из таких учений, где присутствовал представитель русской армии полковник барон Таубе, на банкете к нему подошел японский майор и, чокнувшись, сказал:
«— Вот, барон, сейчас я пью ваше здоровье, но скоро и очень скоро уже не буду пить за него, а буду… рубить вас…
Глаза его сверкнули и он схватился за эфес».[63]
В связи со сложившейся обстановкой, 2 октября 1903 г. наместником Российского Императора на Дальнем Востоке адмиралом Е.И.Алексеевым была направлена секретная депеша в Петербург о необходимости немедленно объявить войну и нанести удар первыми, дабы предупредить подобный шаг со стороны японцев. Однако ответом на нее стала телеграмма, смысл которой заключался в том, что «Государь император не допускает возможности Великой России объявить войну маленькой Японии».[64]
В Европейской России явно не разбирались в стратегической обстановке на Дальнем Востоке, к тому же так называемая «русская общественность», утверждая, что «война не встретит сочувствия в широких кругах населения», оказывала упорное давление на правительство, призывая «не бряцать оружием», чтобы не давать японцам повода объявить нам войну.[65]
А обстановка продолжала накаляться. В январе 1904 г., понимая, что война начнется в самое ближайшее время, адмирал Е.И.Алексеев обратился к царю с просьбой объявить мобилизацию на Дальнем Востоке. 12 января Николай II разрешил перевести на военное положение крепости Порт-Артур и Владивосток, но начать общую мобилизацию запретил, вновь заявив о том, что «желательно, чтобы японцы, а не мы открыли военные действия».[66]
Утром 25 января Алексеев получил телеграмму о разрыве дипломатических отношений с Японией (командиры японского флота узнали об этом на два дня раньше!), а 26 января японская эскадра атаковала русский крейсер «Варяг» и канонерскую лодку «Кореец», стоявшие на рейде в Сеуле для охраны русской дипломатической миссии. Отвергнув предложение неприятеля сдаться, русские моряки приняли неравный бой, а когда стало ясно, что прорваться и уйти к своим невозможно, офицеры приняли решение свезти личный состав на берег, а корабли затопить.[67] Несколькими часами позже, в ночь на 27 января, японские миноносцы внезапно напали на русскую эскадру на внешнем рейде у Порт-Артура. Так началась эта полуторогодовая, неудачная для России, завершившаяся позорным Портсмутским миром и первой русской революцией, трагическая по своим последствиям война.
Что же произошло? Почему Россия оказалась неподготовленна к ней? И какую роль сыграли здесь психологические факторы, в частности, формирование образа врага?
Безусловно, особое место в этом процессе занимал «изначальный», сформированный еще в мирной жизни стереотип восприятия Японии и японцев как противника, представлявшего этнически, культурно, религиозно чуждую, «иную» цивилизацию. Нужно учитывать, что эти стереотипы формировались у определенного субъекта восприятия, а именно: у людей, принадлежавших к специфической российской цивилизации, преимущественно восточных европейцев-славян, православных по вероисповеданию и культуре. Эти штампы восприятия сводились в основном к нескольким обобщенным представлениям о японцах как «азиатах», язычниках, а значит, не просто «других», но еще и отсталых, «дикарях», варварах.
Не случайно все эти негативные штампы, во время войны многократно усиленные естественной враждебностью по отношению к противнику, к тому же вероломно напавшему (как «азиаты»!), находили отражение как в публично выражаемых, так и в частных оценках в пренебрежительной и даже оскорбительной форме. Причем оценки эти делались людьми самого разного общественного положения и культурного уровня и нашли отражение в политических документах, в письмах, дневниках, воспоминаниях, художественной литературе и даже в фольклоре.
Как к «макакам» относился к японцам и сам император Николай II, ненависть которого была вызвана, в частности, тем, что, еще будучи наследником престола, он посетил Японию, где подвергся нападению фанатика и был ранен мечом в голову. Как к «макакам» относилось к ним и следовавшее за императором «высшее общество», и генералитет, и офицерство, и даже солдатская масса. Естественно, армия заимствовала это отношение у «гражданского» общества.
В «высшем обществе» на восприятие японцев оказывала влияние еще и принадлежность к основным политическим группировкам. Их было две. Одна из них, заинтересованная в колониальной экспансии России в Корею и Маньчжурию и, соответственно, в выведении из игры основного конкурента, которым была Япония, выступала за решительные «инициативные» действия, за агрессивный курс на Дальнем Востоке. Эта группировка получила название «безобразовской клики» (по имени члена особого комитета по делам Дальнего Востока А.М.Безобразова). В ее состав входили лица весьма влиятельные: великий князь Александр Михайлович, контр-адмирал А.М.Абаза, М.В.Родзянко, И.И.Воронцов, В.К.Плеве и др..[68]
Позицию этой группировки, в которой как раз и отразилось неадекватно стереотипное, пренебрежительное отношение к потенциальному противнику, наиболее рельефно обозначил министр внутренних дел и шеф жандармов В.К.Плеве. «Поверьте мне, — заявлял он, — что нам маленькая победоносная война необходима, иначе нам внутри России будет грозить беда».[69] Войну с Японией он представлял только так: как «маленькую» и обязательно «победоносную».
Более адекватен в своих оценках был принадлежавший к той же группировке адмирал Е.И.Алексеев — наместник императора на Дальнем Востоке. Он приходил к тому же выводу о необходимости первыми начать войну против Японии, но исходя из совершенно иных посылок: адмирал был хорошо осведомлен о действительной обстановке в этом регионе и реальной силе японцев, а также о фактической неизбежности войны и готовности противника напасть первым. Не случайно именно он был одним из немногих, кто настаивал на серьезной подготовке к войне.
К противоположной группировке принадлежал генерал А.Н.Куропаткин. В начале осени 1903 г. он посетил Страну Восходящего Солнца, после чего уверял всех в неподготовленности японцев к войне, при этом их вооруженные силы недооценивались до такой степени, что вступление Японии в борьбу с «русским колоссом» считалось невероятным.[70] Согласно его собственным дневниковым записям, на обеде у императрицы, куда он был приглашен, разговор зашел о военном положении России. Куропаткин заметил, что «оно далеко не блестяще, нет денег, все поглощает Дальний Восток, в чем большая ошибка», и призывал все внимание обратить на Запад, где «зреет главная опасность». Александра Федоровна не соглашалась, заявляя, что именно на Востоке «может вспыхнуть война, и мы должны быть сильны», что до Европейской войны в ближайшие несколько лет не допустят, и что «сейчас страшна желтая раса». Не сумев выиграть этот спор, Куропаткин записал в дневнике: «Буду бороться, дабы увлечение Дальним Востоком не принесло России вреда…».[71]
И именно этот человек, не сумевший разглядеть угрозы со стороны Японии, впоследствии, с началом войны, станет командующим Маньчжурской армией, а с 13 октября 1904 г. по 3 марта 1905 г. — главнокомандующим вооруженными силами на Дальнем Востоке. Лишь после поражения под Мукденом он будет смещен и назначен вновь командовать армией.
Неадекватные оценки потенциального противника накануне войны привели к тому, что вооруженные силы России на Дальнем Востоке в несколько раз уступали по численности японским. Так, в октябре 1903 г. на все требования Штаба Квантунской армии, в столь тревожной обстановке располагавшей в Квантуне всего двадцатью тысячами войск, прислать подкрепления, Главный Штаб отвечал, что «при исчислении сил нужно исходить из отношения, что один русский солдат соответствует четырем японским».[72]
Да и сам Николай II, который еще летом 1903 г. в беседе с германским морским министром адмиралом Тирпицем, убеждавшим его от имени своего императора «принять спешные меры к усилению вооруженных сил на Востоке», утверждал, что «ненавидит японцев, не верит ни одному их слову и отлично сознает всю серьезность положения»,[73] до последнего момента продолжал верить в то, что «макаки» напасть не посмеют.
Такие же пренебрежительно-беспечные настроения существовали и в армии, причем, на восприятие противника оказывало влияние и ее состояние. По записанному в дневнике 21 июля 1904 г. свидетельству дивизионного врача В.П.Кравкова, в русской армии вовсю процветали «интрига, несогласие среди начальствующих лиц, коими назначаются люди не по достоинству, а по протекции и влиянию тетенек, маменек и всех прочих… Хаос в командной части — невероятный… Единодушное мнение компетентных лиц, что война нами ведется преотвратительно и начата без надлежащей организации обоза, снаряжения и проч.».[74]
Эта беспечность, проявившаяся не только перед войной, но и в самом ее ходе, во многом определялась инертностью стереотипа восприятия Японии как противника, заведомо неполноценного и слабого. Недооценка врага отразилась не только на складывании неблагоприятного для России фактического соотношения сил (в живой силе и технике), но и в недостаточном внимании к качеству комплектования личного состава и к назначению командных кадров.
Вскоре после начала военных действий в действующей армии настолько распространились настроения недовольства командованием, что пришлось принимать специальные, порой даже комичные меры. Например, в дневнике В.П.Кравкова содержится такая запись: «Развешаны всюду (на станциях и других местах) плакаты, строго воспрещающие публичную критику действий начальствующих лиц под угрозой больших наказаний».[75]
Как же происходила эволюция восприятия противника в ходе войны? Внесло ли непосредственное соприкосновение с ним (а значит, и приобретение конкретного опыта) какие-либо коррективы в это восприятие?
Это можно проследить даже на материалах дневника уже упомянутого офицера-врача В.П.Кравкова, награжденного в период русско-японской войны тремя орденами, в том числе двумя — за бои под Лаояном.
Его оценки неприятеля довольно противоречивы. То он отзывается о нем вполне уважительно: «Нужно, говорят, ожидать со стороны японцев ночных внезапных движений, преимущественно обходных, до чего они большие охотники и ловкие артисты» (14 июля 1904 г.). То высказывается более чем непочтительно: «Мечтаем иногда о таком шахматном ходе с нашей стороны: Балтийская эскадра прямо пойдет в Японию для десанта — тогда мат косоглазым макакам!» (18 июля 1904 г.).[76] Так стереотип общественного сознания накладывается на сознание индивидуальное, причем такое пренебрежительно-презрительное отношение проскальзывает даже в оценках людей весьма культурных и стремящихся (и способных!) быть объективными.
Однако с течением времени, по мере непосредственного приобретения знания о противнике, довоенные стереотипы все больше сменяются трезвой и объективной оценкой. Хотя, конечно, отношение к японцам как к врагу на этой оценке сказывается.
Описывая сражение под Лаояном (11–21 августа 1904 г.), В.П.Кравков упоминает о настроении раненых, доставленных в лазарет 19 августа, в трагическом финале битвы: «Солдаты осатанели от страха. С дрожью в теле и с изображавшими сплошной ужас и отчаяние лицами они, друг друга нервируя, рассказывали в чудовищной окраске о силе и ловкости японцев, которые осыпали нас снарядами, направляя на нас какие-то ослепительные огни, искусно обходили нас, предупреждая наш каждый против них замысел, морочили нас разными командными окриками на русском языке и проч.».[77]
На следующий день, 20 августа, в лазарет, все время находившийся на линии огня, доставили пленного. Вот как пишет об этом русский врач, еще недавно называвший японцев «косоглазыми макаками»: «Всего раненых с утра перевязано более 200 человек. Среди них был один тяжелораненый японский солдат, очевидно сильно, но терпеливо страдавший от боли. На умном, интеллигентном лице его я прочитал как бы ожидание беспомощно лежащего человека, что его здесь могут совсем добить. Мне было его невыразимо жаль, и я не удержался высказать ему, как мог, сострадание. Он меня понял и на мое к нему внимание ответил с признательностью кивком головы, сделавши даже тщетную попытку поднять свою раненую руку для отдания мне чести».[78] Там, где люди равны перед страданиями и смертью, нет места политике: личностные, человеческие отношения выходят на первый план.
Еще больше вынуждены были корректировать свои стереотипные оценки солдаты и офицеры, непосредственно участвовавшие в боевых действиях и соприкасавшиеся в бою с неприятелем. Участник обороны Порт-Артура полковник П.В.Ефимович так описывает в своих воспоминаниях штурм крепости: «Первые дни японцы наступали густыми колоннами, думая массой задавить защитников крепости. Строгая дисциплина, суровый военный закон, фанатизм и личная доблесть японцев приводили к тому, что японские батальоны, неся невероятные потери, все же доходили до цели своих атак, хотя бы в составе нескольких человек и схватывались с нашими в штыки».[79]
Он же вспоминает одну из характеризующих неприятеля деталей штурма. В начале осады японцы обстреливали русские военные госпиталя, расположенные в Порт-Артуре. Два из них были полностью разрушены, погибли раненые и медперсонал. Представитель Русского Красного Креста Балашов отправился к противнику парламентером и заявил протест. Ему ответили, что госпиталя попадают под обстрел случайно, так как расположены возле объектов, имеющих для японцев стратегическое значение, и предложили сосредоточить их все в одном районе. После того, как больных перевели в бывшие казармы и водрузили над ними флаг Красного Креста, ни один японский снаряд не был туда выпущен.[80]
Другой защитник крепости, командир батареи Б.И.Бок рассказывает о джентльменском поведении неприятеля при сдаче Порт-Артура. Сначала, описывая настроение русских войск в этот трагический момент, он вспоминает эпизод времен японо-китайской войны, когда ворвавшиеся в тот же Артур японцы перерезали всех китайцев до последнего. Поэтому и русские в Порт-Артуре почти не надеялись остаться в живых. Но условия сдачи оказались на удивление почетными: офицерам оставлялось оружие и предлагалось под честное слово — не воевать больше с Японией — возвратиться на Родину, а тем, кто желал разделить участь своих экипажей, разрешалось идти в плен.[81] Поразило мемуариста и другое: пока в городе оставались уже плененные русские войска, над Золотой Горой развевался Андреевский флаг. «Японцы показали себя очень тактичными и заменили его своим флагом только тогда, когда последний эшелон скрылся из виду… Это был со стороны неприятеля рыцарский поступок, так же, как и вхождение их войск лишь после выхода последнего эшелона пленных».[82]
Среди офицеров, не пожелавших расстаться со своей командой и добровольно отправившихся в плен, был и будущий контр-адмирал Б.И.Дудоров. Он вспоминает тяжелый пеший переход колонны военнопленных от Порт-Артура до Дальнего и удивительный случай во время привала. «Приближалась полночь, — пишет он. — Кажется, никто из нас не вспомнил, что это был канун Нового года по старому стилю. Вдруг из темноты ночи раздался шум подъезжающих повозок и вышедший в свет костров с фонарем японский переводчик на ломаном русском языке спросил: «Где здеся русские морские офицеры?» Мы откликнулись. «Японские морские офицеры поздравляют русских морских офицеров с их Новым годом и прислали им подарки», низко кланяясь, торжественно объявил он. Удивленные, мы обступили повозки. Обе они были наполнены небольшими бутылочками. Виски, коньяк, всевозможные европейские крепкие напитки быстро разошлись по рукам. Кто-то из старших передал через доставившего их переводчика нашу благодарность за внимание и подарки и повозки скрылись в темноте… Вино согревало прозябшие тела, но еще теплее стало в наших сердцах. Друзьями, подумавшими о нас, оказались те самые враги, с которыми не на жизнь, а на смерть только что боролись мы весь прошедший год»,[83] — так закончил моряк свой необычный рассказ.
Таким образом, воспринимавшиеся на расстоянии как «макаки» представители другой, непонятной европейцу культуры, при непосредственном соприкосновении оказались людьми вполне цивилизованными, да еще и способными на благородные поступки. В официальных сообщениях японской Главной Квартиры постоянно встречались фразы: «Тела убитых русских воинов погребены со всеми почестями», «Русские офицеры преданы земле с отданием особых почестей». Признавая доблесть своего противника, японцы говорили защитникам Порт-Артура: «Нет никого лучше нас в атаке, нет никого выше вас в обороне. Если бы мы соединились, то завоевали бы весь мир!» А один из русских полков, храбро дравшийся при Сандепу и Мукдене, получил георгиевское знамя по представлению… неприятельского главнокомандующего! О его награждении просил русского императора японский маршал Ойяма.[84] Но вот характерная деталь: ведя себя вполне по-рыцарски в отношении европейцев-русских, японцы проявляли поистине варварскую «азиатскую» жестокость по отношению к «своим» — представителям «желтой» расы — китайцам, в том числе хладнокровно рубили им, пленным, головы в нарушение Гаагской конвенции, которую сами же подписали.
Что же в это время происходило в тылу, в «гражданском» обществе? Несомненно, что неудачи русской армии, сведения о мужестве солдат неприятеля и его военных успехах на фоне очевидной бездарности собственных полководцев, заставили русское общество уважительнее относиться к противнику. Естественно, на это отношение наложились чувства горечи от поражений русских войск, которые неоднократно проявляли массовый героизм и стойкость, а также стыд за позорные провалы операций, допущенные командованием. Безусловно, все это отразилось на общем умонастроении российского общества. Существовавшая в нем уверенность в непобедимости русского оружия была жестоким образом обманута. Разочарование и горечь оказались еще сильнее от того, что поражение было нанесено маленькой и «отсталой» азиатской страной. Причем, наряду с геройством, русская армия узнала и позор, последовавший от некомпетентности военачальников, а иногда и прямого предательства. Вот как вспоминает эту атмосферу С.Е.Трубецкой, бывший в 1905 г. четырнадцатилетним мальчиком: «Еще куда тяжелее, чем поражения, переживались мною… сдача Порт-Артура и эскадры адмирала Небогатова. Душевные раны от военных поражений в конце концов затягиваются и заживают; память о геройстве и позоре навсегда остается живой: она возвышает душу или невыносимо жжет ее…».[85]
Двойственность отношения к японцам в русском обществе во время войны нашла отражение не только в источниках личного происхождения (письмах, дневниках, воспоминаниях), но и в художественных произведениях. В данном случае их тоже можно рассматривать как источник для изучения общественного сознания. Одним из ярких примеров этого является рассказ А.И.Куприна «Штабс-капитан Рыбников», созданный непосредственно по горячим следам событий, в 1905 году, а потому весьма психологически достоверный. В нем описывается, как журналист Щавинский пытается спровоцировать разоблаченного им шпиона то восторженными отзывами о мужестве неприятеля, то презрительными высказываниями о Японии и японцах. В первом случае он упоминает примеры «чертовской храбрости и презрения к смерти», проявленные вражескими офицерами в бою, и особенно восхищается «подписями самураев», когда генерал Ноги вызвал добровольцев идти в передовой колонне на ночной штурм Порт Артура, и целый отряд выразил желание принять как награду столь почетную смерть. При этом каждый написал прошение удостоить его этой чести, а самураи, согласно древнему обычаю, приложили к своей подписи отрубленный палец.[86] Во втором случае тот же персонаж Куприна заявляет, что «японец — азиат, получеловек, полуобезьяна», «одним словом — макаки», и причина побед Японии над Россией — вовсе не культура или политическая молодость, а героический припадок, приступ бешенства, после которого неизбежно наступит бессилие и маразм.[87]
Эта двойственность восприятия весьма характерна для европейца, столкнувшегося с загадочными традициями и чуждым менталитетом Востока: здесь и невольное восхищение утонченной древней культурой, и страх перед непредсказуемостью «дикарей», и стыд за поражение своей «цивилизованной» страны, которое она потерпела от «варваров».
Психологическая точность отраженного в рассказе А.И.Куприна восприятия японцев русским обществом в ходе войны подтверждается и другим литературным примером, в котором показаны также приемы и методы антияпонской военной пропаганды.
В повести «Белеет парус одинокий» в художественную форму облечены собственные детские впечатления Валентина Катаева. Его юные герои рассматривают «разноцветные лубочные литографии патриотического содержания, главным образом морские сражения». Как же воспринимают Петя и Мотя эти пропагандистские шедевры? Как отражается на детской психологии то, что их страна находится в состоянии войны?
«Узкие лучи прожекторов пересекали по всем направлениям темно-синее липкое небо. Падали сломанные мачты с японскими флагами. Из острых волн вылетали белые фонтанчики взрывов. В воздухе звездами лопались шимозы.
Задрав острый нос, тонул японский крейсер, весь охваченный желто-красным пламенем пожара. В кипящую воду сыпались маленькие желтолицые человечки.
— Япончики! — шептала восхищенная девочка, ползая на коленях возле картины.
— Не япончики, а япошки, — строго поправил Петя, знавший толк в политике».[88]
Как мы видим, восьмилетний мальчик успел научиться от взрослых надменно-презрительному отношению к врагу. Но ему не приходит в голову, что все изображенное на рисунках, мягко говоря, не соответствует действительности. А ведь это август 1905 года — и Россия войну уже проиграла.
Далее В.Катаев описывает содержание остальных творений лубковой пропаганды:
«На другой картине лихой казак, с красными лампасами, в черной папахе набекрень, только что отрубил нос высунувшемуся из-за сопки японцу. Из японца била дугой толстая струя крови. А курносый оранжевый нос с двумя черными ноздрями валялся на сопке совершенно отдельно, вызывая в детях неудержимый смех.
— Не суйся, не суйся! — кричал Петя, хохоча, и хлопал ладонями по теплой сухой земле, испятнанной известковыми звездами домашней птицы.
…Третья картина изображала того же казака и ту же сопку. Теперь из-за нее виднелись гетры удирающего японца. Внизу было написано:
Генерал японский Ноги,
Батюшки,
Чуть унес от русских ноги,
Матушки!
— Не совайся, не совайся! — заливалась Мотя, прижимаясь доверчиво к Пете. — Правда, пускай тоже не совается!».[89]
Ну чем не «Окна РОСТА» или карикатуры Кукрыниксов, только времен русско-японской войны? Стоит прочитать хотя бы подписи к ним: «Русский богатырь на Востоке и желтые карлики», «Русский матрос отрубил японцу нос», «Не лезь к Порт-Артуру — береги свою желтую шкуру» и т. п. В лубках периода 1904–1905 гг. японцы именовались исключительно «косоглазыми вояками», «желтолицыми врагами», «желтыми макаками» и т. п., в газетной пропаганде и брошюрах «для народа» использовались такие их описания, как «жизнь ставят ни во что», «налитые кровью глаза, оскаленные зубы, хмельное выражение лица», «характерные черты японской природы — отсутствие великодушия и душевной психической выдержки», «японец тщедушный, низкорослый и все время кланяется».[90]
Кстати, столь комично изображенный и частушечно высмеянный в русском лубке японский генерал (впоследствии маршал) Марязуке Китен Ноги вошел в историю под именем «последнего самурая». Потомок древней самурайской фамилии, он командовал 3-й японской армией, осаждавшей Порт-Артур. Во время одного из многочисленных штурмов погибли два его сына, а сам он жил на войне как простой солдат. Верный слуга императора Мутсихито, он после смерти своего государя в 1912 г., согласно самурайской традиции, сделал себе харакири. У себя на Родине он признан национальным героем.[91]
Итак, в русско-японской войне 1904–1905 гг. проявились как универсальные закономерности восприятия представителей иной культуры и даже цивилизации (азиатов-японцев европейцами-русскими), так и специфика, обусловленная историческим временем, ситуацией, обстоятельствами вооруженного конфликта. На это восприятие, безусловно, наложились устойчивые стереотипы: европейский миф о «диких азиатах», об отсталости и неполноценности «желтой расы», ее варварстве, природном коварстве и жестокости. Казалось бы, кровавая, неудачная для России война, да еще действительно «коварно», без традиционных европейских ритуалов начатая Японией, должна была только подкреплять эти психологические (и отчасти политические) штампы. Однако война парадоксальным образом способствовала их разрушению. Она привела в непосредственное массовое соприкосновение представителей двух народов в разнообразных экстремальных обстоятельствах, позволив им посмотреть друг на друга без идеологических «фильтров» — в рукопашной схватке, во время переговоров, на госпитальной койке, в плену и т. д. Чувства естественной вражды к неприятелю при этом дополнялись вполне трезвыми и объективными оценками на основе накапливаемого личного и коллективного опыта.
Сложнее этот процесс протекал в русском тылу, куда информация поступала с запозданием и искажением, как правило, преображенная средствами пропаганды, преломленная в слухах и домыслах, и т. д. То есть идеологический (и культурологический) «фильтр» здесь не только действовал сильнее, чем на фронте, но зачастую оказывался определяющим. Таким образом, существенно повлияв на сознание русского общества, в том числе на его отношение к Востоку (оказывается, «дикие азиаты» способны победить цивилизованную Европу!), русско-японская война, тем не менее, не смогла полностью разрушить довоенные стереотипы. При этом в основном уцелела не только «модель» (образ), но и сохранились прежние механизмы восприятия.
Японская интервенция на Дальнем Востоке
23 августа (5 сентября по новому стилю) 1905 г. в Портсмуте (США) был подписан мирный договор. Россия признала Корею сферой влияния Японии, уступила ей южную часть Сахалина, права на Ляондунский полуостров с Порт-Артуром и Дальним, Южно-Маньчжурскую железную дорогу.[92] Так завершилась русско-японская война.
Но противостояние на этом не закончилось. Япония просто выжидала благоприятного момента, чтобы отторгнуть у России Дальний Восток. Хотя на короткое время в русско-японских отношениях, казалось, возникло некоторое «потепление»: в период Первой мировой войны 1914–1918 гг. Россия и Япония стали формальными союзниками. Впрочем, Япония выступила в войне на стороне Антанты с единственной целью — поживиться за счет германской сферы влияния в Китае и колоний на островах Тихого океана. После их захвата осенью 1914 г., в ходе которого японцы потеряли 2 тыс. человек, активное участие Японии в мировой войне закончилось. На обращения западных союзников с просьбой послать японский экспедиционный корпус в Европу, японское правительство отвечало, что «ее климат не подходит для японских солдат».
3 июля 1916 г. Россия заключила с Японией секретное соглашение о разделе сфер влияния в Китае, где был пункт, декларирующий военный союз между двумя странами: «В случае, если третья держава объявит войну одной из договаривающихся сторон, другая сторона по первому же требованию своего союзника должна прийти на помощь».[93] При этом японцы намекали, что готовы пойти и на большее, если им уступят Северный Сахалин, но русское правительство отказалось даже обсуждать подобный вариант.
Что касается настроений в Русской армии, то там отношение к новому «союзнику» было вполне определенным: события русско-японской войны были еще свежи в памяти, и все понимали, что с Японией придется воевать в не слишком далеком будущем. Вот как описывал отправку Русского экспедиционного корпуса во Францию через порт Даолян Р.Я.Малиновский: «На причале построились русские войска. Тут же два оркестра — наш и японский. Сначала исполнили японский гимн, а потом «Боже царя храни». На высокой палубе в парадной форме появился командир 1-го Особого полка полковник Ничволодов. Вокруг него — группа японских офицеров и генералов. Всюду сверкали золотом эполеты и сияли ордена.
— Братцы! Русские солдаты, богатыри земли русской! — начал свою речь полковник Ничволодов. — Вы должны знать, что город Дальний построен русскими людьми, они принесли сюда, на азиатские берега, русский дух, русский нрав, гуманность и культуру, чего, кстати, не скажешь о новоявленных «аборигенах» этой земли.
…Японские генералы, очевидно, не понимали смысла слов русского полковника и покровительственно скалили зубы. А тот продолжал:
— Мы сейчас покидаем эти берега. Перед нами дальний путь, но мы никогда не забудем, что здесь каждый камень положен руками русских людей, и рано или поздно захватчики уберутся отсюда. Да здравствует наша победа! Ура, братцы!
Загремело громогласное «ура», перекатываясь над толпой русских солдат, сгрудившихся на пристани, на палубах и корме парохода. Все кричали «ура» что есть мочи, одобряя тем самым короткую речь русского полковника. Оркестры исполняли «Боже царя храни». Господа генералы и японские офицеры вытянулись в струнку и держали под козырек, а японские солдаты замерли по команде «Смирно» и держали «на караул». Многие из японцев, не понимая, что происходит, по команде офицеров кричали «банзай», троекратно повторяя этот клич… Можно было вообразить гнев японских генералов и офицеров, когда они получат перевод речи русского полковника.[94]
Временный и «противоестественный» характер союза России и Японии был очевиден для русского общественного сознания, тем более что японцы не скрывали своих территориальных притязаний и готовились их реализовать при первом удобном случае.
Благоприятный для японских экспансионистских планов в отношении России момент наступил в связи с государственным переворотом в Петрограде в октябре 1917 г. Сразу же было заключено соглашение между США и Японией «по проблемам» дальневосточных владений бывшей Российской Империи. Страна Восходящего Солнца с энтузиазмом восприняла идею США и Антанты о расчленении России и создании марионеточных режимов на ее окраинах для использования их в качестве полуколоний. Японские газеты с циничной откровенностью писали, что «независимость Сибири представляла бы особый интерес для Японии», и намечали границы будущего марионеточного государства — к востоку от Байкала со столицей в Благовещенске или Хабаровске.[95]
Предлогом для высадки японского десанта с военных кораблей, прибывших во Владивосток еще в январе 1918 г., послужил инцидент, когда в ночь на 5 апреля 1918 г. «неизвестные злоумышленники» совершили вооруженное нападение с целью ограбления владивостокского отделения японской торговой конторы «Исидо», в ходе которого были убиты два гражданина Японии.[96] Тотчас эскадра Антанты с внешнего рейда Владивостока переместилась к причалам его внутренней гавани — бухты Золотой Рог. 5 апреля под прикрытием корабельных орудий, нацеленных на городские кварталы, высадились две роты японских пехотинцев и полурота английской морской пехоты, которые заняли важные объекты в порту и городе. 6 апреля десантировался отряд из 250 японских моряков, захвативший остров Русский с береговыми укреплениями, артиллерийскими батареями, военными складами и казармами. Адмирал Хирохару Като обратился к населению с воззванием, в котором извещал, что Япония берет на себя «охрану общественного порядка в целях обеспечения личной безопасности иностранных граждан», в первую очередь подданных японского императора.[97] Через полгода японских подданных на российском Дальнем Востоке «защищало» уже свыше 70 тыс. японских солдат и офицеров.
Во время Гражданской войны и интервенции в 1918–1922 гг. японцы оккупировали Приамурье, Приморье, Забайкалье и Северный Сахалин, заняли Владивосток. На этих направлениях было сосредоточено более половины имевшихся тогда у Японии войск, то есть 11 дивизий из 21. Численность японских интервентов намного превосходила силы западных держав, высадившихся на Дальнем Востоке. Только с августа 1918 по октябрь 1919 г. Япония ввела на территорию дальневосточного края 120 тыс. человек, в то время, как общая численность интервентов в этом регионе в начале 1919 г. составила 150 тыс.[98] Это объяснялось решимостью японского правительства «пойти на любые жертвы, только бы не опоздать к дележу территории России, которое произойдет после вмешательства США, Англии и Франции».[99] Именно японцы стали ударной силой интервентов на Дальнем Востоке. И если англо-американские и другие силы Антанты совместно с Японией участвовали в интервенции в период с 1918 по март 1920 г., после чего были выведены с советских территорий, то сама Япония сохраняла там свое присутствие дольше всех — до осени 1922 г. Таким образом, период с апреля 1920 по октябрь 1922 г. был полностью самостоятельным японским этапом интервенции.[100] Как позднее напомнит об этом факте И.В.Сталин, «Япония, воспользовавшись враждебным тогда отношением к Советской стране Англии, Франции, Соединенных Штатов Америки и опираясь на них, — вновь напала на нашу страну… и четыре года терзала наш народ, грабила Советский Дальний Восток».[101]
Японцы поддерживали Белое движение на Дальнем Востоке и в Сибири, стараясь при этом сохранять выгодную для них расстановку сил: активно помогали атаману Забайкальского казачьего войска Г.М.Семенову и даже спровоцировали его конфликт с адмиралом А.В.Колчаком, посчитав, что деятельность последнего на посту Верховного правителя России может повредить дальневосточным интересам Страны Восходящего Солнца. Интересно в этой связи мнение самого Колчака об интервентах. 14 октября 1919 г. генерал Болдырев записал в своем дневнике о встрече с адмиралом: «Среди многих посетителей был адмирал Колчак, только что прибывший с Дальнего Востока, который, кстати сказать, он считает потерянным если не навсегда, то, по крайней мере, очень надолго. По мнению адмирала, на Дальнем Востоке две коалиции: англо-французская — доброжелательная и японо-американская — враждебная, причем притязания Америки весьма крупные, а Япония не брезгует ничем. Одним словом, экономического завоевание Дальнего Востока идет полным темпом».[102]
За время своего хозяйничанья на Дальнем Востоке японцы вывезли немало пушнины, древесины, рыбы, ценностей, захваченных на складах порта Владивосток и других городов. Поживились они и за счет золотого запаса России, захваченного в Казани мятежным Чехословацким корпусом, а затем оказавшегося в распоряжении правительства Колчака, которое расплачивалось им со странами Антанты за поставку оружия и снаряжения. Так, на долю Японии пришлось 2672 пуда золота.
Присутствие японского экспедиционного корпуса подогревало накал Гражданской войны и рост партизанского движения на Дальнем Востоке. Бесцеремонное и наглое поведение захватчиков возбуждало ненависть и озлобление местного населения. Красные партизаны Приамурья и Приморья устраивали засады и нападения на вражеские гарнизоны.
Упорное сопротивление местных жителей интервентам привело к жестоким карательным акциям со стороны японских войск, пытавшихся такими мерами утверждать свое господство на оккупированной территории: сожжение за «неповиновение» целых деревень и показательные массовые расстрелы непокорных с целью запугивания местного населения вошли в повсеместную практику. Например, в январе 1919 г. японские солдаты дотла сожгли деревню Сохатино, а в феврале деревню Ивановку. Вот как описывал эту акцию репортер японской газеты «Урадзио ниппо» Ямаути: «Деревню Ивановка окружили. 60–70 дворов, из которых она состояла, были полностью сожжены, а ее жители, включая женщин и детей (всего 300 человек) — схвачены. Некоторые пытались укрыться в своих домах. И тогда эти дома поджигались вместе с находившимися в них людьми».[103] То, что действовали японцы с особой жестокостью, отмечали даже их союзники-американцы. Так, в донесении одного американского офицера описывается казнь арестованных местных жителей, схваченных японским отрядом 27 июля 1919 г. на железнодорожной станции Свиагино, охранявшейся американцами: «Пятеро русских были приведены к могилам, вырытым в окрестностях железнодорожной станции; им были завязаны глаза и приказано встать на колени у края могилы со связанными назад руками. Два японских офицера, сняв верхнюю одежду и обнажив сабли, начали рубить жертвы, направляя удары сзади шеи, и, в то время как каждая из жертв падала в могилу, от трех до пяти японских солдат добивали ее штыками, испуская крики радости. Двое были сразу обезглавлены ударами сабель; остальные были, по-видимому живы, так как наброшенная на них земля шевелилась».[104]
В феврале-марте 1920 г. все войска интервентов, кроме японских, покинули Владивосток, передав «представительство и охрану интересов союзников» на русском Дальнем Востоке и в Забайкалье Стране Восходящего Солнца. При этом Япония формально заявила о своем «нейтралитете». Однако в начале апреля японцы начали карательные действия против населения Владивостока и других городов, произвели нападения на революционные войска и организации Приморья. В качестве повода был использован так называемый Николаевский инцидент в марте 1920 г., во время которого в городе Николаевске-на-Амуре партизаны под командование анархиста Я.И.Тряпицина, расстрелянного вскоре по приговору народного суда, уничтожили более 850 захваченных в плен японских военнослужащих и гражданских лиц.[105] Воспользовавшись этим, 31 марта 1920 г. японское правительство отказалось от эвакуации своих войск, которые 4–5 апреля внезапно нарушили договоренность о перемирии и приступили к «акции возмездия», в результате которой за несколько дней уничтожили во Владивостоке, Спасске, Никольске-Уссурийском и окрестных селениях около 7 тыс. человек.[106] Сохранились фотографии японских интервентов, «с улыбками позирующих рядом с отрезанными головами и замученными телами русских людей».[107]
В продолжение «акции» и под предлогом защиты служащих японской нефтяной компании «Хокусинкай» японские войска в июне 1920 г. оккупировали Северный Сахалин. 3 июля была опубликована декларация, в которой Япония заявляла, что ее войска не покинут его тех пор, пока Россия не признает своей полной ответственности за гибель японцев в Николаевске и не принесет официальные извинения.[108] Кстати, впоследствии этот эпизод — в соответствующей пропагандистской упаковке — фигурировал как «неопровержимое доказательство агрессивности русских» на многих международных конференциях, влияя на формирование и в самой Японии, и в других странах образа врага — Советской России.
После овладения Красной Армией Иркутском в начале 1920 г. сложились благоприятные условия для дальнейшего продвижения советских войск на Восток. Однако Советская Россия была не готова вести войну с Японией.[109] В этой обстановке по указанию В.И.Ленина наступление было приостановлено, а на территории Дальнего Востока образовано буферное государство — Дальневосточная Республика (ДВР), имевшая регулярную Народно-революционную армию.[110]
Между тем, на протяжении всего 1920 г. эскалация японцев в регионе нарастала: с японских островов на континент прибывали все новые вооруженные силы. Однако после успешного наступления Народно-революционной армии ДРВ и партизанских отрядов и освобождения ими в октябре 1920 г. Читы, японцы вынуждены были покинуть Забайкалье и Хабаровск. При отступлении они угнали, затопили или привели в негодность большинство кораблей Амурской флотилии, разрушили железнодорожную ветку от Хабаровска до базы флотилии, разграбили ее мастерские, казармы, уничтожили водопровод и систему отопления, и т. д., всего нанеся ущерб на 11,5 млн золотых рублей.[111]
Оставив Забайкалье, японские войска сосредоточились в Приморье. Боевые действия продолжались еще два года. Наконец военные успехи Народно-революционной армии Дальневосточной Республики и партизан, с одной стороны, и ухудшение внутреннего и международного положения Японии, — с другой, все же вынудили японских интервентов в конце октября 1922 г. на кораблях своей эскадры покинуть Владивосток, что знаменовало собой окончание Гражданской войны в этом регионе. Но хотя официальной датой освобождения Владивостока и Приморья от белогвардейцев и интервентов считается 25 октября 1922 г., только через семь месяцев после установления советской власти во Владивостоке, 2 июня 1923 г. в 11 часов утра с рейда Золотого Рога снялся с якоря и ушел последний корабль интервентов — японский броненосец «Ниссин».[112]
Но и после вывода войск Япония не оставляла свои агрессивные замыслы: в 1923 г. генеральным штабом японской армии был разработан новый план войны против СССР, которым предусматривалось «разгромить противника на Дальнем Востоке и оккупировать важные районы к востоку от озера Байкал. Основной удар нанести по Северной Маньчжурии. Наступать на Приморскую область, Северный Сахалин и побережье континента. В зависимости от обстановки оккупировать и Петропавловск-Камчатский».[113]
У порога «большой войны»: Хасан и Халхин-Гол
В 1925 г. между Советским Союзом и Японией были установлены дипломатические отношения, советское правительство признало Портсмутский мирный договор и добросовестно его выполняло. Что касается Японии, то она, в нарушение условий договора, разрабатывала планы новой войны. Так, в известном меморандуме генерала Танака, врученном им японскому императору 25 июля 1927 г., говорилось, что «в скором будущем неизбежно наступит момент, когда наша страна столкнется с Красной Россией в районе Северной Маньчжурии… По велению судьбы нашей стране неизбежно придется вновь скрестить мечи с Россией…»[114] Японцы прямо заявляли, что «пока этот скрытый риф [имелся в виду СССР — Е.С.] не будет взорван, наше судно не сможет пойти быстро вперед», и советский посол в Японии А.А.Трояновский с тревогой информировал свое правительство о том, что «в военных кругах бродят мысли о занятии Сахалина, Приморья и Камчатки».[115]
В 1929 г. Япония поддержала нападения «белокитайцев» на Китайскую восточную железную дорогу, а в 1931 г. оккупировала Маньчжурию, лишив СССР возможности нормально эксплуатировать КВЖД. На границе наращивалось японское военное присутствие, организовывались учения, постоянно устраивались провокации, попытки проникновения на советскую территорию. Япония явно готовилась к крупномасштабной агрессии. В ее долгосрочные планы входил захват всего Дальнего Востока. Но вначале потребовалась «проба сил». Местом для нее было избрано советское Приморье.
20 июля 1938 г. японский посол в Москве предъявил Советскому правительству требование об отводе советских войск к западу от озера Хасан и передачи Японии сопки Заозерная, якобы принадлежащей территории Маньчжоу-Го. В ноте Советского правительства от 22 июля эти требования отклонялись как ничем не обоснованные. В тот же день кабинет министров Японии утвердил план нападения на СССР в районе озера Хасан. Его ближайшей целью было отторгнуть у Советского Союза стратегически важные высоты, расположенные в 10 км от побережья Тихого океана, откуда можно было держать под постоянным наблюдением и прямым артиллерийским огнем участок советской территории к югу и западу от залива Посьета, угрожать всему побережью в направлении на Владивосток.[116]
Вторжение началось 29 июля, когда отряд японцев численностью до роты атаковал пограничный наряд из одиннадцати человек на сопке Безымянная. Подоспевшее на помощь подкрепление сумело отбросить противника. Но 30 и 31 июля нападение повторилось более крупными силами. Японцам удалось потеснить советские части и продвинуться вглубь нашей территории до четырех километров.
Советское командование на Дальнем Востоке спешно сосредоточило в районе Хасана имевшиеся поблизости силы. На 2 августа была намечена общая атака захваченных японцами позиций. Но это наступление не принесло успеха. Советские части понесли большие потери.
Новый штурм начался 6 августа силами двух стрелковых дивизий и механизированной бригады при поддержке артиллерии и авиации. 9 августа после упорных боев советская территория была очищена от неприятеля, государственная граница полностью восстановлена. 10 августа японский посол в Москве запросил мира. На следующий день боевые действия были прекращены.[117]
Хасанский «опыт» заставил японское правительство отложить «большую войну» против Советского Союза. Но теперь объектом агрессии оказалась Монголия. Ее захват позволил бы японцам выйти к границам СССР в районе Иркутска и озера Байкал, тем самым подготовив плацдарм для дальнейшего продвижения на Дальний Восток.
11 мая 1939 г. части Квантунской армии вторглись в пределы Монгольской Народной республики в районе реки Халхин-Гол, у поселка Номон-Хан-Бурд-Обо. Завязались кровопролитные бои. При этом «номон-ханский инцидент» выдавался японской стороной за пограничный конфликт, возникший из-за отсутствия четкой демаркационной линии.
Выполняя долг перед союзником, Советский Союз прислал на помощь монгольской армии свои войска. Командовал объединенной советско-монгольской группировкой комкор Г.К.Жуков. Боевые действия в районе Халхин-Гола продолжались с мая по сентябрь 1939 г. и завершились полным разгромом японцев.
Правительство Японии вынуждено было признать свое поражение. 15 сентября 1939 г. в Москве было подписано советско-японское соглашение о прекращении военных действий, а в июне 1940 г. государственная граница Монгольской Народной Республики была полностью восстановлена.
Следует отметить, что в советской историографии халхин-гольские события, как правило, скромно именуются «военным конфликтом». В то же время многие японские историки признают, что это был отнюдь не конфликт, а самая настоящая локальная война, причем некоторые авторы называют ее «второй японско-русской войной» — по аналогии с войной 1904–1905 гг.[118]
Каким же представлялся этот ставший уже традиционным противник в новых вооруженных конфликтах? Изменился ли образ врага в сознании теперь уже советских бойцов и командиров по сравнению с образом, сложившимся у солдат и офицеров дореволюционной армии? Да и сам неприятель — остался ли он прежним или приобрел новые, неотмеченные ранее черты?
Безусловно, за три десятилетия существенно меняется как субъект, так и объект восприятия. С одной стороны, это связано с изменениями внутри самих этих двух стран. При этом, если для Японии было характерно эволюционное развитие и преимущественно реализация и усиление тех тенденций, которые лишь обозначились в начале XX века, то для России эти десятилетия стали временем радикальных трансформаций: общественного строя, экономических механизмов, политической системы, социальной структуры, идеологии, и т. д. Геополитически это были, в основном, те же самые противники, но теперь, в отличие от начала века, императорской полубуржуазной-полуфеодальной милитаризировавшейся Японии противостояла не аналогичная по своим характеристикам самодержавная, полуфеодальная, хотя и более «модернизированная» Россия, а прошедшая через революционные потрясения страна, избравшая путь форсированной модернизации на основе обобществления собственности, плановой экономики и социальной уравнительности под руководством жесткой партийной диктатуры. Этот путь предполагал жесткий идеологический контроль власти над обществом, причем новая идеология радикально отличалась от дореволюционной и, безусловно, влияла на массовое сознание. Так что восприятие японцев преимущественно православным, монархически настроенным, происходившим из крестьян малограмотным русским солдатом в первой русско-японской войне, неизбежно должно было отличаться от восприятия в конце 1930-х гг. бойцом Красной Армии, хотя и вышедшим в основном из той же крестьянской среды, но уже имевшим иное мировоззрение. Этот боец уже, как правило, не был религиозен, имел начальное или неполное среднее образование, был лоялен к Советскому государству и в значительной мере воспринял основные идеологические постулаты новой власти. Среди последних, кстати, был и «пролетарский интернационализм», что в частности означало невозможность в пропагандистской работе изображать врага (японцев) как «мартышек», то есть акцентировать внимание на расовых признаках. Идеология была классовой, а союзники-монголы относились к той же расе, что и противники-японцы. Акцент как раз и делался на классовой ненависти — не к японскому народу, а к японским эксплуататорам-милитаристам, феодалам-самураям, во главе которых к тому же стоял император.
Следует отметить, что как субъект восприятия еще сильнее различался командный состав российских армий в этих двух войнах. Если в первой русско-японской войне офицерство происходило в основном из высшего дворянского сословия, то к концу 1930-х годов низшее и среднее командное звено Красной Армии происходило из той же рабоче-крестьянской массы, что и рядовой состав. Были близки они и по уровню образования и культуры, тогда как в 1904–1905 гг. офицерство культурно стояло неизмеримо выше.
Конечно, и Япония в эти десятилетия не стояла на месте. Прежде всего, выросли ее экономические и технические возможности, модернизировалась армия. Росли и политическое, и военно-стратегическое влияние Японии в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Вместе с возможностями росли и политические амбиции и территориальные аппетиты имперского государства. Япония давно и последовательно проводила империалистическую, агрессивную политику. Она продолжала активно создавать обширную колониальную империю в Азии, претендуя в будущем на мировое господство.[119] При этом в японском народе воспитывалось чувство национальной исключительности, подкрепляемое легендами о божественном происхождении японской нации, о ее превосходстве над другими, широко пропагандировалась «паназиатская» доктрина: «Азия для азиатов» (читай — японцев), «Долой белых варваров!», «Великая Японская империя до Урала!» и т. п. Особо почитался культ войн: «Тот, кто идет воевать, того защищает бог!».[120]
Что касается собственно армии, то в основу воспитания японского солдата был положен древний кодекс «Бусидо», воспевающий слепое повиновение и самопожертвование, по которому раньше воспитывались самураи. Он гласил:
«Пока ты жив, ты должен быть потрясен великим императорским милосердием. После смерти ты должен стать ангелом-хранителем японской империи. Тогда ты будешь окружен почетом в храме.
…На случай безвыходной обстановки обязательно оставь для себя одну пулю, чтобы покончить жизнь самоубийством. Ни в коем случае ты не должен сдаваться в плен.
…Рассуждающий воин не может принести пользы в бою. Путь воина лишь один — сражаться бешено, насмерть. Только идя этим путем, выполнишь свой долг перед владыкой и родителями.
…В сражении старайся быть впереди всех. Думай только о том, как преодолеть вражеские укрепления. Даже оставшись один, защищай свою позицию. Тотчас же найдется другой, чтобы образовать фронт вместе с тобой, и вас станет двое».[121]
Таким образом, японский солдат сознательно формировался как нерассуждающий инструмент агрессии, весьма эффективный в бою, презирающий смерть и абсолютно преданный своей стране, армии и ее командованию. Милитаристское сознание находило очень мощное религиозное подкрепление, так что сама смерть в бою для самурая являлась самостоятельной, высшей ценностью.
В 1939 г. в Монголии нашим войскам пришлось воевать с отборными, так называемыми императорскими частями японской армии. Вот какую оценку этому противнику дал Г.К.Жуков: «Японский солдат, который дрался с нами на Халхин-Голе, хорошо подготовлен, особенно для ближнего боя. Дисциплинирован, исполнителен и упорен в бою, особенно в оборонительном. Младший командный состав подготовлен очень хорошо и дерется с фанатическим упорством. Как правило, младшие командиры в плен не сдаются и не останавливаются перед «харакири»».[122]
Следует отметить, что Г.К.Жуков всегда выступал против недооценки противника, говорил о том, что нельзя унизительно отзываться о враге, потому что в итоге получается неправильная оценка собственных сил. Эту же мысль мы находим в стихотворении К.Симонова «Танк», посвященном халхин-гольским событиям:
«Когда бы монумент велели мне
Воздвигнуть всем погибшим здесь в пустыне,
Я б на гранитной тесаной стене
Поставил танк с глазницами пустыми…
На постамент взобравшись высоко,
Пусть как свидетель подтвердит по праву:
Да, нам далась победа нелегко.
Да, враг был храбр.
Тем больше наша слава».[123]
Мнение комкора Г.К.Жукова о японцах перекликается со свидетельствами младшего и среднего командного состава, участвовавшего в боях на Халхин-Голе. Так, командир полка майор И.И.Федюнинский, (в Великую Отечественную — прославленный генерал) перед боевой операцией рассказывал молодым, только что прибывшим в часть офицерам, что представляют собой японские солдаты. «Особо подчеркнул, что в плен японцы не сдаются и, попав в критическую ситуацию, кончают жизнь самоубийством. Ночью, в дождь, туман самураи особенно активны. В такое время и при такой погоде они бесшумно подползают к нашим окопам, снимают зазевавшихся часовых, пробираются в тыл и внезапно открывают огонь, создавая видимость окружения. Нередко группы японских солдат, переодетые в форму нашей или монгольской армии, проникают в глубокий тыл и совершают диверсии.
— Что касается офицеров японской армии, — продолжал Федюнинский, — похвалить не могу. Подготовлены слабо, действуют по шаблону, проявляют растерянность при всякой неожиданности. Танки и артиллерия у японцев хуже наших. А вот авиация неплохая…».[124]
Кстати, японских асов называли «дикими орлами», и они имели к тому времени двухлетнюю практику войны в Китае.[125] Для наших летчиков бои на Халхин-Голе начались крайне неудачно, в первый месяц потери были огромны, и лишь после того, как прибыла новая техника и летный состав, имевший опыт воздушных боев в Испании, советской авиации удалось изменить соотношение сил в свою пользу.[126]
В словах И.И.Федюнинского обращает на себя внимание упоминание многих приемов и способов ведения боевых действий, известных еще по русско-японской войне: ночные вылазки, отвлекающие маневры, попытки посеять панику и т. п. Очевидно, корнями они уходят в национальные, еще самурайские боевые традиции и опыт, по образцу воспроизводившиеся и в войнах XX века.
Среди примеров японской военной хитрости были как шаблонные, часто повторяющиеся, так и весьма неожиданные. Об одном из таких нестандартных эпизодов вспоминает ветеран боев на Халхин-Голе бывший командир батареи Н.М.Румянцев:
«В воскресенье 13 августа [боец] Епифанов, наблюдая в стереотрубу, доложил:
— Товарищ лейтенант, вдоль японских окопов прогуливается раздетая женщина.
Я подошел к стереотрубе. Действительно, по брустверу японской траншеи взад и вперед неторопливо и вызывающе-нагло прохаживалась молодая нагая женщина. Она ходила минуты две-три, затем исчезла в траншее. За это время с японской стороны прозвучало несколько одиночных выстрелов.
Через полчаса позвонил командир батальона…
— Видели приманку? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — В седьмой роте от огня снайперов погибли два бойца, в восьмой — один. Высунулись посмотреть и поплатились жизнью.
Это был очередной трюк японцев, предвидеть который было трудно. Выпустив раздетую женщину, японские снайперы ловили на мушку любопытствующих зевак».[127]
Примечательно и такое важное обстоятельство, отличавшее советско-японский конфликт от русско-японской войны: если в войне с царской Россией Япония строго соблюдала нормы международного права в обращении с военнопленными, то в конфликте с СССР она не считала себя ими связанной. Поэтому обычной практикой были пытки и смертная казнь японцами советских военнопленных. По свидетельству уже упомянутого Н.М.Румянцева, его подчиненные лично убедились в том, что японцы зверски расправлялись с красноармейцами и командирами, попавшими к ним в плен, когда однажды во время боя противник окружил окоп, где находились четыре бойца во главе с лейтенантом. «Пятерка храбрецов отстреливалась до последнего патрона. Однако самураям удалось ползком приблизиться к окопу и забросать его гранатами. Оглушенные взрывами, израненные осколками, наши воины были захвачены в плен. Японцы связали пленных проволокой, положили их на землю и в тело каждого вбили по несколько десятков винтовочных гильз. Тело лейтенанта Зуева, кроме того, было изрублено тесаками… Сняв каски и стиснув зубы, мы минутой молчания почтили память своих однополчан».[128]
В то же время японское командование использовало эти факты для «воспитания» своих солдат, что должно было подкрепить общую установку кодекса самурая о невозможности сдачи в плен. Им внушалось, что подобная участь ожидает и их самих в советском плену. «Во время боя на горе Баян-Цаган были взяты в плен два раненых японских солдата, — вспоминает бывший военврач В.В.Фиалковский. — Им велели снять брюки, чтобы осмотреть и перевязать раны, но японцы категорически отказались снимать одежду, сопротивлялись и плакали. Все же их заставили это сделать, осмотрели и перевязали раны. Тут выяснилась причина их страха: оказывается, офицеры им внушали, что русские всем пленным отрезают половые органы».[129]
На передовой образ врага-японца складывался не только из контактов и наблюдений за ним в сугубо боевой обстановке, но и в различных бытовых ситуациях, отражающих уклад жизни этого чужого народа, его национальные и культурные традиции. Так, весьма часто советским бойцам приходилось сталкиваться с абсолютное непонятным, чуждым русским (христианским) традициям, явлением: японцы не погребали своих убитых солдат в земле, а предавали их огню. Так, в мемуарах участников халхин-гольских событий постоянно встречаются подобные примеры: «Впереди в долине горели костры, от которых ветер доносил тошнотворный запах: японцы сжигали на кострах трупы погибших».[130]
Конечно, о быте японцев, их обычаях и традициях советские бойцы могли получать сведения, как правило, лишь косвенным путем: при наступлении захватывались позиции противника, где находились не только военные сооружения и техника, но и жилища с оставленными в них вещами. Вот одно из характерных свидетельств того времени: «К вечеру мы встали на позиции по соседству с уничтоженной японской батареей… Я подошел к одному из орудий: горы стреляных гильз, в погребах — сотни снарядов. Окопы полного профиля, их стенки выложены мешками с песком. Позади батареи добротные землянки для личного состава с надежными железобетонными перекрытиями… Я вошел в землянку… На земляных нарах, оплетенных ивовыми прутьями, лежали циновки, одеяла, шинели зелено-желтого цвета с офицерскими знаками различия. На одной из дощатых стен висела сабля. На полу валялись фотографии, открытки с видом горы Фудзияма, котелки, маленькие мешочки с сушеной рыбой и галетами, водочные бутылки, фигурки идолов. Среди этого хлама выделялся своим красочным оформлением иллюстрированный журнал. Этот журнал я взял с собой и после окончания боев показал переводчику. Оказывается, это был журнал «Кингу», в котором описывались различные подвиги самураев».[131]
Лишь немногим красноармейцам удавалось непосредственно увидеть, а точнее — подглядеть поведение японцев в их обычном фронтовом быту. Поскольку из попадавших в японский плен практически никто не оставался в живых, такие сведения могла приносить только разведка. Вот, например, какая картина предстала перед нашими бойцами, пробравшимися в расположение неприятеля:
«За передним краем противника увидели такую картину: в долине горели многочисленные костры. Возле них группами сидели солдаты. Японцы варили ужин. Мы этому не удивились, так как знали, что кухонь в передовых пехотных частях японской армии нет и каждому солдату выдается на руки паек из риса, сахара, галет, чая и сушеной рыбы. Справа в глубоком котловане пылал огромный костер: японцы сжигали трупы своих солдат и офицеров, погибших в дневном бою.
Послышались звуки восточной музыки… За высоткой в глубоком котловане стоял легкий шатрового типа домик с открытой сценой. Он был освещен фонарями. На высоком дощатом настиле танцевали красочно разодетые гейши. Перед этой импровизированной сценой за маленькими столиками, сплошь уставленными бутылками, сидели японские офицеры. Никто не ел и не пил, все внимательно смотрели на сцену, попыхивая короткими трубками.
Притаившись в кустах караганника, мы какое-то время наблюдали за происходившим. Вот музыка смолкла. Гейши закончили танец и поклонились. Среди офицеров поднялся шум. На сцену полетели трубки, портсигары и другие предметы. Подобрав все это, гейши ушли за сцену».[132]
Это выступление своеобразных (на японский национальный манер) «фронтовых бригад» должно было показаться нашим бойцам весьма необычным: в Советской Армии «культурный досуг» в боевых условиях стал практиковаться лишь в годы Великой Отечественной войны (выездные концерты артистов и т. п.). В сравнительно недолгом (четырехмесячном) конфликте в центре «дикой» Азии, в глубине территории чужой страны, подобная практика и не могла получить распространение: в отличие от японцев, СССР не создавал постоянных наступательных плацдармов, а его боевые части в Монголии не успели «обжиться» и обзавестись хозяйством.
В целом, у непосредственных участников боевых действий 1938–1939 гг. было достаточно фактов для формирования образа японцев как опасного и жестокого, умелого и опытного врага, не только относящегося к чужой культуре, но и во многом непонятного. Эта его «загадочность» была связана как с фактическим отсутствием массовых контактов между гражданами двух стран, так и с весьма ограниченным культурным кругозором рядовых советских бойцов. Поэтому непосредственно полученные ими в ходе боевых действий опыт и информация о противнике далеко не всегда могли быть верно истолкованы. В самом советском обществе такой неискаженной информации было еще меньше. Японцы воспринимались через идеологический фильтр средств массовой информации, а также организованных властью массовых митингов протеста и демонстраций «против японских милитаристов». В результате элемент мифологичности оказался в этот период не меньшим, а может быть, и большим, чем в русско-японской войне начала века. Вместе с тем, в главном Япония в советском массовом сознании оценивалась достаточно верно: несмотря на свое поражение, она воспринималась как опасный и коварный потенциальный противник, готовый нанести удар, как только для этого представится благоприятная возможность.
Япония и СССР во Второй мировой войне
Разгром японских войск в районе озера Хасан в 1938 г. и в Монголии в 1939 г. нанес серьезный удар по пропагандистскому мифу о «непобедимости императорской армии», об «исключительности японского воинства». Американский историк Дж. Макшерри писал: «Демонстрация советской мощи на Хасане и Халхин-Голе имела свои последствия, она показала японцам, что большая война против СССР будет для них катастрофой».[133] Вероятно, понимание этого оказалось для Японии основным сдерживающим фактором в период 1941–1945 гг. и одной из главных причин того, что с началом Великой Отечественной Советский Союз был избавлен от войны на два фронта.
Впрочем, это вовсе не означает, что после своего поражения в «номон-ханском инциденте» Япония не готовилась к новому нападению на СССР. Даже подписанный 13 апреля и ратифицированный 25 апреля 1941 г. пакт о нейтралитете между двумя странами носил, по мнению японского руководства, временный характер, дающий возможность обезопасить свои северные границы, «следить за развитием обстановки» и спокойно «набираться сил», чтобы «в нужный момент» нанести Советскому Союзу внезапный удар.[134] Вся внешняя политика Японии в этот период, в особенности активное сотрудничество с союзниками по Тройственному пакту — Германией и Италией, свидетельствует о том, что она просто выжидала наиболее благоприятного момента. Так, военный министр Тодзио неоднократно подчеркивал, что вторжение должно произойти тогда, когда Советский Союз «уподобится спелой хурме, готовой упасть на землю», то есть, ведя войну с Гитлером, ослабнет настолько, что на Дальнем Востоке не сумеет оказать серьезного сопротивления.[135] Однако прибывший в начале июля 1941 г. из Европы и убежденный в превосходстве сил Германии и ее неизбежной победе над СССР генерал Ямасита был настроен более решительно. «Время теории «спелой хурмы» уже прошло… — заявлял он. — Даже если хурма еще немного горчит, лучше стрясти ее с дерева».[136] Он опасался, что Германия победит слишком быстро, и тогда осторожная Япония может опоздать к разделу «пирога»: ненасытный союзник, не считаясь с интересами Страны Восходящего Солнца, сам захватит Сибирь и Дальний Восток, ранее обещанные азиатской империи в качестве платы за открытие «второго фронта».
Однако война на советско-германском фронте приняла затяжной характер, и Япония так и не решилась предпринять против СССР прямых военных действий, хотя в нарушение пакта о нейтралитете постоянно задерживала и даже топила советские пароходы. В связи с этим в период с 1941 по 1945 г. Советское правительство 80 раз выступало с заявлениями и предупреждениями по поводу японских провокаций.[137] По опыту зная коварство соседа, на дальневосточных рубежах страны приходилось держать несколько армий в полной боевой готовности, в то время, когда на западе нужна была каждая свежая дивизия.
В ноябре 1943 г. в Тегеране на конференции глав государств антигитлеровской коалиции в ряду других решался вопрос о ликвидации очага войны на Дальнем Востоке. Советская делегация дала союзникам согласие вступить в войну против Японии сразу после разгрома гитлеровской Германии. На Ялтинской конференции в феврале 1945 г. это согласие было закреплено секретным соглашением, согласно которому СССР возвращал себе Южный Сахалин и прилегающие к нему острова, восстанавливал права на аренду Порт-Артура и эксплуатацию Китайско-Восточной и Южно-Маньчжурской железной дороги, получал Курильские острова.[138] Таким образом, Портсмутский мирный договор 1905 г. полностью терял свою силу.
5 апреля 1945 г. правительство СССР денонсировало советско-японский пакт о нейтралитете от 13 апреля 1941 г. После капитуляции Германии, 26 июля на Потсдамской конференции от имени США, Англии и Китая было опубликовано обращение, в котором Япония также призывалась к безоговорочной капитуляции. Требование было отклонено. При этом премьер-министр Судзуки заявил: «Мы будем неотступно продолжать движение вперед для успешного завершения войны».[139]
8 августа 1945 г., выполняя союзнические обязательства, Советский Союз заявил о своем присоединении к Потсдамской декларации и сообщил японскому правительству о том, что с 9 августа будет считать себя в состоянии войны с Японией. Началась Маньчжурская наступательная операция.
В общей сложности Советский Союз выставил на поле боя полтора миллиона войск, которым противостояла полуторамиллионная Квантунская армия. Кстати, командовал ей генерал Отодзо Ямада, имевший опыт войны 1904–1905 гг. в качестве командира эскадрона.[140] Вопреки прогнозам западных стратегов о том, что на разгром Квантунской армии СССР потребуется не менее шести месяцев, а то и год, советские войска покончили с ней за две недели.[141]
2 сентября 1945 г. на американском линкоре «Миссури» состоялось подписание акта о безоговорочной капитуляции Японии. Вторая мировая война закончилась.
В своей речи, в тот же вечер произнесенной по радио, И.В.Сталин напомнил об истории непростых взаимоотношений нашей страны с Японией с начала XX века, подчеркнув, что у советских людей имеется к ней «свой особый счет». «…Поражение русских войск в 1904 году в период русско-японской войны оставило в сознании народа тяжелые воспоминания, — заявил Верховный Главнокомандующий. — Оно легло на нашу страну черным пятном. Наш народ верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита и пятно будет ликвидировано. Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот, этот день наступил».[142]
Эта оценка, данная лидером Советского государства в условиях его высшего военно-политического триумфа и в значительной мере окрашенная в государственно-националистические тона, в тот момент была полностью созвучна настроениям страны, в которой «пролетарский интернационализм» был провозглашен официальной идеологией. Эта идеология формально сохранялась, но практика Второй мировой войны со всей очевидностью показала, что «пролетариат» враждебных стран (фашистской Германии и всех ее сателлитов, в том числе и Японии) отнюдь не готов прийти на помощь своему «классовому союзнику». И в официальной пропаганде, и в массовых настроениях идеи защиты и торжества национально-государственных интересов СССР как преемника тысячелетнего Российского государства были доминирующими. И это обстоятельство следует учитывать как важнейшую часть общей ситуации восприятия противника в последней в XX веке русско-японской войне.
В целом эта ситуация отличается несколькими важными особенностями, характеризующими как состояние субъекта и объекта восприятия, так и его обстоятельства. Прежде всего, весь контингент, участвовавший в боевых действиях на Дальнем Востоке, четко делился на две основные категории: участников боев против фашистской Германии, и «дальневосточных сидельцев» — большой группировки, все четыре года Великой Отечественной простоявшей на границе на случай японского нападения. Последние в большинстве своем не имели боевого опыта, но являлись свидетелями многочисленных японских провокаций, были лучше информированы о потенциальном противнике и его реальной силе, опыте и коварстве. Лучше разбирались они и в природно-климатических условиях, особенностях местности и т. п. Ветераны боевых действий на западе, напротив, имели большую практику сражений, но не разбирались в местных особенностях. У них был самый высокий боевой дух, но он нередко переходил в «шапкозакидательские» настроения. Ведь советский солдат вышел победителем из тяжелейшей многолетней войны на европейском театре военных действий. После такого могучего противника, как фашистская Германия, японцы, которых, кстати, не так давно «побили» на Хасане и Халхин-Голе, в массовых армейских представлениях и не рассматривались как враг достаточно серьезный. Вероятно, последнее обстоятельство не раз негативно сказалось в ходе дальневосточной кампании. В частности, недостаточно учитывались особенности пустынной местности, а в результате на ряде участков плохое водоснабжение армии повлияло на эффективность передвижения и боеспособность отдельных частей.
В целом же в соотношении сил (хотя количественно оно было примерно равным) превосходство советской стороны оказалось безусловным. Особенно это проявилось в техническом обеспечении, боевом опыте и моральном духе войск. Армия на Дальний Восток пришла опытной, отмобилизованной, с настроением победителя и желанием как можно быстрее вернуться к мирной жизни. Однако бои ей предстояло вести в глубине чужой территории, преодолевать десятилетиями создававшиеся укрепрайоны, продвигаться в незнакомой местности с неблагоприятными климатическими условиями. Да и противник был значительно опытнее, чем в конце 1930-х годов: уже много лет японская армия вела успешные боевые действия на море, на суше и в воздухе против американских, британских и других вооруженных сил. Так что «двухнедельная» военная кампания отнюдь не оказалась для нашей армии легкой прогулкой, как сегодня нередко пытаются представить в западной историографии.
Об ожесточенности этой войны и ее опасности для советских солдат свидетельствует и такой факт, как широкое распространение именно на этом этапе боевых действий феномена «камикадзе». Не случайно именно он лучше всего запечатлелся в памяти участников тех событий и чаще всего отмечается советскими мемуаристами.
В нашей и японской трактовке это явление имеет различное толкование. Мы понимали под «камикадзе» любых японских «смертников», независимо от рода войск, к которым они принадлежали, а японцы — только вполне определенную их часть. И «камикадзе» в официальном, более узком понимании (как летчики, таранящие боевые корабли противника, следуя лозунгу «Один самолет за военный корабль!»), и в более широком (как все солдаты-смертники) — сугубо японское явление, уходящее корнями глубоко в историю, в национальные и религиозные особенности страны. Согласно легенде, в конце XIII века внук Чингисхана Хубилай пытался завоевать Японию, но его корабли уничтожил тайфун — «священный ветер» («божественный ветер»), «камикадзе». Через семь лет попытку повторили — и снова тайфун разметал монгольские корабли. Так и возник этот термин, а от него в XX веке — движение добровольцев-смертников.[143]
В действительности оно подразделялось на ряд категорий. К собственно «камикадзе» относились элитные летчики-самоубийцы, призванные топить боевые корабли противника. Первый вылет «камикадзе» был произведен 21 октября 1944 г. на Филиппинах. О распространении явления свидетельствует то, что за период войны на Тихом океане их усилиями было осуществлено 474 прямых попадания в корабли ВМС США или близких взрывов у их бортов. Однако эффективными оказались не более 20 % вылетов «камикадзе». По американским данным, они потопили 45 боевых кораблей, а повредили около 260.[144]
В конце войны получило широкое распространение и движение «тейсинтай» («ударные отряды»), к которым относились человеко-торпеды «кайтэн», управлявшиеся вручную, начиненные взрывчаткой катера «сине», парашютисты-смертники, человеко-мины для подрыва танков, пулеметчики, приковывавшие себя цепью в дотах и дзотах, и т. п.[145] Причем наши войска сталкивались преимущественно с «сухопутными» категориями японских смертников.
Однако впервые советские солдаты столкнулись с этим феноменом еще 3 июля 1939 г. в боях за сопку Баин-Цаган на Халхин-Голе. Японцы бросались на краснозвездные танки с минами, связками гранат, поджигали их бутылками с горючей жидкостью. Тогда от огня вражеской артиллерии и солдат-смертников в тяжелейшем бою советская танковая бригада потеряла почти половину боевых машин и около половины личного состава убитыми и ранеными.[146]
Новая, еще более тяжелая встреча с «ударными отрядами» предстояла нашим войскам в августе 1945 г. в Маньчжурии во время боев с Квантунской армией. Вот как вспоминает об этом участник боев на Хингане А.М.Кривель: «В бой были брошены спецподразделения — японские «камикадзе». Они занимали по обе стороны Хинганского шоссе ряды круглых окопов-лунок. Их новенькие желтые мундиры резко выделялись на общем зеленом фоне. Бутылка с сакэ [рисовой водкой — Е.С.] и мина на бамбуковом шесте тоже были обязательными атрибутами «камикадзе». Мы кое-что слышали о них, этих фанатиках, одурманенных идеей «Великой Японии»… Но живых «камикадзе» не видели. А вот и они. Молодые люди, чуть старше нас. Полурасстегнутый воротничок, из-под которого выглядывает чистое белье. Матовое, восковое лицо, ярко-белые зубы, жесткий ежик черных волос и очки. И выглядят-то они совсем не воинственно. Не зная, что это «камикадзе», ни за что не поверишь. Но мина, большая, магнитная мина, которую даже мертвые продолжают крепко держать в руках, рассеивает все сомнения».[147]
Следует отметить, что подвиги «камикадзе» прославлялись всеми средствами японской пропаганды, и число таких добровольцев-смертников стремительно росло. В Квантунской армии из «камикадзе» была сформирована специальная бригада, кроме того их отряды были в каждом полку и батальоне. В задачу смертников входило взорваться вместе с танком, самоходным орудием, убить генерала или высшего офицера. При отступлении японские войска часто оставляли их в тылу противника, чтобы сеять там панику.
Как же описывают действия «камикадзе» в Маньчжурии сами японцы? «Один танк вспыхнул, — вспоминает бывший японский офицер Хаттори. — Другие, развернувшись в боевой порядок, упрямо двигались вперед. Это и были те самые «Т-34», которые овеяли себя славой в боях против германской армии. Они, используя складки местности, заняли оборону. Было видно, как из укрытия по соседству с русскими выскочили несколько японских солдат и побежали по направлению к танкам. Их тут же сразили пулеметные очереди. Но вместо убитых появились новые «камикадзе». С криками «банзай!» они шли навстречу своей гибели. На спине и груди у них была привязана взрывчатка, с помощью которой надо было уничтожить цель. Вскоре их трупами была устлана высота. В лощине горели три подожженных ими русских танка…».[148]
Нельзя сказать, чтобы действия «камикадзе» принесли серьезные результаты. Они так и не сумели сдержать наступающую лавину советских войск. А метод борьбы со «священным ветром» нашелся быстро и оказался простым и эффективными: на броню танков садились десантники и расстреливали в упор из автоматов поднимающихся с миной смертников.[149]
Интересно, как оценивали феномен «камикадзе» ретроспективно, уже после войны, в своих мемуарах советские военные: «Тысячи японцев становились смертниками. Смертники — чисто японское изобретение, порожденное слабостью техники Японии. Там, где металл и машина слабее иностранных, — Япония вталкивала в этот металл человека, солдата, будь то морская торпеда, предназначенная для взрыва у борта вражеского судна, или магнитная мина, с которой солдат бросается на танк, или танкетка, нагруженная взрывчатым веществом, или солдат, прикованный к пулемету, или солдат, оставшийся в расположении противника, чтобы, убив одного врага, покончить с собой. Смертник в силу своего назначения может произвести лишь какой-то один акт, к которому готовится всю свою жизнь. Его подвиг становится самоцелью, а не средством достижения цели…».[150]
Сравнивая действия «камикадзе» с подвигами советских солдат, сознательно жертвующих собой в тяжелую минуту боя ради спасения товарищей, мемуаристы подчеркивают, что для советского воина важно было «не только убить врага, но и уничтожить их как можно больше», и, будь у него хоть какой-нибудь шанс сохранить жизнь «во имя будущих боев», он, безусловно, постарался бы выжить. И вот вывод, который делается из этого сравнения: «Японский смертник — самоубийца. Жертвующий собой советский солдат — герой. Если же учесть, что японский смертник до осуществления своего назначения получает повышенное содержание, то окажется, что его смерть — оплата расхода, произведенного на него при жизни. Так тускнеет ореол, который пыталась создать вокруг этого явления японская пропаганда. Смертник — это пуля, она может сработать только один раз. Смертничество — свидетельство авантюрности, дефективности японской военной мысли».[151]
Но такая оценка мемуаристами феномена «камикадзе» несколько упрощена: это явление связано со спецификой национальных традиций, культуры, менталитета, религиозных установок японцев, не вполне понятной представителям российской культуры, тем более в советский, атеистический период. Смесь буддизма и синтоизма, культ воина в самурайской традиции, почитание императора, представления об избранности Страны Восходящего Солнца, — все это создавало предпосылки для особого рода фанатизма, возводимого в ранг государственной политики и военной практики.
Становились смертниками только добровольцы, которых собирали в отдельные отряды и специально готовили. Перед боем они обычно писали завещания, вкладывая в конверт ноготь и прядь волос, — на тот случай, если не останется праха солдата, чтобы похоронить его с воинскими почестями. Что же двигало этими людьми? В одном из завещаний смертников сказано: «Дух высокой жертвенности побеждает смерть. Возвысившись над жизнью и смертью, должно выполнять воинский долг. Должно отдать все силы души и тела ради торжества вечной справедливости». Другой «камикадзе» обращается к своим родителям со словами: «Высокочтимые отец и мать! Да вселит в вас радость известие о том, что ваш сын пал на поле боя во славу императора. Пусть моя двадцатилетняя жизнь оборвалась, я все равно пребуду в извечной справедливости…».[152]
Так что этот феномен нельзя объяснить меркантильными соображениями, хотя и известно, что «камикадзе» получал повышенное армейское довольствие, а после его гибели фирма, где он раньше работал, обязана была выплатить семье тридцатитрехмесячное жалованье.[153] «Материальное поощрение» было просто инструментом государственной «социальной» политики, проявлением «заботы» о национальных героях, стимулированием распространения данного явления, однако рождено оно было особенностями японской цивилизации и было возможно только на этой национально-культурной почве.
Идея жертвенности, вплоть до предпочтения добровольной смерти, самоубийства принятию поражения своей страны и, тем более, позору плена, приобрела массовое распространение в конце войны ввиду краха японской империи и ее вооруженных сил. Узнав о безнадежном положении Квантунской армии, военный министр Японии Анами заявил: «Если мы не сумеем остановить противника, 100 миллионов японцев предпочтут смерть позорной капитуляции». 10 августа он издал приказ: «…Довести до конца священную войну в защиту земли богов… Сражаться непоколебимо, даже если придется грызть глину, есть траву и спать на голой земле. В смерти заключена жизнь — этому учит нас дух великого Нанко [герой японской мифологии — Е.С.], который семь раз погибал, но каждый раз возрождался, чтобы служить родине…».[154]
Однако конец был уже предопределен. И вот 2 сентября 1945 г. на американском линкоре «Миссури» состоялось подписание акта о безоговорочной капитуляции Японии.
Сотни людей на дворцовой площади в Токио рыдали и бились головой о камни. Прокатилась волна самоубийств. Среди тех, кто «исполнил завет Анами», было более тысячи офицеров, не считая сотен военных моряков и гражданских лиц. Покончил с собой и сам военный министр, и несколько других крупных правительственных чиновников.
Даже после объявления капитуляции еще долго сохранялись отдельные очаги сопротивления японских фанатиков. Известны случаи, когда японские солдаты на заброшенных островах продолжали сохранять верность присяге своему императору в течение многих послевоенных лет (и даже десятилетий), порой просто не зная об окончании войны, а иногда отказываясь признать и принять поражение.
Здесь, наверное, стоит сопоставить понимание героизма в европейском, в том числе и в советском сознании, с японским явлением смертников, включая «камикадзе». И в том, и в другом случаях ядром героизма является жертвенность, сознательный выбор человеком готовности отдать свою жизнь во имя своей страны. Однако в японской культуре это понятие расширено. Оно включает даже бессмысленную, с точки зрения рационалистического европейского ума, смерть путем самоубийства, которая с позиции японцев являлась демонстрацией верности долгу, своему императору и презрения к смерти. Таким образом, если для европейцев жизнь является самоценностью, которой жертвуют ради других, более значимых социальных ценностей, то для японских воинских традиций самоценностью оказывалась «правильная», почетная смерть. С этих позиций и следует оценивать феномен «камикадзе».
Если европейский солдат идет на смерть, повинуясь приказу или совершая сознательный выбор в момент действия, мотивационное поле его выбора оказывается очень широким. Это может быть и эмоциональный порыв, и трезвый расчет при оценке ситуации, учитывающий целесообразность собственной гибели для достижения какой-либо значимой цели (спасение товарищей ценой собственной жизни, уничтожение максимально возможного числа врагов, оборона важных объектов и т. п.). Японец-смертник совершает выбор заранее, задолго до момента реализации принятого решения. Он причисляет себя к определенной категории добровольно обреченных на смерть, с этого момента лишая себя выбора и фактически превращаясь в живой автомат, ищущий повода умереть. При этом реальная целесообразность и цена собственной гибели становятся для него незначимыми: сам факт смерти в бою оказывается почетным, соответствующим выполнению высшего долга. Причем, героем в равной степени является и тот, кто подорвал танк, бросившись под него с миной, и тот, кто до этого танка не добежал. Не случайно советских солдат поражало бессмысленное упрямство лезших напролом под автоматные и пулеметные очереди «камикадзе». Они действовали шаблонно, как бездушные автоматы, в то время как обычные войска могли бы предпринять гораздо более эффективные действия при существенно меньших потерях. Добровольная обреченность, казалось, лишала смертников способности соображать.
В целом при столкновении с японскими вооруженными силами советские военнослужащие воспринимали того же противника, который в конце 1930-х годов дважды потерпел от них поражение. Новыми были лишь масштабы боевых действий, количество вовлеченных в них войск, глубина проникновения на территорию противника, ожесточенность его сопротивления в ситуации политической и стратегической обреченности. Так, в то время нередко отмечались особенности поведения японцев, о которых, в частности, говорится в секретном меморандуме союзных войск: «Неоднократно наблюдалось, что в непредвиденной или новой обстановке многие японцы проявляют такую неуверенность, какая представляется почти ненормальной большинству европейцев. Их поведение в этих условиях может варьироваться от крайней апатии и физической прострации до безудержного неистовства, направленного против самих себя или любого объекта их окружения».[155] Военно-политический крах и капитуляция как раз и представляли собой такую ситуацию, к которой японцы, десятилетиями воспитывавшиеся милитаристской пропагандой, в массе своей оказались не готовы.
Ситуация поражения оказалась особенно драматичной для японского массового сознания еще и потому, что для этой национальной культуры было издревле характерно самовосприятие как исключительной, а своих государства и народа — как «избранных». В условиях первой половины XX века, когда постоянно возрастали имперские амбиции, а в мире получили распространение расовые теории, эти культурно-идеологические установки попали на благоприятную почву. Не случайно союзником милитаристской Японии стала фашистская Германия: важными оказались не только близость геополитических и стратегических интересов, но и идеи исключительности и национального превосходства. Лидерам Японии льстило, что гитлеровцы называли японцев «арийцами Дальнего Востока», то есть высшей расой Азии.[156]
Именно эти расистские и гегемонистские установки руководителей Японии явились основой пренебрежения международными правовыми нормами, перешедшего в преступления против человечества. Вступление советских войск на оккупированные японцами обширные территории Дальнего Востока, включая Маньчжурию, Северный Китай и Корею, позволило раскрыть множество таких преступлений, от подготовки бактериологической войны до фактически поголовного уничтожения военнопленных. В мае 1946 г. в Токио состоялся Международный трибунал по рассмотрению дел японских военных преступников. Подсудимые обвинялись в нарушении международного права, договоров и обязательств, законов и обычаев войны. Так, на захваченной китайской территории в 20 км от Харбина в течение десяти лет действовал секретный исследовательский центр Квантунской армии, разрабатывавший бактериологическое оружие массового уничтожения, которое собирались использовать в войне против СССР. Эксперименты проводились на живых людях, включая женщин и детей.[157]
В ходе процесса выяснились чудовищные подробности расправ, которые устраивались в японской армии над пленными: «людей обезглавливали, четвертовали, обливали бензином и сжигали живыми; военнопленным вспарывали животы, вырывали печень и съедали ее, что являлось якобы проявлением особого самурайского духа».[158] Секретная директива японского командования от 1 августа 1944 г. требовала тотального уничтожения всех пленных, попавших в японские застенки. «Неважно, как будет происходить ликвидация: индивидуально или группами, — говорилось в ней, — неважно, какие методы будут использоваться: взрывчатка, отравляющие газы, яды, усыпляющие препараты, обезглавливание или что-либо еще — в любом случае цель состоит в том, чтобы ни одному не удалось спастись. Уничтожены должны быть все, и не должно остаться никаких следов».[159]
Все это, включая факты зверств японской военщины на оккупированных территориях, становилось известным советским войскам уже в ходе наступления, влияя на общее восприятие и оценку японцев как противника.
В целом, заключительная кампания Второй мировой войны, проведенная Советской Армией на Дальнем Востоке, не только приблизила завершение войны, ускорив окончательный разгром последнего сателлита фашистской Германии, не только обеспечила принципиально иной расклад стратегических сил в послевоенном мире, но и способствовала окончательному изживанию комплекса побежденной страны, который все еще сохранялся в исторической памяти советских людей, будучи унаследованным от царской России и в какой-то мере подкрепленным в период японской оккупации Дальнего Востока в годы Гражданской войны и интервенции. По этому комплексу был нанесен удар еще в конце 1930-х годов, но сам факт сохранения за Японией отторгнутых еще в начале века российских земель, а также постоянно нависавшая угроза удара в спину в тяжелейшие моменты Великой Отечественной войны, сохраняли в массовом сознании образ этой страны как главного после Германии потенциального, коварного и сильного врага. И этот образ был вполне адекватен реальному положению вещей: японские стратеги активно готовились к войне и не решились напасть лишь потому, что из-за соотношения сил риск был слишком велик. И вышеприведенная оценка Сталина о значении разгрома милитаристской Японии была абсолютно точной политически и созвучной настроениям советского общества.
Восприятие других народов и стран всегда находит отражение в массовой культуре. Одним из ее проявлений является песенное творчество и бытование песни в народной среде. В этой связи стоит, пожалуй, отметить три песни, весьма популярных или, по крайней мере, широко известных вплоть до настоящего времени. Все они возникли по следам исторических событий, драматичных для народного сознания, и вполне выразили его состояние. Именно поэтому они и сохранились в исторической и культурной памяти народа. Первая песня — «Варяг», посвященная подвигу русских моряков в русско-японской войне. В ней отражены не только драматические моменты боя, но и отношение к врагу, причем, с явным намеком на его расовую принадлежность:
«Из пристани верной мы в битву идем,
Навстречу грозящей нам смерти,
За родину в море открытом умрем,
Где ждут желтолицые черти!»[160]
Примечательно, что при исполнении «Варяга» уже в советское время именно это четверостишие из песни «выпало»: интернационализм — одна из ключевых составляющих официальной коммунистической идеологии — не позволял использовать подобные «расистские» характеристики даже по отношению к противнику, а вездесущая цензура «вымарывала» неугодные строчки даже из народных песен.
Косвенно в этот ряд произведений, фиксирующих русско-японские конфликтные отношения, можно включить и революционно-романтическую песню о Гражданской войне «По долинам и по взгорьям», имевшую в основе народное происхождение и родившуюся на Дальнем Востоке. В одном из ее фольклорных вариантов говорится не только об освобождении Приморья, но и непосредственно об изгнании интервентов.[161] Для слушателя было совершенно ясно, что речь идет в первую очередь о японцах, а ее пророческие заключительные строчки «И на Тихом океане свой закончили поход» стали особенно популярны в 1945 году. Здесь уже иная доминирующая тональность: вся эта песня — своеобразное эпическое повествование о мощном людском потоке, вытесняющем врага с родной земли.
И наконец, третья знаменитая песня про трех танкистов из фильма конца 1930-х гг. «Трактористы». В ней постоянно упоминается противник, который коварно, ночью перешел «границу у реки». Противник этот, конечно же, самураи, которых разгромила доблестная Красная Армия:
«Мчались танки, ветер поднимая,
Наступала грозная броня.
И летели наземь самураи
Под напором стали и огня».
Эта песня стала результатом прямого социального заказа, так же как и сам фильм, для которого она была написана. Режиссер И.А.Пырьев поручил поэту Борису Ласкину написать произведение, в котором «нашла бы отражение тема обороны наших границ, подвиг славных героев-танкистов, участников боев на Хасане».[162] И песня действительно оказалась актуальной: появление фильма на экранах совпало с новыми осложнениями на юго-восточных рубежах страны, с событиями на Халхин-Голе. Именно поэтому воинственные слова и маршевая музыка «Трех танкистов» пользовались такой популярностью. Здесь уже, в отличие от предыдущих песен, утверждалась наступательная, победоносная мощь современной армии.
В период Великой Отечественной войны эта песня чаще бытовала в измененном виде: бойцы на фронте переделывали ее слова в соответствии с новой обстановкой и новым противником. И только части, стоявшие на Дальнем Востоке, продолжали петь ее так, как она звучала в фильме. Зато в августе-сентябре 1945 года песня обрела «вторую жизнь»: ее традиционный, антияпонский вариант снова стал актуален. Стоит отметить и тот факт, что сама дальневосточная кампания 1945 года, несмотря на всю свою историческую значимость, не вызвала к жизни столь же популярного произведения, как вышеупомянутые песни: вероятно, на трагическом и масштабном фоне Великой Отечественной русско-японское столкновение оказалось на периферии народного сознания.
Необходимо сказать и о таком факторе, влияющем на бытование произведений массовой культуры в качестве формы проявления общественного сознания, как внешняя политика и межгосударственные отношения. Например, в 1970-е годы та же песня про трех танкистов довольно часто звучала в концертах и по радио, однако цензура внесла в текст характерные поправки. Теперь в нем фигурировали не вполне конкретные враги-самураи, а абстрактная «вражья стая». Замена образа врага на более обобщенный, очевидно, имела ряд причин. Прежде всего, существовали соображения дипломатического характера: СССР был заинтересован в нормализации отношений со своим восточным соседом, чьи научно-технические и экономические достижения становились все более значимыми в мировой политике. В условиях сохранявшейся проблемы так называемых «северных территорий» (мирный договор с Японией после окончания Второй мировой войны так и не был заключен) любой фактор, способный усугубить напряженность, был нежелателен. Тем более, нецелесообразны были пропагандистские штампы, возникшие в 1930-е годы и проникшие в произведения массовой культуры: всем было известно, что и художественное творчество, и средства массовой информации контролировались Советским государством, а потому сохранение этих старых клише в новых условиях могло восприниматься как знак недоброжелательности в межгосударственных отношениях. Да и образ Японии как врага не отвечал задачам пропаганды.
Следует также заметить, что в народной памяти события 1938–1939 гг. оказались прочно «перекрыты» более масштабными событиями Великой Отечественной, где главным врагом была не Япония, а Германия. Так что само понятие «самураи» для молодых поколений уже требовало разъяснения.
Русско-японское военное противостояние в историческом сознании двух народов
Выступая с лекцией в Институте мировой экономики и международных отношений РАН в 1997 г., японский посол в России Того Такэхиро заявил, что «большое воздействие на формирование в глазах японцев образа России оказала экспансия Российской империи на восток, борьба за влияние в Китае и Корее, а после коммунистической революции — и возникшая «красная угроза». Кроме того, из памяти японцев до сих пор не изгладились вступление СССР в войну против Японии, оккупация северных территорий, удержание в Сибири шестисот тысяч японских солдат и офицеров…» Впрочем, ему пришлось признать, что «было немало ситуаций, когда и Япония выглядела далеко не лучшим образом в глазах россиян. В период борьбы за господство в Китае и Корее Япония считалась «врагом». Итоги русско-японской войны (1904–1905 гг.) Россия восприняла как унизительные. Глубокие раны в душе советских людей оставила военная интервенция в Сибири после революции. Можно сказать, что вступление СССР в войну против Японии в 1945 г. было в известном смысле актом отмщения. В эпоху «холодной войны» Япония, будучи союзником США, воспринималась Советским Союзом как источник угрозы». И делает вывод, что в этих условиях «совсем нелегко избавиться от взаимного чувства страха, который народы наших стран испытывали друг к другу в течение длительного времени», поэтому «ни японский, ни российский народ до сих пор не смогли отрешиться от прежних представлений друг о друге».[163] Разумеется, вспомнил господин посол и о якобы существующей между нашими странами территориальной проблеме, посетовав на то, что она оставляла в душе обоих народов «глубокие раны», «служила фактором недоверия и конфронтации», «мешала строить отношения истинной дружбы и доверия». А также о том, что мирный договор между Россией и Японией до сих пор не подписан, и не мешало бы подвести черту под Второй мировой войной на Дальнем Востоке…
Действительно, отношения Японии и России в XX веке воспринимаются в первую очередь сквозь призму военных событий, а взаимовосприятие двух народов по прежнему несет на себе отпечаток образа врага. И это закономерно: именно драматические моменты истории, как правило, занимают прочное место в памяти переживших их народов. При этом существует категория войн, являющихся для страны и ее народа источником психологической фрустрации (в ряде случаев — национальным позором). Такие войны стараются вытеснить из исторической памяти или трансформировать, исказить их образ, «переписать историю» с тем, чтобы избавиться от неприятных эмоций, травмирующих массовое сознание, вызывающих чувство вины, активизирующих комплекс «национальной неполноценности» и т. п.
Так, русско-японская война 1904–1905 гг. нанесла психологическую травму российскому обществу в начале XX века, когда великая военная держава потерпела поражение от далекой азиатской, еще недавно «дикой» и отсталой страны. Болезненный след в сознании русских людей оставила и японская интервенция в Сибири и на Дальнем Востоке во время Гражданской войны в 1918–1922 гг. И эти обстоятельства имели весьма долговременные последствия, повлияв на расклад мировых сил и принятие политических решений уже в середине столетия. Не случайно 2 сентября 1945 г. И.В.Сталин напомнил советскому народу все обиды, нанесенные России Японией, все ее агрессивные и захватнические действия, подчеркнув, что теперь, наконец, отторгнутые в 1905 г. территории будут возвращены СССР и «мы можем считать нашу Отчизну избавленной от угрозы … японского нашествия на востоке».[164]
В свою очередь, для Японии психологическим шоком на многие десятилетия стало ее поражение в 1945 г. Память о Второй мировой войне в этой стране определяется целой совокупностью факторов и обстоятельств. Здесь и глубокие многовековые традиции, и связанный с ними специфический национальный характер, и особое мировосприятие, ментальность, которая во многом принципиально отличается от европейской. Наконец, чрезвычайно важно, что эта память — о поражении, которое сильно травмировало национальное самосознание японцев. «В отличие от Германии и Италии, Япония единственная страна, которая даже через 60 лет еще не преодолела свой комплекс побежденной державы».[165]
Окончание войны провело глубокий рубеж между старой и новой японской историей, в которой возникли существующие и поныне политическая и экономическая система, внешнеполитическая ориентация на Запад в целом и особенно на США. Вот уже более полувека Япония следует в форваторе американской политики и во многом под ее влиянием формирует свое отношение к миру, в том числе и историческую память о войне в Европе. Не случайно японским ученым и аналитикам, которые до сих пор активно используют риторику времен «холодной войны», очень свойственно «сознательное очернение и принижение роли СССР в победе над фашизмом».[166] Однако, что касается войны на Дальнем Востоке, то здесь историческая память непосредственно затрагивает японские национальные интересы. В Японии воспоминания о войне до сих пор болезненны для национального самолюбия, а потому в этой стране «очень сильны праворадикальные националистические настроения, и именно представители этого политического крыла выступают с наиболее громкими политическими заявлениями относительно результатов Второй мировой войны, и, конечно, в первую очередь по поводу российско-японских отношений».[167] Если относительно роли Соединенных Штатов в войне существует немало различных точек зрения, что объясняется в первую очередь тем, что Япония в течение последних 60 лет устойчиво следовала проамериканским курсом, то к России как к государству, находившемуся в период «холодной войны» на противоположной стороне, отношение более однозначное, а точнее — негативное. При этом историческую память актуализирует так называемая «проблема северных территорий», а именно — передача СССР в результате капитуляции Японии Курильских островов, которую японцы считают незаконной. Обостряет ситуацию и отсутствие мирного договора между Россией и Японией. Политиками вокруг этого на протяжении десятилетий нагнетается негативная эмоциональная атмосфера, что отражается и на исторической памяти о войне в целом.
Японцы активно предъявляют России претензии не только территориального, но и морального порядка. Военные действия Советского Союза против Японии в 1945 г. они называют «предательскими»: во всех школьных учебниках утверждается, что СССР вступил в войну против Японии не потому, что на этом настаивали его союзники по антигитлеровской коалиции США и Великобритания, а вопреки Пакту о нейтралитете, который должен был оставаться в силе до апреля 1946 г.[168] Отсюда навязчивые требования к России о «покаянии». Следует отметить, что «покаяние — очень важный момент в японском менталитете, своего рода очищение, которое убирает из исторической памяти японского народа все совершенные им злодеяния, чем обычно бывают очень недовольны соседние азиатские страны… Покаявшись перед своими соседями, Япония, причисляя СССР к разряду агрессоров, требует покаянных объяснений от нынешней России».[169] Все настойчивее звучат требования японцев к России «покаяться» за «агрессию СССР против Японии» и за «порабощение множества японских граждан» (имеются в виду интернированные в СССР военнопленные).[170] Вместе с тем, «независимые японские аналитики отмечают тот факт, что по удивительному стечению обстоятельств или в результате четко продуманной стратегии, японцы не питают ни малейшей обиды к американцам, принесшим Японии не меньше беды и горя, чем Советский Союз»,[171] и не требуют от США публичного покаяния за атомные бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. В этой связи особенно показателен опрос общественного мнения, проведенный в июле 2005 г. агентством «Киодо цусин»: 68 % американцев считают проведенные бомбардировки «абсолютно необходимыми для скорейшего окончания войны» и лишь 75 % японцев сомневаются в такой необходимости, то есть для 25 % японских граждан — четверти населения страны! — «деяния американских военных не только не носят преступный характер, но и вовсе не вызывают озабоченности».[172]
Но память японцев о войне касается не только отношений с Россией и США, но и с многими азиатскими странами. «Вопрос оценки истории, в особенности новейшего ее периода, связанного с агрессией японской императорской армии в XX веке, не раз становился «камнем преткновения» в отношении Японии со своими азиатскими соседями. Одним из серьезных раздражителей для стран Азиатско-Тихоокеанского региона, в первую очередь для Китая и обеих Корей, являются японские учебники истории для средних школ и вузов. В них, по мнению восточно-азиатских стран, «идеализируется милитаризм времен Второй мировой войны», обеляются или умалчиваются вовсе «преступления японской военщины»».[173] В этом весьма отчетливо проявляется закономерная для побежденных психологическая тенденция найти самооправдание и предпринять попытки самоутверждения. Так, в новейших учебниках истории, представленных на рассмотрение министерства образования Японии, содержатся такие положения, как «вынужденная роль Японии в войне как великой державы, противостоявшей колонизации Азии западными странами», «неизбежность войны с Китайской империей», «спорный вопрос ущерба» от японской агрессии, «поразившая весь мир смелость самоубийц-камикадзе, отдавших свои жизни за родину и семьи», и др. Стоит ли удивляться тому, что сегодня 70 % японских школьников искренне считают, что во Второй мировой войне пострадала именно Япония?[174] Так историческая память превращается в «историческую амнезию».