Противники России в войнах ХХ века. Эволюция «образа врага» в сознании армии и общества — страница 5 из 8

С кем еще воевала Россия в XX веке

Союзники Германской Империи и Третьего Рейха в мировых войнах

Германия являлась основным противником России/СССР в двух мировых войнах. Однако в обеих войнах она имела целый ряд союзников, в том числе и тех, кто непосредственно участвовал в боевых действиях против России. Состав их менялся, хотя ядром сателлитов Германии оставались «центральные» державы.

В годы Первой мировой войны основным союзником Германской империи была Австро-Венгрия — многонациональное государство во главе с дряхлеющей монархией, к началу XX века раздираемое острыми межэтническими и социальными противоречиями, которые со всей определенностью проявились в ходе войны. «Отличительной чертой австро-венгерской армии являлся разнонациональный характер ее, так как она состояла из немцев, мадьяр, чехов, поляков, русинов, сербов, хорватов, словаков, румын, итальянцев и цыган, объединенных только офицерским составом».[449] Государство опиралось преимущественно на две основные этнические группы, «титульные нации» — немцев («швабов») и венгров, представители которых составляли наиболее боеспособный костяк армии.

Однако и между ними противоречия были весьма остры: немцы традиционно сохраняли определенные привилегии. За годы войны под ружье в Австро-Венгрии было поставлено 8 млн. человек при населении в 51 млн. При этом, по венгерским подсчетам, из 8 млн. мобилизованных 3,8 млн., то есть около половины, приходилось на подданных Венгрии, хотя ее население составляло 20 млн. человек.[450] То есть венгров бремя войны затронуло относительно больше, нежели другие этнические группы.

По ряду причин, в том числе и из-за этнической «разношерстности», Австро-Венгрия справедливо считалась — и проявила себя — более слабым противником, чем Германия.

Император Австрии и король Венгрии Франц-Иосиф «в манифестах обращался к весьма пестрому населению своей империи патриархально-торжественно: «Мои народы!» … «Его народы» чувствовали себя в пределах его монархии, как раки в корзине, которые таинственно о чем-то шепчутся и выползают из нее вон. Иные, как венгры и чехи, даже и не шептались, а говорили в полный голос: сепаратные идеи владели ими давно и обсуждались на все лады. В рачьей корзине этой швабы считали главенствующей нацией себя, венгры — себя; немцы ненавидели чехов, чехи — немцев; галицийские украинцы были на ножах с поляками, никогда не перестававшими мечтать о самостоятельной Польше; итальянцы Триента тяготели к Италии; трансильванские румыны — к Румынии; южные славяне — к Сербии. «Лоскутное одеяло» в любой подходящий момент готово было разодраться на клочки, сшитые, как оказалось, на живую нитку. Доходило даже до того, что венгры открыто высказывались против присоединения к землям Франца-Иосифа побежденной Сербии: они опасались, что в этом случаен славяне, благодаря своей большей численности, получат и самый большой вес в государстве и спихнут с первого места Венгрию».[451]

Отношение властей к «нетитульным» народам многонационального государства было во многом дискриминационным. Проявилось это и в ходе мировой войны, в частности, во время призыва в действующую армию, когда в ходе массовой мобилизации не принимались во внимание освобождения призывников по состоянию здоровья. В первую очередь это практиковалось в отношении представителей тех народов, чьи соплеменники по другую сторону границы оказались в рядах враждебных армий. Так, по признанию военнопленных, «итальянцев, даже больных, без разговора отправляют в строй. Так же поступают с чехами, сербами и румынами».[452]

Одновременно власти пытались вести политику «заигрывания» с отдельными этническими группами, в частности, с поляками, путем некоторых уступок стараясь привлечь их на свою сторону, рассчитывая тем самым вызвать симпатии и среди польского населения, проживающего в Российской империи. Так, взятые в плен в декабре 1914 г. русскими войсками австрийские поляки сообщали: «прежде нам запрещали говорить по-польски, но после объявления войны нам разрешили говорить по-польски и роздали даже молитвенники на польском языке»;[453]«перед войной нам разрешили петь по-польски песни и офицеры обещали нам устроить Польшу, лишь бы только мы шли в бой».[454]

Межэтнические и социальные противоречия не могли не проявиться и в действующей армии «лоскутной» империи. Особенно заметны они были «внешним» наблюдателям. Американский корреспондент Джон Рид так описывал свою встречу летом 1915 г. с колонной австрийских пленных, конвоируемых двумя донскими казаками: «Их было тридцать, и между этими тридцатью было представлено пять наций: чехи, кроаты, мадьяры, поляки и австрийцы. Один кроат, два мадьяра и три чеха не знали ни слова на каком-либо языке, кроме своего родного, и, конечно, ни один австриец не знал ни звука по-богемски, кроатски, венгерски или по-польски. Между австрийцами были тирольцы, венцы и полуитальльянцы из Пола. Кроаты ненавидели мадьяр, мадьяры ненавидели австрийцев, а что касается чехов, то никто из остальных не стал бы с ними разговаривать. Кроме того, все они резко отличались друг от друга по социальному положению, причем каждый стоявший на высшей ступени с презрением смотрел на низшего… Как образчик армии Франца-Иосифа, группа эта была весьма показательна».[455]

«Но все они отзывались очень хорошо о своих конвоирах — казаках»,[456] — добавляет американский автор. И это не случайно. Если в отношении Германии русские готовы были, по словам современников, сражаться «против заклятых врагов Царя, России и славянства — ненавистных немцев»,[457] то в отношении Австро-Венгрии и особенно ее армии чувства были смешанные, так как среди солдат неприятеля встречалось немало славян. Оказывали влияние на отношению к врагу и ход войны, и поведение противника. Один из героев романа участника Галицийской битвы С.Н.Сергеева-Ценского (художественно осмыслившего свой личный боевой опыт) «Брусиловский прорыв», поначалу относившийся к австрийцам как к противнику вполне уважительно, стал называть их «вонючими» и «подлыми» после применения удушливых газов и почувствовал к врагу «личную озлобленность».[458]

На формирование «образа врага» оказывали влияние многочисленные факты военных преступлений, совершаемых противником в отношении мирного населения, раненых и военнопленных, которые допускали главным образом немцы, австрийцы и мадьяры, о чем свидетельствовали данные, которые собирала специальная Чрезвычайная следственная комиссия по фактам нарушения Гаагской конвенции.[459] Эти сведения находили отражение в печати, в том числе и армейской, а также широко использовались в целях пропаганды. С другой стороны, русских солдат озлобляли нередкие сообщения из тыла, согласно которым австро-венгерские военнопленные, используемые на хозяйственных работах в деревнях, сожительствовали с солдатками, чьи мужья были на фронте. Обычно к таким работам привлекали этнически близких славян (русинов, словаков, чехов, поляков), с которыми легче было общаться на бытовом уровне.

В целом боевой дух австро-венгерской армии был весьма низок, что не осталось без внимания русских наблюдателей. Разведка доносила: «Офицеры австрийские, в числе 14 человек, взятые в плен Златоустовским полком, произвели, за исключением одного, удручающее впечатление своей неинтеллигентностью вообще, внешним видом и грубостью манер» (3 декабря 1914 г.);[460]«Офицеры запаса [австрийской армии — Е.С.], проявляя в бою малодушие и растерянность и совершенно не умея руководить своею частью, в то же время не менее строевых офицеров пользовались саблею и особой плетью для поддержания своего престижа и дисциплины, которая начинала падать» (27 июля 1915 г.).[461] Описывая взятие русскими войсками мощной крепости врага Перемышль в марте 1915 г., военный корреспондент Алексей Ксюнин отмечал, что причиной нестойкости врага отнюдь не была безысходность, вызванная долгой осадой: «При вступлении наших войск [в Перемышль], крепость вовсе не производила впечатления голодного блокированного города; правда, магазины пустовали, в кафе поили жидким кофе без сахару, но оставалось еще много лошадиных трупов, за хорошие деньги можно было найти коровье мясо, у всех крестьян была скотина и домашняя птица. Изголодавшимися выглядели только славяне, в то время как немецкие и венгерские офицеры бравировали шикарным видом и даже поражали упитанностью».[462] Свидетель событий так отзывался о нравах австрийцев: «Даже в трагическую минуту на первом плане у них было свое личное, и дух геройства не ночевал на австрийских фортах. Среди условий сдачи австрийцы выставляли требования о сохранении офицерам жалованья и карманных денег, просили, чтобы их наградные списки были непременно отосланы в Вену, а генерал Кусманек в длинном и безграмотном письме на русском языке хлопотал о том, чтобы были сохранены его вещи и чтобы, в случае перемены коменданта, его просьба непременно была передана по принадлежности».[463] Рассказывая о последней вылазке перед сдачей крепости 23-й гонведной (венгерской) дивизии, которая в полном составе сдалась в плен роте русских солдат и отряду ополченцев, автор приводит интересную деталь: «офицеры шли на вылазку с денщиками, а те несли чемоданы».[464]

Противник часто оценивался русскими не только «в целом», но и этнически-дифференцированно. Например, в Первую мировую войну «…венгерские войска были признанно лучшими из войск двуединой монархии: им отдавали дань уважения даже немцы»; они всегда оказывали противнику сопротивление «более упорное, чем оказывали чехи и швабы».[465] Однако тот же герой романа С.Н.Сергеева-Ценского «ворчал по поводу венгерцев»: «Можно, конечно, приходится иногда отступать, на то и война с переменным счастьем, но чтобы так можно было драпать во все лопатки, как эти мадьяришки, это уж последний крик моды!»[466] Следующая встреча с венграми на поле боя произошла уже в годы Второй мировой войны, но там отношение к ним определялось во многом принципиально иными обстоятельствами.

Российская власть проявляла дифференцированное отношение к различным этническим группам противника. Поддерживались националистические движения в Австро-Венгрии, которым давались туманные авансы на предмет независимости в случае победы Антанты. Определенные реверансы делали в адрес поляков, которым намекали на возможность послевоенной широкой государственной автономии в составе Российской империи. Рядом привилегий пользовались славянские военнопленные, в том числе — чехи и словаки. Уже после Февральской революции в России (в апреле — июне 1917 г.) был даже сформирован Чехословацкий корпус из военнопленных австро-венгерской армии и русских подданных чешской и словацкой национальностей. Корпус сначала дислоцировался на Украине, а в дальнейшем, после Октябрьской революции сыграл очень значимую роль в истории Гражданской войны в России. Он был объявлен частью французской армии с требованием отправить его на Западный фронт. В марте 1918 г. было принято решение отправить корпус через Дальний Восток для последующей эвакуации в Западную Европу, однако в мае был поднят мятеж, поводом для которого стала попытка советских властей разоружить чехов. Растянувшийся от Пензы до Владивостока хорошо вооруженный и организованный Чехословацкий корпус в мае — августе захватил крупные и узловые станции железной дороги, способствовал формированию на пути своего продвижения ряда антисоветских правительств. Им была захвачена также половина золотого запаса РСФСР. Лишь в августе наступление корпуса было приостановлено на Урале и в Поволжье, а в декабре 1918 г. он был отведен с фронта. С середины 1918 г. Чехословацкий корпус в боевых действиях не участвовал, а в 1920 г. по соглашению с советским правительством был эвакуирован через Дальний Восток на родину.[467] Кстати, многие историки именно мятеж чехословацкого корпуса считают началом Гражданской войны в России: этническая группа военнопленных, к которой русское правительство отнеслось более чем лояльно, позволила себе вмешаться во внутренние дела дружественного народа и государства. В межвоенный период возникшая на обломках Австро-Венгерской империи Чехословакия стала членом Малой Антанты — военно-политического союза Чехословакии, Румынии и Югославии, созданного в целях сохранения статус-кво в Центральной и Юго-Восточной Европе, который сложился в результате Первой мировой войны. Малая Антанта действовала как «санитарный кордон» Запада против СССР и была также тесно связана с Польшей.

* * *

Другим крупным противником России в Первой мировой войне являлась Турция — давний военный противник России, с которым она вела кровопролитные войны на протяжении нескольких столетий (в XVII–XIX вв.). В Первую мировую войну она воспринималась русским сознанием как противник слабый и зависимый от более сильного врага — Германии.

Причины участия Турции в Первой мировой войне против России коренились как в давних геополитических противоречиях и соперничестве двух государств, так и в ставшей в начале XX века влиятельной идеологии пантюркизма. Один из главных идеологов пантюркизма Зия Гекальп утверждал: «Политические границы родины турок охватывают всю территорию, где слышна тюркская речь и где имеется тюркская культура». И патетически вопрошал: «Где ныне Туран? Где же Крым? Что стало с Кавказом? От Казани до Тибета везде только русские».[468] Тюрки объявлялись «чистокровной высшей расой», призванной господствовать над другими народами. В 1910 г. на обсуждение турецкого меджлиса (парламента) была вынесена резолюция о запрещении туркам вступать в смешанные браки, а на съезде партии «Иттихад» выдвинут лозунг «Турция — только для турок». При этом доказывалось, что в государстве не должно остаться места ни армянам, ни грекам. Выступавший на этом съезде доктор Назым ставил вопрос о полном уничтожении армян — как единственно возможном решении «армянского вопроса», поскольку «существование армянской государственности в … восточных вилайетах … было бы могильным камнем для нашей программы туранизма». Говорил он и о том, где именно следует возрождать «Великий Туран»: «На Востоке в Азии имеются беспредельные просторы и возможности для нашего развития и расширения. Не забывайте, что наши предки пришли из Турана, и сегодня в Закавказье, как и к востоку от Каспийского моря на просторных землях тюркоязычные племена составляют почти сплошное население, находящееся, увы, под ярмом нашего векового врага — России. Только в этом направлении открыты наши политические горизонты, и нам остается выполнить наш священный долг: осуществить объединение тюркских племен от Каспийского до Желтого моря…».[469] Турецких солдат воспитывали в духе мести «неверным», призывали «отомстить за честь турок», над которой «надругались» в 1912 г., а газета «Азм» писала 1 июля 1913 г.: «Каждый солдат должен вернуться к дням варварства, жаждать крови, быть безжалостным, убивая детей, женщин, стариков и больных, пренебрегать имуществом, честью, жизнью других».[470]

Российский Кавказ и Среднюю Азию в 1908–1914 гг. «буквально наводнили турецкие эмиссары и агенты, действующие под видом купцов, паломников, путешественников», которые «вели пропаганду, искали связи с антирусскими силами, организовывали центры подрывной деятельности».[471] Однако не слишком надеясь на собственные силы в осуществлении своих планов по созданию Великого Турана, турки в канун Первой мировой войны большие надежды возлагали на союз с немцами. Так, другой видный деятель партии «Иттихад» Текин Альп писал: «Если русский деспотизм… будет уничтожен храбрыми армиями Германии, Австро-Венгрии, Турции, тогда от 30 до 40 миллионов турок получат независимость. Вместе с 10 миллионами османских турок они образуют нацию… которая так продвинется вперед к великой цивилизации, что, вероятно, сможет сравняться с германской цивилизацией… В некотором отношении она достигнет превосходства над вырождающейся французской и английской цивилизацией».[472]

В самом начале Первой мировой войны, в секретной телеграмме от 3 августа 1914 г. посол России в Константинополе М.Н.Гирс писал: «По отзыву нашего военного агента, турецкая армия в настоящий момент в таком состоянии, что не представляет для нас пока опасности», но уже 27 августа с тревогой констатировал: «Положение дел на французском театре боевых действий сильно возбуждает турок, считающих, что общая победа вполне будто бы обеспечена за Германией. В виду этого временное, сравнительно благоприятное, впечатление, произведенное на Порту нашим предложением письменно гарантировать неприкосновенность территории Турции, сильно сглаживается, и она не проявляет особого нетерпения связать себя с нами».[473]

Министр иностранных дел России С.Д.Сазонов в секретной телеграмме директору дипломатической канцелярии при штабе Верховного главнокомандующего от 29 августа 1914 г. подчеркивал, как «важно сохранить мирные отношения с Турцией, пока не определится решительный перевес русско-французских войск над австро-германскими», и что «с общей политической точки зрения, разделяемой Францией и Англией, весьма важно, чтобы война с Турцией, если бы она оказалась неизбежной, была бы вызвана самой Турцией».[474]

5 октября 1914 г. М.Н.Гирс пишет из Константинополя, что «война вероятнее всего неизбежна», «весь вопрос в том, когда именно и при каких условиях она наступит», и высказывает предположение, что немцы могут спровоцировать вступление Турции в войну или турки решатся на это сами «в случае успеха наших противников».[475]29 октября Сазонов сообщает Гирсу о том, что «турки открыли военные действия против незащищенного порта Феодосии и канонерки, стоявшей в одесском порту».[476] Вслед за Феодосией и Одессой, были обстреляны Севастополь и Новороссийск. «Впечатление в обществе очень велико», «нападение турок нашло отклик в самых глубинах русского сознания»,[477] — записал в эти дни французский посол при Русском Дворе в 1914–1917 гг. Морис Палеолог.

В действительности удар по городам на черноморском побережье России был нанесен двумя германскими крейсерами «Гебен» и «Бреслау», офицеры и матросы которых по приказу назначенного командующим турецкими военно-морскими силами немецкого контр-адмирала Сушона сменили бескозырки на фески, спустили на кораблях немецкий флаг и вывесили турецкий.[478] Провокация удалась — в ответ на враждебные действия кораблей под турецким флагом Россия, а затем Англия и Франция объявили Турции войну. Таким образом, Османская империя вступила в нее на стороне держав Центрального блока.

2 ноября 1914 г. Николай II обратился с манифестом к русскому народу: «…Предводимый германцами турецкий флот осмелился вероломно напасть на наше Черноморское побережье… Вместе со всем народом русским мы непреклонно верим, что нынешнее безрассудное вмешательство Турции в военные действия только ускорит роковой для нее ход событий и откроет России путь к разрешению завещанных ей предками исторических задач на берегах Черного моря».[479]

На Кавказе образовался новый театр военных действий между Россией и Турцией. Здесь в 1915 г. русская армия провела ряд успешных военных операций, что привело к взятию крепости Эрзерум и порта Трапезунд — главных баз турок для действия против российского Закавказья.

На турецкой территории, куда вступили русские войска, им пришлось соприкоснуться не только с турками, но и другими этническими группами мусульманского (курды) и христианского населения (армяне, ассирийцы — «айсоры»), часть из которого, прежде всего христиане, были настроены враждебно к туркам и преследуемы ими, и, соответственно, встречали русских как своих защитников и освободителей. И айсоры, и курды воспринимались русскими как «дикие племена», однако, первые, христианские, — с сочувствием как единоверцы и жертвы массового террора, вторые, преимущественно мусульманские (а частью — языческие) — враждебно.

Курды были воинственными племенами, с которыми приходилось сражаться русской армии на Кавказском фронте: «Курды — как кочевники, отсюда и полуразбойники — все вооружены огнестрельным оружием и ножами. Молодой курд, не имеющий винтовки, не может жениться, то есть никто за него не выйдет замуж, как за недостойного. Кроме того, перед войной турецкое правительство выдало всем курдам десятизарядные винтовки старого образца со свинцовыми пулями».[480] Интересную характеристику курдам дает в своих «Записках» казачий офицер Ф.И.Елисеев, оставивший ценные воспоминания о событиях на «периферийном» фронте Первой мировой войны: «Стариннейший народ. Все кочевники», «мусульмане», однако «мечетей у них нет, или они очень редки и примитивны — это просто сараи»; «Живут они древними своими обычаями. Турок недолюбливают…».[481] Оценивая воинственность этого народа, отмечает, что «всякий курд счастлив и обязан иметь какое-либо ружье. Они предпочитают патроны со свинцовой пулей. Такая пуля делает рваные раны, заражает их, и в большинстве случаев смертельный исход неизбежен». И приходит к неожиданному выводу, сравнивая себя с противником: «В общем, курды народ хороший, и мы их даже полюбили. Из них получились бы отличные конные полки, наподобие казачьих. Да таковыми они и были в Турецкой армии — как иррегулярные конные части».[482] Жестокое сопротивление курдов он связывает с бесцеремонным поведением русских войск в отношении местного населения с первобытным еще сознанием и традиционным укладом: «При таком положении побежденного даже европеец взялся бы за нож для защиты своей семьи, чести. А ведь курд был самый настоящий полудикарь, разбойник, воинственный человек, к тому же мусульманин. Вот почему он и стрелял в русского солдата при удобном случае…»[483]

Русские видели жестокость курдов, но сначала недооценивали их боеспособность: «Они также защищали свое отечество, как и мы свое. Местные курды отлично знали свою гористо-пересеченную местность, которую мы, завоеватели, не знали. …Мы, упоенные успехами первых дней войны, силы и сопротивление курдов не считали серьезными, равными отпору настоящей регулярной армии. Полудикие воинственные курды… всегда вооруженные винтовками и ножами, они, при превосходстве своих сил, были храбры и дерзки».[484]

Ненависть к неприятелю добавили поступающие со всех сторон известия о геноциде армянского населения в Турции весной 1915 г. Сигналом к началу террора, возведенного в ранг государственной политики Стамбула и направленной на уничтожение самого слова «Армения» в Турции, послужило восстание армянского и ассирийского населения горной области Хеккияри юго-восточнее озера Ван, поднятое 11 апреля 1915 г. с целью обеспечить быстрое овладение городом Ван наступающими русскими войсками. Кроме того, по мере продвижения российской армии вглубь Восточной Анатолии армяне в ряде мест формировали партизанские отряды, выступали в качестве проводников, переводчиков, разведчиков при русских войсках.

Всеобщая депортация армянского населения, известного своими симпатиями к России и Антанте, а потому рассматривавшегося турецким правительством как «потенциальный сообщник врага», из Западной Армении в пустынные области Северной Месопотамии сопровождались массовой резней, жертвами которой, по разным данным, стали от 600 тыс. до 1,4 млн. армян и полмиллиона ассирийцев.[485] После решения турецких властей о проведении «акции», генерал-губернаторам восточно-анатолийских вилайетов был разослан циркуляр: «Каждый мусульманин будет подвергнут смертной казни на месте, если приютит у себя какого-нибудь армянина».[486] Еще на месте, в Западной Армении, уничтожались мужчины, способные к сопротивлению. Женщины, старики и дети сгонялись в «караваны смерти», на которые по дороге к месту депортации нападали мусульманские племена, продолжая резню беззащитных людей. Оставшиеся в живых и добравшиеся до концлагерей в Месопотамии переселенцы в большинстве своем погибли уже там из-за невыносимых условий содержания. В резне армян и христиан-айсоров «отличились» не только турки, но и курды.

По многочисленным оценкам, армянские добровольческие дружины были ценными помощниками русским войскам в их операциях против турок. «Их дисциплина и вся суть воинского движения, построенного на добровольческих началах, были основаны на глубочайшем национальном энтузиазме, с главной целью — освобождением Армении от турок… Они дрались фанатично, и ни турки, ни курды армян, как и армяне их, в плен не брали. Они уничтожали друг друга в бою безжалостно».[487]

Именно на турецком фронте русским войскам пришлось столкнуться с «азиатской войной» — невиданным масштабом жестокостей, в том числе по отношению к мирному населению. «Из села выскочили десятка два конных курдов и в беспорядке широким наметом понеслись на юг, — вспоминал Ф.И.Елисеев. — Мы вскочили в село. Оно оказалось армянским. В нем — только женщины и дети. Все они не плачут, а воют по-звериному и крестятся, приговаривая: «— Кристин!.. Кристин!.. Ирмян кристин!» Ничего не понять от них о событиях, происшедших в селе. Жестом руки успокаиваю их… А через версту, у ручейка, видим до десятка армянских трупов. Теперь нам стала ясна причина рыданий и скрежета зубов женщин в селе. Все трупы еще свежи. У всех позади связаны руки. И все с перерезанным горлом. Одежда подожжена и еще тлела. Все молодые парни с чуть пробивавшимися черными усиками. Картина жуткая. Казаки молча смотрели на них. И для них, как христиан, лик войны менялся. Они возненавидели курдов и жаждали мщения».[488] Типичным зрелищем, которое встречали на своем пути русские, было «армянское село с православной церковью, где навалены трупы женщин и детей, зарезанных в ней курдами. Картина страшная…»[489]

Особенно горько было узнать о судьбе города Ван, жители которого в мае 1915 г. ликующе приветствовали их как своих освободителей и защитников, «безусловно уверенные» в том, что «теперь-то, при помощи русских победных войск, будет освобождена и построена их Великая Армения». Никто тогда еще не знал, что «не позже чем через два месяца все жители города Ван и всего округа переживут жуткую трагедию и их дивный город будет разграблен курдами и сожжен…».[490] Впоследствии вновь побывавшие в гостеприимном Ване русские солдаты застали там полное запустение. Они узнали, что после оставления города весной «в него вошло до 200 конных курдов. Разграбив его и дорезав оставшихся там больных и дряхлых армян, курды подожгли город и ушли». Город был разорен настолько, что русским полкам пришлось остановиться биваком за городской чертой. «Ужасно там… — рассказывали очевидцы. — Словно никогда и не существовало этого цветущего города с 200-тысячным населением, со своим добром, со своими роскошными садами».[491] Подобные картины зверств турецких войск и мусульманских племен по отношению к единоверцам русских провоцировали ответную жестокость, проявления которой на этой войне были отнюдь не редки. Так, увидев разорение армянского города Ван «2-я Забайкальская казачья бригада … отошла на восток, расстреляв заложников-курдов».[492]

Жестокость «азиатской войны», геноцид турок по отношению к мирному христианскому населению отягощающе влияли на моральное состояние русских войск, чувствовавших свою вину за невозможность оградить дружественный народ, его женщин, детей и стариков от преследований врага: «Как их спасать, куда везти — мы не знали. Кругом витала смерть, и они своим беспомощным присутствием только отягощали войска, вносили естественное сердоболие в души казаков, столь отрицательный элемент в войнах».[493]

Непосредственное соприкосновение русских войск с турками на территории, населенной преимущественно иными этническими группами, происходило либо в ходе боевых действий против регулярных турецких частей, либо при общении с военнопленными. И по сравнению с «дикими» курдами они воспринимались как гораздо более «цивилизованный», почти «европейский» противник, который признавал определенные правила воинской этики. Например, возглавлявший плененный казаками батальон «турецкий капитан, небольшого роста, сухощавый, с тонкими и благородными чертами лица матового цвета, выбритый, но с пышными черными усами в стороны,» при встрече вежливо отдал русским офицерам честь, и они ответили ему тем же.[494] И если курдские иррегулярные части воспринимались как «дикари» и «оборванцы», то оценка турок, даже пленных, была качественно иной: «Турецкие солдаты — молодые и бодрые. Хорошо обмундированы. Лица открытые, смелые. Упадка воинского духа в них не было заметно».[495]

Иногда турки вызывали даже сочувствие, особенно когда «субъект восприятия» обладал рефлективными способностями, задумывался о смысле войны и пытался представить себя на месте противника. Вот описание одного боевого эпизода, в котором свидетель отдает дань уважения храбрости врага и видит в нем такого же, как он сам, человека: «А турки… бедные турки! Бедные люди… такие же, как и мы, воины, у которых есть и свое отечество-государство, есть и свои святые обязанности перед ним, как и у нас, казаков. Есть у них своя отличная воинская дисциплина, и свои семьи, и свои хаты… Семьи томительно будут ждать от них вести с фронта «об их здоровье и благополучии», но… их они уже никогда не получат! Они, турки, всегда храбрые солдаты своей Великой Турецкой империи, под казачьими выстрелами как-то сразу странно остановились. Некоторые немедленно попадали на землю и не встали, другие быстро повернули назад, устало побежали и стали падать, падать и … не вставать уже. Из-за перевала показалась новая группа турок. Видя гибель своих, немедленно же рассыпалась в цепь и двинулась вперед, на поддержку».[496]

Образ турецкого врага дополняли и сведения о порядках на турецком флоте. Так, в газете «Вестник Х армии» от 12 мая 1915 г. была опубликована заметка «Турок, сдавших суда, казнят». В ней говорилось: «Из Севастополя сообщают, что последнее время команды турецких судов, застигнутых нашим флотом в море, после первого же выстрела наших кораблей поспешно высаживаются в шлюпки. Однако турки плывут не к берегу, который обыкновенно находится очень близко, а едут по направлению к нашему флоту, находящемуся в нескольких верстах. Оказывается, что тех турок, которые при потоплении нашим флотом вражеских судов избегают нашего плена, турецкое правительство приказывает казнить как изменников и предателей».[497] Сведения о подобных порядках, непривычных для дореволюционной русской армии, возвращали читателю прежние представления о турках как о восточном народе, ведущем войну с азиатской жестокостью даже в отношении «своих».

В целом на Кавказском театре боевых действий русская армия столкнулась с еще более дифференцированным противником, нежели на европейском представляли собой австро-венгерские войска. Преследуемое христианское население было враждебно настроено по отношению к турецким властям и дружественно к русским. Неоднородной была и мусульманская часть населения турецких территорий, на которых велись боевые действия. Русские войска сталкивались и с нерегулярными формированиями курдских племен, и с частями турецкой армии, наблюдая врага и в ходе боевых действий, и в быту. Как и в других войнах здесь проявился весьма широкий спектр оценок и чувств по отношению к противнику: ненависть к жестокому «азиатскому» и «иноверческому» врагу при уважении к его храбрости, восприятие иной социокультурной среды со смешанным чувством любопытства, снисходительности и европейского высокомерия, сочувствие к страданиям мирного христианского населения при нередких случаях бесцеремонности оккупационных войск и даже их жестокости по отношению к мусульманам, и т. д. Однако, по мере того, как война затягивалась, накапливались усталость и антивоенные настроения, противник все более воспринимался как такой же человек, не по своей воле поставленный в безвыходную ситуацию «пушечного мяса».

Участие Турции в Первой мировой войне на стороне Германии закончилось поражением, распадом Османской империи, оккупацией значительной части собственно турецкой территории державами Антанты, а также недавно освободившей от османского гнета Грецией, что спровоцировало в 1918–1923 гг. национально-освободительную борьбу турецкого народа под руководством генерала М.Кемаля (Ататюрка). Развернувшееся партизанское движение турок против интервентов вызывало сочувствие молодой Советской России, которая в тяжелейший для себя период помогала повстанцам оружием и золотом, причем в объемах больших, чем мусульманские страны. Так, в 1920 г. было передано повстанцам более 200 кг русского золота в слитках, а в 1921–1922 гг. выделено 10 млн. золотых рублей.[498] Освободительное движение одержало победу и привело к провозглашению 29 октября 1923 г. независимой Турецкой Республики.

Во Второй мировой войне Турция декларировала свой нейтралитет, но при этом активно оказывала помощь гитлеровской Германии сырьем и продовольствием и ожидала удобного момента для вступления в войну на ее стороне, не оставляя идеи создания «Великого Турана» из преимущественно советских территорий. Однако когда стало очевидно, что победа будет за Антигитлеровской коалицией, Турция 23 февраля 1945 г. объявила войну Германии и Японии, поспешив примкнуть к лагерю победителей.

* * *

Болгария, которую Россия неизменно защищала и поддерживала в борьбе с турецким игом, помогла обрести независимость, впоследствии, в двух мировых войнах XX века была в лагере ее врагов и воевала на стороне Германии. Однако эта страна никогда не воспринималась всерьез в качестве противника ни русскими (как, впрочем, и советскими) властями, ни русским общественным сознанием. Даже в «Русском правительственном сообщении в связи с разрывом дипломатических отношений с Болгарией» от 20 октября 1915 г. вся вина за ее вступление в войну на стороне противников России возлагается не на болгарский народ, а на правящую немецкую династию Кобургов, которая с момента своего воцарения на болгарском престоле в 1886 г. проводила прогерманскую и антироссийскую политику. «В тот роковой час, когда злосчастная Болгария поднимает свой меч против возродившей ее России и становится под немецкие и турецкие знамена, русский народ отдает на суд истории имя того, кто является истинным виновником этой беспримерной измены», — говорилось в сообщении. Далее подробно описывалась предательская деятельность Фердинанда Кобурского, «вся внутренняя политика» которого «подготовляла пути к установлению в стране германского влияния», привела к тому, что уже во второй Балканской войне 1913 г. Болгария воевала против своих недавних союзников по борьбе с османским игом, и который в разгар Первой мировой войны «в чудовищном для Болгарии союзе с турками и немцами … отверг все предложения, клонившиеся к благу доверившей ему свои судьбы страны, и пошел войною на Сербию и ее союзников». В заключительных строках сообщения высказываются неизменные симпатии русских к братьям-болгарам, говорится о «чувствах великодушия по отношению к болгарскому народу» и о том, что «и ныне, когда Болгария приносится в жертву германскому коварству, Россия все еще не утратила надежды, что рука верных своим историческим заветам болгар не подымется на сыновей русских воинов, легших костьми за Болгарию».[499] И действительно, против русских войск в Первую мировую войну болгары боевых действий не вели, сражаясь с сербами и румынами.

Во второй мировой войне, будучи союзником фашистской Германии, Болгария также заняла «особую позицию»: «Ее правящая верхушка была вынуждена считаться с болгарским народом, который сохранил чувство благодарности к России и русским, оказавшим ему помощь в 1878 г. в избавлении от османского ига. Поэтому болгарское правительство не объявило войну СССР и 25 августа 1941 г. приняло решение не направлять свои войска на советско-германский фронт».[500] Вследствие этого советская пропаганда не уделяла Болгарии серьезного внимания как противнику, а в общественном сознании болгарский народ не воспринимался как враг.

* * *

Во Второй мировой войне у Германии также было немало других союзников-сателлитов разных национальностей, и на них естественно переносились основные негативные характеристики противника в целом, хотя и в ослабленной, по сравнению с главным врагом — Германией, форме. Так, весьма дифференцированно воспринимались немцы и их европейские союзники в сознании российских участников войны. Но на тех участках фронта, где приходилось иметь дело непосредственно с союзниками Германии, негативных моментов в отношении к ним было больше, чем в других местах.

Все союзники Германии, за исключением финнов, не могли похвастать уважением к себе со стороны неприятеля: ни венгры, ни румыны, ни итальянцы, с которыми приходилось сталкиваться советским войскам, не отличались особой доблестью и были, по общему мнению, довольно «хлипкими вояками».

После нападения фашистской Германии на СССР, ее союзники предполагали, что война будет победоносно завершена максимум через несколько месяцев, поэтому «многие из них поспешили зафиксировать свой вклад в уничтожение Советского Союза. Летом 1941 г. Финляндия и Румыния выставили против СССР по две армии, Италия, Венгрия, Словакия — по одному корпусу… Румынский диктатор И.Антонеску заручился согласием Гитлера на «неограниченное» расширение границ за счет Украины. Венгерское правительство за услуги Гитлеру надеялось «получить обратно все территории исторической Венгрии», то есть распространить власть на всю Трансильванию, а также на утраченные после первой мировой войны словацкие и часть украинских земель. Муссолини направил свои войска на советско-германский фронт, стремясь не допустить «после германской победы над Россией слишком большой диспропорции между германским и итальянским вкладом в войну»».[501]

Создание Антигитлеровской коалиции стало для союзников Гитлера неприятной неожиданностью. Они не рассчитывали оказаться втянутыми в схватку великих держав, и пытались вначале продемонстрировать свою лояльность к Великобритании и США, чем вызвали раздражение Берлина. В этой связи весьма характерным является заявление румынского диктатора Антонеску, сделанное им после того, как Великобритания по настоянию СССР 7 декабря 1941 г. объявила войну Румынии, Венгрии и Финляндии, а Япония в тот же день развязала против США и Великобритании войну на Тихом океане: «Я являюсь союзником рейха в войне против России. Я нейтрален в конфликте между Великобританией и Германией. Я на стороне американцев против Японии».[502] Однако уже 12 декабря под давлением немцев Румыния вместе с Венгрией объявила войну США.

«Вклад» в боевое участие каждой из перечисленных стран в войну был относительно невелик, однако в совокупности — весьма значителен, причем по ходу войны он нарастал. Так, «для участия в «большом наступлении» летом 1942 г. на южном крыле советско-германского фронта в группу армий «Б» были выставлены 8-я итальянская, 2-я венгерская, 3-я и 4-я румынская армии. Их общая численность составляла 648 тыс. солдат и офицеров. Прибывшие на фронт итальянские, венгерские и румынские войска подвергались дискриминации со стороны немецкого командования, исповедовавшего расистские идеи. Созданные германские штабы связи при союзных армиях осуществляли над ними полный контроль. Вместе с тем, они мало уделяли внимания снабжению союзных армий продовольствием, оружием, боеприпасами и т. д. Некоторые из высших гитлеровских генералов считали излишним скрывать свое презрение к ним, насмешливо называя их «армиями Лиги наций»».[503]

Трофейные письма румынских, венгерских, итальянских и даже австрийских солдат свидетельствуют: «отношения с немцами скверные», «немцы относятся к нам с презрением», «называют оскорбительными кличками», «издеваются». В сообщении Управления особых отделов НКВД СССР в Главное политуправление РККА «О реагировании солдат противника на упорное сопротивление советских войск под Сталинградом» за август 1942 г., основанном на донесениях разведки и показаниях военнопленных, говорилось: «Взаимоотношения между немцами и их союзниками с каждым днем обостряются. Уроженцы Восточной Пруссии считают себя «истинными германцами» и постоянно издевательски относятся к солдатам из западногерманских областей. Еще более открыто проявляют немцы свое «превосходство» по отношению к румынам, венграм и итальянцам. В Германии их называют «вспомогательными народами». Немецкий солдат считает себя вправе сделать замечание офицеру румынской или венгерской армии. При совместном размещении немцы получают лучшие дома и, как правило, лучше питаются. Это вызывает ненависть к немцам со стороны солдат других национальностей».[504] Глубоко укоренившиеся в сознании немецкого народа предрассудки расовой теории влияли не только на его отношение к противнику, но и подтачивали изнутри саму германскую коалицию.

Впрочем, презрение и недоверие немцев к своим союзникам было вызвано, прежде всего, тем, что их боевые качества оставляли желать лучшего: «Были случаи, когда целые части не выполняли боевых приказов, а соединения проявляли неустойчивость и разбегались под нажимом Красной Армии».[505] Не случайно в документах постоянно встречаются упоминания о немецких заградотрядах, которые «силой гонят в бой» союзников, так как их части слабо дисциплинированы и неустойчивы.[506] Например, в разведсводке IV Управления НКВД СССР от 18 ноября 1942 г. «О положении в оккупированных противником районах Сталинградской и Ростовской областей, Северного Кавказа и Калмыцкой АССР» сообщалось: «Из разговоров с солдатами румынской, итальянской и австрийской национальностей видно, что немцы не доверяют им, боевые порядки на линии фронта строят таким образом, чтобы наблюдать за своими «союзниками». Немецкие автоматчики всегда стоят за спиной румын и итальянцев, чтобы предупредить их, что отступление невозможно. Некоторые солдаты говорят, что «на русском фронте либо русская, либо немецкая пуля найдет твой конец»».[507]

19 ноября 1942 г. началось контрнаступление Красной Армии под Сталинградом, завершившееся поражением 6-й и 4-й танковой немецких, 3-й и 4-й румынских, 8-й итальянской армий, а в январе 1943 г. была разгромлена и 2-я венгерская армия. В результате правительства Румынии и Венгрии стали активно искать пути к заключению сепаратного мира с Англией и США. Кризис между Германией и ее союзниками стремительно углублялся и привел к оккупации немецкими войсками Италии в сентябре 1943 г. (после отстранения от власти Муссолини и заключения новым итальянским правительством перемирия с США и Великобританией) и Венгрии в марте 1944 г. Устрашенные этими действиями, Венгрия, Румыния, Болгария и Финляндия в мае 1944 г. отвергли предложение СССР, США и Великобритании о выходе из войны на стороне Германии и даже увеличили численность своих войск на советско-германском фронте. Если к концу 1943 г. здесь действовала одна румынская армия (10 дивизий), то летом 1944 г. — уже две армии, состоявшие из 22 дивизий и 5 бригад. Венгрия выставила на Восточный фронт одну армию (12 дивизий и 2 бригады) весной 1944 г., а к августу-сентябрю еще две армии (19 дивизий и 2 бригады).[508] Однако окружение и разгром крупной группировки немецких и румынских войск в Ясско-Кишиневской операции привели к падению режима Антонеску в Румынии: 23 августа 1944 г. там началось вооруженное восстание, и уже на следующий день, 24 августа, пришедшее к власти новое правительство объявило войну Германии, а 12 сентября подписало перемирие с СССР, США и Великобританией. 23 сентября 1944 г. советские войска развернули наступление вглубь Венгрии. Образованное на освобожденной ими территории Временное национальное правительство Венгрии 28 декабря объявило войну Германии, а 20 января 1945 г. подписало перемирие со странами антигитлеровской коалиции.[509]

Как в советской пропаганде, так и в восприятии населения сателлиты Гитлера представлялись «холопами» и «шакалами», — в сравнении с их «хозяином» и «тигром» — самой фашистской Германией. «Приходит час расплаты. Шакалы получат по заслугам, — 12 декабря 1942 г. в заметке «Судьба шакалов» писал Илья Эренбург. — Они получат за то, что они пришли к нам. Но мы ни на минуту не забываем о тигре. Тигр получит за всё — и за себя, и за шакалов, и за то, что он к нам пришел, и за то, что он привел с собой мелких жадных хищников».[510] На протяжении всей войны союзные Германии войска воспринимались как второстепенные пособники основного врага, не имевшие ни высокой боеспособности, ни воинского духа, в целом отличавшие немецкие части. «В итальянских, венгерских, румынских войсках дисциплина и морально-политическое состояние значительно ниже, чем в германской армии», «в то же время «союзнички» не отстают от немцев в грабежах и издевательствах над населением, — свидетельствуют документы. — В селе Ново-Николаевка на Днепре венгерский офицер, не стесняясь присутствием посторонних и ребенка, изнасиловал молодую женщину… В селах юго-западнее Сталинграда население особенно жалуется на произвол румын, буквально не дающих прохода ни одной женщине».[511] «Грабили они дружно, — с издевкой отмечал Илья Эренбург. — Правда и в грабеже немцы соблюдали иерархию. Если немец брал корову, итальянцам доставалась курица. Если немец ел курятину, румын довольствовался яичком».[512]

Безусловно, при общем отношении к гитлеровским союзникам как второстепенным и «второсортным» врагам, образ каждой из стран и их армий имел свою специфику. Причем у отношения к каждой из них была своя предыстория.

* * *

Румыния являлась союзником России в Первой мировой войне, но в этом своем качестве доставила ей больше неприятностей, чем принесла какой-либо пользы. Долгое время выбирая, на чью сторону встать, торгуясь то с Германией, то с Антантой в расчете получить за свою «помощь» Трансильванию и Буковину, сравнивая предложения и посулы, исходящие из каждого лагеря, и ужасно боясь продешевить, одновременно следя за ходом боевых действий и выжидая удобного момента, чтобы гарантированно оказаться в стане победителей, Румыния наконец, поставив под ружье солидную армию в 23 дивизии общей численностью 600 тыс. человек,[513] вступила в войну 27 августа 1916 г., но, к несчастью, именно тогда, «когда Брусиловское наступление выдохлось и благоприятная обстановка миновала. Ход операций румынской армии превзошел самые мрачные ожидания пессимистов… Неприятель ворвался на румынскую территорию. С помощью русской армии удалось отстоять немногим более ее четверти».[514]

Русский генерал А.А.Самойло, побывавший в начале 1916 г. в Бухаресте с дипломатической миссией и наблюдавший румынский генералитет, предававшийся пустым развлечениям, «считая это особого рода шиком во время войны», сделал вывод, что «никакого проку от армии, возглавляемой такими полководцами, ждать нельзя».[515] И в самом деле, присоединившись к войскам русского фронта «в тот момент и в таком месте, где у противника на границе не было ничего, кроме пограничной стражи», румынская армия под звуки торжественных маршей перешла границы Венгрии и Болгарии. Но, неожиданно атакованные подошедшими болгарскими резервами, две румынских дивизии стремительно бежали из Болгарии обратно в пределы Румынии.[516] Генерал А.А.Брусилов впоследствии вспоминал: «…Спустя немного времени после начала военных действий румынской армии вполне выяснилось, что румынское высшее военное начальство никакого понятия об управлении войсками в военное время не имеет; войска обучены плохо, знают лишь парадную сторону военного дела, об окапывании, столь капитально важном в позиционной войне, представления не имеют, артиллерия стрелять не умеет, тяжелой артиллерии почти совсем нет и снарядов у них очень мало. При таком положении неудивительно, что они вскоре были разбиты…»[517] При этом поведение румын накануне разгрома было высокомерным и вызывающим: они не желали согласовывать свои действия с русскими, скрывая от них распоряжения и планы своего генерального штаба, в то время как, по свидетельству генерала А.М.Зайончковского, «выгодное положение Румынии на фланге заставляло догадываться, что германцы обрушатся всей силой своего кулака на это маленькое государство, чтобы закрыть для русских всякую возможность политического влияния на Балканах и открыть для себя выход на фланг русской оборонительной линии. Румынская армия, не имевшая боевого опыта, навряд ли могла выдержать натиск германцев, и при таких условиях союз с Румынией имел для России только отрицательный характер, как это и вышло в действительности».[518] Невольно возникал вопрос: «зачем было втягивать Румынию в войну, когда было известно, что румынская армия совершенно не отвечает самым скромным требованиям, предъявляемым к современным армиям»?[519]

Интересные воспоминания о том, как было встречено известие о вступлении румын в войну в экспедиционном корпусе русской армии во Франции оставил в своем автобиографическом романе «Солдаты России» Р.Я.Малиновский: «В это время поступило известие, что Румыния объявила войну Австро-Венгрии и Германии. Смысла этого события солдаты не понимали, а он заключался в том, что Румыния решила кое-чем поживиться, пользуясь успешным наступлением русских войск на Юго-Западном фронте летом 1916 года. Таким образом, успех генерала Брусилова дал России нового союзника. Было приказано прокричать три раза «ура» во всех траншеях и выставить плакаты с надписью: «Немцы, Румыния вам объявила войну, теперь вам скоро наступит конец». Немцы обозлились и открыли по плакатам сильный артиллерийский огонь. Пришлось скорее убрать их. Обстрел прекратился… Спустя некоторое время … разведчики приволокли двух пьяных немцев. Оказывается, немцы не зря пьянствовали — они наголову разгромили румын и в свою очередь подняли над траншеями плакаты с короткой надписью на русском языке: «Капут вашим румынам». Пришлось теперь французской артиллерии открыть «тир де бараж» и заставить немцев убрать эти раздражающие плакаты».[520]

Но оказавшаяся столь бездарным союзником России в войне против Германии, Австро-Венгрии и даже Болгарии, в 1918 г. Румыния с энтузиазмом воспользовалась слабостью своей недавней союзницы и покровительницы с целью создания за ее счет «Великой Румынии». В период Гражданской войны она приняла участие в Интервенции в Советскую Россию, оккупировав в январе 1918 г. Бессарабию и разыграв комедию о якобы ее «добровольном» присоединении к Румынии. Но внезапно разыгравшийся аппетит все еще не был удовлетворен, и румынские войска продолжали продвигаться к р. Днестру, начали наступление на Одессу. В последовавших боевых столкновениях с красноармейцами они получили серьезный отпор, после чего пошли на переговоры и 8 марта 1918 г. подписали «протокол ликвидации русско-румынского конфликта», в котором соглашались на вывод своих войск из Бессарабии и отказ румынского правительства от всякого вмешательства в ее внутреннюю и политическую жизнь. «Однако Румыния получила от истории отсрочку в выполнении этих условий, так как новая волна событий [в виде начавшейся австро-германской оккупации и широкомасштабной Гражданской войны] надолго разделила обе стороны между собой»,[521] и Москва, никогда не соглашавшаяся с аннексией Бессарабии Бухарестом, сумела вернуть ее только два десятилетия спустя. Пока же внутри России разгоралась Гражданская война, румынские войска в ноябре 1918 г. оккупировали Северную Буковину, а у распадавшейся Австро-Венгрии захватили Трансильванию.

В течение всего межвоенного периода отношения между Советской Россией и Румынией были довольно напряженными, особенно учитывая установленный ею жестокий репрессивный режим на оккупированной территории, подавлявший многочисленные народные выступления, а с середины 1930-х гг. — постепенное сближение с фашистской Германией. При этом главной «точкой накала» оставался «бессарабский вопрос». Время для его решения наступило в условиях уже начавшейся Второй мировой войны.[522] Военные успехи гитлеровской Германии подогревали территориальные амбиции и ее союзников. Та же Румыния в конце 1939 — начале 1940 гг. сконцентрировала на советско-румынской демаркационной линии значительные силы, сопровождая свои действия различными провокациями, а в ответ на предупреждения Советского правительства развернула на территории оккупированной Бессарабии волну террора против населения. В этой ситуации правительство СССР 26 июня 1940 г. направило Румынии ноту, в которой, в частности, говорилось, что «Советский Союз считает необходимым и своевременным в интересах восстановления справедливости приступить совместно с Румынией к немедленному решению вопроса о возвращении Бессарабии Советскому Союзу, а также о передаче последнему северной части Буковины, население которой желало воссоединиться с советской Украиной».[523] Румынское правительство пыталось уйти от конкретного ответа, но последующая дипломатическая нота СССР, требующая от Румынии освободить от воинских контингентов названные территории до 14.00 час. 28 июня 1940 г. вынудила его, по совету Италии и Германии, принять советское предложение. Ровно в 14.00 час. 28 июня в Бессарабию и Северную Буковину вступили части Красной Армии, на следующий день они вышли к реке Прут, а к исходу 30 июня вся Бессарабия была освобождена от румынских оккупантов.[524] Государственная граница СССР по рекам Прут и Дунай была восстановлена. Население края встретило известие о мирном разрешении советско-румынского конфликта с ликованием.

В сентябре 1940 г. к власти в Румынии пришло военно-фашистское правительство И.Антонеску. Оно (как, впрочем, и правительство современной Румынии) расценило эти события как «ничем не спровоцированную советскую агрессию против слабой жертвы — Великой Румынии». Однако Бессарабией и Северной Буковиной ее территориальные потери в 1940 г. не ограничились: в конце августа Германия навязала Румынии «2-й Венский арбитраж», по которому от нее была отторгнута и передана хортистской Венгрии Северная Трансильвания, а другому немецкому союзнику — Болгарии, по румынско-болгарскому договору от 7 сентября 1940 г., была возвращена Южная Добруджа.[525] Дальнейшие действия Румынии как союзника Гитлера были связаны, прежде всего, с надеждами вернуть себе эти и приобрести новые территории в уплату за помощь в войне против СССР.

В период Великой Отечественной войны в массовом сознании советского общества и армии сложился образ-стереотип «вороватых и трусливых румын». «Среди всех «крестоносцев» самыми живописными остаются румыны», — писал 12 декабря 1942 г. Илья Эренбург и показывал саму Румынию как «неграмотную», «невежественную», «нищую страну, в элегантном смокинге и грязной, вшивой рубашке». Он перечислял румынские «подвиги» на оккупированной советской территории: «Одесса, наша Одесса, Одесса Пушкина, Одесса броненосца «Потемкин» обращена в губернский город вшивой, невежественной и воровской Румынии!»; «Отважные одесситы вели борьбу с захватчиками. Их задушили румыны в катакомбах: пустили ядовитые газы»; «Они загадили Одессу. Прекрасный город превратили в румынский кабак. Потом открылись новые просторы для грабежа. Румыны безобразничали в Крыму, в Анапе, на Дону. Они жгли школы, санатории и раскуривали книги, унесенные из библиотек»; «Мы знаем, как разоряли румыны казацкие станицы».[526] Описывая летом 1942 г. румынский оккупационный режим в Одессе по материалам немецких газет, И.Эренбург возмущается: «Оказывается, румынская шпана чувствует себя в Одессе «как дома»: принимает немецких гостей. А одесситов румыны выкуривают из родного города. Кто в Одессе говорил по-румынски, кроме контрабандистов и шпионов? И вот одесситы обязаны говорить по-румынски, по-румынски жениться, по-румынски хоронить своих. Шулера из Бухареста пооткрывали лавочки: продают немцам краденное добро за «квитанции германских кредитных касс». А еще не вымершие одесситы должны работать по двадцать часов в день».[527]

Однако, ведя себя как заносчивые завоеватели с гражданским населением на оккупированных территориях, в боевой обстановке румыны отнюдь не демонстрировали чудеса храбрости. Советские военно-аналитические службы давали вполне адекватную оценку и боеспособности румын, и порядкам в их армии, и взаимоотношениям с немецкими войсками. Так, в докладной записке Особого отдела НКВД Сталинградского фронта в Управление особыми отделами НКВД СССР от 31 октября 1942 г. «О дисциплине и морально-политическом состоянии армий противника» приводятся следующие факты и обобщения: «В середине августа с.г. 5 полк 4-й румынской пехотной дивизии получил приказ перейти в наступление. Командир полка категорически отказался выполнить приказ, ссылаясь на нехватку людей. Полк был снят с позиций и отведен на некоторое время в тыл»; «Среди румынских солдат особенно процветает дезертирство, … широко распространены антивоенные настроения…»; «Дисциплина в румынской армии в буквальном смысле слова палочная: за малейшие провинности солдат жестоко избивают все начальники — начиная от малых и кончая большими. Наказание провинившихся солдат 25–30 ударами палки — обычное явление в румынской армии».[528] Далее в документе говорится о том, что «отношение немцев к своим румынским союзникам — издевательское», и приводятся конкретные примеры: «…Один из военнопленных рассказал, что летом с.г. немцы, пришедшие купаться, выгнали из реки даже не успевших смыть мыло румынских солдат. При размещении в населенных пунктах, немцы останавливаются в лучших избах по 2–3 солдата, а румын загоняют до роты в один двор. Все это создает ненависть румынских солдат к немцам. Нередко можно от румын, как и от венгров, услышать: «При первом серьезном ударе Красной Армии мы все бросим и разбежимся. Пусть воюют Гитлер и Антонеску»».[529]

Напрасно румынское армейское руководство пыталось наладить отношения с германскими союзниками, стремясь «подружить» своих и немецких солдат, между которыми постоянно вспыхивали конфликты и драки. Приказ командующего 3-й румынской армией корпусного генерала Дмитреску гласил: «Дабы избежать в дальнейшем некоторых неприятных инцидентов между румынскими и немецкими солдатами, предлагаю в любом населенном пункте, где находятся румынско-немецкие части, укреплять всеми средствами дружественные взаимоотношения. Для этого организовать совместные обеды, взаимные посещения, встречи на маленьких праздниках и т. д. Крайне необходимо избегать или в крайнем случае сократить количество конфликтов, которые могут привести к тяжелым последствиям и неблагоприятно отразиться на осуществлении наших притязаний в будущем».[530] Из приказа видно, что румынского генерала беспокоили не столько сами отношения с немецким союзником, сколько осложнения реализации великодержавных аннексионистских планов Румынии в послевоенной перспективе.

Однако «недружественные» отношения немецких и румынских военнослужащих на бытовом уровне приобретали еще более острый характер уже на уровне военного руководства, как только положение на фронтах становилось неблагоприятным, и тем более катастрофическим. Как пример можно привести ситуацию в «Сталинградском котле» зимой 1942–1943 гг. Так, в информации Особого отдела НКВД Сталинградского фронта в Особый отдел НКВД Донского фронта «О морально-политическом состоянии и снабжении окруженных под Сталинградом немецко-фашистских войск» в середине декабря 1942 г. сообщается: «Своим румынским союзникам немцы совершенно перестали доверять… Оружие у них отобрали и используют сейчас на хозяйственных работах, на постройке оборонительных сооружений. Румынские солдаты со времени окружения, 20 ноября, не видели хлеба, пищу получают только один раз в день — вечером похлебку с 150–200 г конины. Немцы издевательски заявляют, что румын нечего кормить, так как они все равно сдаются в плен».[531] Описывая немецкое отступление от Среднего Дона к Северскому Донцу, И.Эренбург отмечает: «Хотя среди окруженных было чрезвычайно мало румын, чванливые немцы хотели взвалить вину на своих «союзников». Лейтенант Курт Гофман писал в дневнике: «Румыны бегут без оглядки. Их офицеры своевременно смылись под предлогом совещания. Они попрошайничают. И с таким сбродом мы должны победить!» Румыны из 1-й кавалерийской дивизии бродили, как беспризорные. Немцы сожрали румынских коней, а румынских конников загнали в немецкие пехотные полки…».[532] И даже в плену эта враждебное отношение между румынами и немцами сохранялось: в лагерях для военнопленных румыны обращались к администрации с просьбой не селить их вместе с немцами.[533]

В последний период войны, в 1944–1945 г. румыны, недавние противники СССР и сателлиты Германии, стали союзниками антигитлеровской коалиции. При этом в массовом сознании советских людей преобладало недовольство «слишком мягкими» условиями перемирия с Румынией.[534] О восприятии этой новой «союзной» Румынии, первой европейской страны, в которую в августе 1944 г. вступила Красная Армия, вспоминает в своих «Записках о войне» поэт-фронтовик Борис Слуцкий: «Европейские парикмахерские, где мылят пальцами и не моют кисточки, отсутствие бани, умывание из таза, «где сначала грязь с рук остается, а потом лицо моют», перины вместо одеял — из отвращения вызываемого бытом, делались немедленные обобщения… В Констанце мы впервые встретились с борделями… У всех было отчетливое сознание: «У нас это невозможно»… Наверное, наши солдаты будут вспоминать Румынию как страну сифилитиков…». И делает вывод, что именно в Румынии, этом европейском захолустье, «наш солдат более всего ощущал свою возвышенность над Европой».[535] Есть в его воспоминаниях короткий и, казалось бы, незначительный, но в действительности очень важный эпизод, в котором выражено откровенное солдатское презрение к внезапным скороспелым «союзникам»: «Из подворотен угодливо повизгивали румынские собаки. Они капитулировали вместе со своими хозяевами и смертельно боялись красноармейцев. Достаточно было хлопнуть по кобуре, чтобы огромная псина умчалась куда глаза глядят».[536]

* * *

Другим сателлитом Германии была Венгрия, объявившая войну СССР 27 июня 1941 г. Отношение к венграм было несколько иным, нежели к румынам. Еще в Первую мировую войну венгерские войска считались лучшими из войск Австро-Венгрии. Однако во Второй мировой такие оценки венгерской армии были уже неуместны, когда они воевали на советской территории, хотя их части оказались более боеспособными, чем румынские. В межвоенный период мадьяры потеряли воинственность и военные навыки. «Версальский мир мудро отбирал у побежденных не только оружие, но и право вооружаться. Поколения утрачивали военные традиции, идеологически демилитаризировались. Двадцать лет подряд военный бюджет уходил на здравоохранение, стандартные особняки, стимулирование отечественного льноводства. Мадьяры, как нация, потеряли выправку».[537] Однако установившийся после разгрома венгерской революции 1918 г. хортистский режим не отказался от территориальных притязаний к соседям, в том числе и к СССР, и проводил антисоветский курс, примкнув в 1939 г. к Антикоминтерновскому пакту, а в 1940 г. к Тройственному пакту Германии, Италии и Японии.

В ходе Второй мировой войны в общественном сознании — как советского общества, так и армии, сложился обобщенный образ «жестоких мадьяр», особенно укрепившийся в конце войны, во время боевых действий уже на собственно венгерской территории, где враг дрался крайне ожесточенно. Но боеспособность венгров в боях на советской территории оказалась относительно невысокой. «Фрицы покрепче венгров», — к такому убеждению на собственном опыте приходили советские бойцы. «В начале августа с.г. [1942], когда наши войска повели наступление через Коротояк на Острогожск, разбежались находившиеся на этом участке фронта две венгерских дивизии. После того, как их с трудом удалось собрать, по приказанию германского командования перед строем было расстреляно 20 венгров. Остальных тут же предупредили, что при повторении подобных случаев они также будут расстреляны. Венгерский комендант Острогожска был снят, а в город для усиления обороны прибыл немецкий полк»,[538] — говорилось в одном из разведдонесений.

Между тем, венгры вели себя на советской земле как жестокие оккупанты. В заметке «Венгерский кур» от 19 мая 1942 г. Илья Эренбург пишет о том, как в записной книжке одного венгерского солдата нашел украинский перевод «некоторых особенно необходимых слов»: «Дайте. Гусь. Курочка. Куда пошел? Красивая девушка. Напрасно вы просите. Иди со мной спать. Молоко. Живей! Яйца. Иди туда, куда я скажу»..[539] Поэтому не случайной была ответная реакция в конце войны, когда советские войска перешли границу Венгрии. «Это была первая страна, не сдавшаяся, как Румыния, не перебежавшая, как Болгария, не союзная, как Югославия, а официально враждебная, продолжавшая борьбу. Запрещенная приказами месть была разрешена солдатской моралью. И вот начали сводить счеты».[540] Ненависть к венграм усугублялась их коварством: редко оказывая открытое сопротивление, они часто нападали исподтишка, всегда были готовы нанести удар в спину. «Характерным для отношения мадьяров к нам был страх, — вспоминает Борис Слуцкий вступление советских войск в Венгрию. — Целые классы, народности подготовлялись к партизанской борьбе… И все же почти не было серьезных актов сопротивления… В итоге наш солдат презрел окружавших его врагов и пренебрег всякими возможностями их сопротивления… Когда убивали по хуторам пьяных и отставших одиночек, когда тащили их, недоубитых, в силосные ямы, в последних их воплях звучали не только страх, боль, гнев, но раньше всего недоумение: скотина зарычала; волки сбросили бараньи шкуры».[541]

* * *

Еще одним сателлитом Германии в войне против СССР являлась Италия, отношение к которой тоже было особым.

В первую мировую итальянцы — союзники Антанты, с которыми, впрочем, русским войскам не приходилось иметь дела, так что сведения о событиях на далеком итальянском театре военных действий черпались исключительно из газет. Впрочем, 3 тыс. итальянцев участвовали в иностранной интервенции во время Гражданской войны в России, но их было слишком мало, чтобы оставить в сознании русского народа какую-либо о себе память.

Другое дело — Вторая мировая война, когда в СССР вместе с гитлеровскими полчищами вошел довольно многочисленный итальянский экспедиционный корпус, а затем и целая армия. «Когда план Барбаросса стал известен Муссолини, тот немедленно отправил по своей собственной инициативе итальянский экспедиционный корпус, состоящий из трех дивизий, насчитывающих в своем составе 60 тыс. человек, в южный сектор Восточного фронта. Очень скоро численность этих войск возросла до 250 тыс. человек, и на Восточном фронте появилась 8-я итальянская армия. Причем Муссолини вовсе не стремился помочь своим союзникам, Он просто хотел поставить Италию в такое положение, чтобы она могла претендовать на изрядную долю военной добычи, как сторона, внесшая весомый вклад в войну против Советского Союза. Муссолини только беспокоился, чтобы экспедиционная армия успела прибыть в Россию вовремя и приняла участие в военных действиях».[542]

Моральный дух итальянских частей был, пожалуй, одним из самых низких среди германских сателлитов. По воспоминаниям участников событий, «итальянские части, воюющие на Восточном фронте, не пользовались уважением свои немецких союзников».[543] А советские контрразведчики, говоря о «моральном разложении и признаках упадка дисциплины» в этих войсках, приводят интересные факты: «…Нашим зафронтовым агентом… отмечено прохождение с Ростовского направления через ст. Ханженково целого железнодорожного эшелона с закованными в кандалы итальянскими солдатами».[544] О напряженных отношениях с немцами пишут и итальянские мемуаристы. «…Немцы … послали двух автоматчиков занять позиции за нашими спинами, причем на значительном расстоянии друг от друга. Поэтому горе тем, кто попытается покинуть поле боя… Я невесело усмехнулся, вспомнив пропагандистские рассказы о советских комиссарах, держащих бойцов на мушке»,[545] — вспоминал бывший офицер итальянского экспедиционного корпуса Эудженио Корти. Он же отмечал: «В наших несчастьях все винили немцев. Это из-за них у нас не было горючего. К тому же они, в отличие от нас, имели и топливо, и еду, да и обмундирование у них было не в пример лучше нашего. Как тут не чувствовать неприязнь?».[546] Таким образом, при всей специфике отношения с итальянским союзником, немцы проявляли к нему такое же пренебрежение, как и к остальным.

Итальянцам, как и другим сателлитам Гитлера, досталось от советской пропаганды. 12 апреля 1942 г. Илья Эренбург едко высмеял их в заметке «Петушиные перья». Он приводит отзывы об итальянских частях немцев, взятых в плен на Украине: «Офицеры говорят: «Итальянцы годны только для тыловой службы… Они не выдерживают артиллерийского огня… Они неизменно требуют от нас помощи…» Немецкие солдаты презрительно называют итальянцев «макаронщиками», а один немецкий ефрейтор заявил: «По-моему, итальянцы хуже румын, а уж румыны дерутся, как опытные зайцы…»[547] Далее говорится о том, что «в экспедиционном корпусе нет интендантства: итальянцы пущены на подножный корм. Они научились грабить на славу. Жители освобожденных сел рассказывают: «Немец не нашел картошку, а пришел итальянец, понюхал и сразу стал копать…» Берсальеры ходят в шляпах с петушиными перьями; несмотря на это, их смертельно боятся все украинские куры: итальянцы в куроедстве превзошли немцев. Они исправно несут полицейскую службу: реквизируют, арестовывают, расстреливают, но в бою они показали себя классически трусливыми…» И в подтверждение приводит слова пленного итальянского лейтенанта: «Нашим солдатам опасно показывать противника, — как только они видят русских, они тотчас сдаются в плен».[548]

Присутствие итальянцев в СССР, с которым Италия не имела общих границ, не предъявляла территориальных претензий, воспринималось с недоумением, как бессмыслица и нелепость. Лучше всего это общественное настроение выразил Михаил Светлов в своем стихотворении «Итальянец», написанном в 1943 г. — после разгрома немецких войск под Сталинградом, к северо-западу от которого в районе р. Дон полностью погибла 8-я итальянская армия. Пожалуй, именно светловское стихотворение и стало основой того образа-стереотипа, сформировавшегося в советском общественном сознании: «итальянцы — печальные, замерзающие в русских снегах уроженцы юга, бессмысленно погибающие на ненужной им войне».

«Молодой уроженец Неаполя!

Что оставил в России ты на поле?

Почему ты не мог быть счастливым

Над родным знаменитым заливом?» —

вопрошал Светлов. И рассказывая тому, кого «привезли в эшелоне для захвата далеких колоний», как сам грезил о прекрасной Италии, заявлял:

«Но ведь я не пришел с пистолетом

Отнимать итальянское лето,

Но ведь пули мои не свистели

Над священной землей Рафаэля!»

И вывод, который делает солдат, убивший итальянца под Моздоком, не вызывает ни тени сомнения:

«Я не дам свою родину вывезти

За простор чужеземных морей!

Я стреляю — и нет справедливости

Справедливее пули моей!»

Итальянец — такой же чужеземный захватчик, как и все остальные. Но…

«Никогда ты здесь не жил и не был!..

Но разбросано в снежных полях

Итальянское синее небо,

Застекленное в мертвых глазах…»[549]

И в этом финальном образе присутствовал даже некоторый элемент сочувствия к «экзотическому» врагу.

* * *

В обеих мировых войнах германские союзники являлись второстепенными противниками России, и именно так и воспринимались российским массовым сознанием. Специфическое отношение к ним определялось многими факторами: и предысторией межгосударственных и межнациональных отношений, и степенью и характером участия каждой из стран в войнах против России, и поведением их армий в боевой обстановке и на оккупированных территориях, в чем реализовывались не только политика их правительств, но и социокультурные и иные качества самих наций.

После окончания Второй мировой войны отношение к бывшим противникам во многом зависело от того, в каком политическом лагере оказались эти государства. Однако «военное наследие» — стереотип «образ врага», сформировавшийся в военное время, еще долго оказывал влияние на восприятие стран и их народов уже в мирных условиях.

От временных союзов к военно-политическому противостоянию: динамика восприятия Англии, Франции и США

«Образ союзника» занимал меньшее по сравнению с «образом врага», хотя и существенное место в структуре массового сознания в период обеих мировых войн. Далеко не безоблачными были отношения между Германией и ее сателлитами, которых она использовала, но при этом откровенно презирала, что отражалось и на взаимовосприятии народов этих стран. Сложными, причем не только политически, но и психологически, были и отношения внутри антигерманских коалиций — Антанты в период Первой мировой и Антигитлеровской коалиции в годы Второй мировой войны.

Военно-политический союз Великобритании, Франции и России (именуемый также Тройственным согласием — Антантой, после присоединения Италии в 1915 г. — Четверным согласием) оформился в 1904–1907 гг. как противовес Тройственному союзу Германии, Австро-Венгрии и Италии, сложившемуся в 1879–1982 гг. (распался в 1915 г. со вступлением в войну Италии на стороне Антанты). Все его участники имели свои геополитические, экономические и иные интересы, которые во многом противоречили интересам и целям других сторон союза. Так, Великобритания в конце XIX — начале XX вв., когда в Европе уже формировались две противостоящие друг другу военно-политические группировки, придерживалась политики «блестящей изоляции», то есть отказа от длительных и заблаговременных союзов в мирное время, с тем чтобы использовать противоречия между двумя блоками для утверждения собственной гегемонии в Европе и пытаясь играть роль международного арбитра. Обострение англо-германского соперничества в Африке и на Ближнем Востоке побудило ее искать союза с Францией, а затем и с Россией. При этом в ряде регионов мира, где существовали русско-английские противоречия, Англия проводила откровенно антироссийскую политику (на Среднем и Дальнем Востоке).

Еще в начале XX века Великобритания и США, воспринимавшие Россию в качестве основного соперника в Тихоокеанском регионе, активно поддерживали агрессивные планы Японии, толкали ее на войну с Российской империей. Англия в 1902 г. заключила с Японией союз, а американский президент Теодор Рузвельт открыто заявлял: «Япония играет нашу игру». Формально соблюдая нейтралитет, в действительности обе страны финансировали и вооружали японскую армию, помогали готовить ее кадры, развязывали в прессе прояпонские и антироссийские кампании. 410 млн. долларов их займов покрыли до 40 % военных расходов Японии в русско-японской войне. Портсмутский мир также был достигнут при своекорыстном посредничестве США, которые в равной мере не были заинтересованы в существенном усилении любой из двух воюющих сторон, в частности, опасались, что исчерпавшая свои ресурсы Япония при продолжении войны потерпит поражение. В свою очередь Франция не была заинтересована в излишнем ослаблении России, рассматривая ее как противовес Германии в Европе, и тоже внесла свой в клад в заключение Портсмутского мира, стремясь поскорее вывести Россию из войны на Дальнем Востоке.

Окончательно союзные отношения между странами Антанты были закреплены после начала Первой мировой войны соглашением от 5 сентября 1914 г. об объединении военных усилий против Германии и ее союзников и о незаключении сепаратного мира с противником. Название Антанты стало применяться по отношению ко всей антигерманской коалиции. А фактически распалась она после провала интервенции в Советскую Россию 1918–1922 гг.

* * *

Во время Первой мировой войны государства Антанты «взвалили основную тяжесть войны на Россию»,[550] что проявилось уже с самого начала боевых действий. «Немцы начали свое наступление на Францию по плану Шлиффена, разработанному еще Мольтке-старшим. Главный удар они наносили правым крылом своих армий через Бельгию на Париж. Французы терпели неудачу за неудачей и отступали. Франция обратилась к России за помощью. Россия начала спешное и неподготовленное наступление 2-й армии под командованием Самсонова в Восточной Пруссии. Немцы отступили, русские их преследовали…»[551] Таким образом, несмотря на то, что русские армии еще не были полностью укомплектованы и снабжены всем необходимым для начала наступательных действий, они начали их, уступив настойчивым требованиям Франции, которая перед лицом немецкого нашествия оказалась в тяжелом положении, в том числе под угрозой сдачи Парижа. Вследствие событий на Восточном фронте Германии пришлось срочно перебрасывать туда из Франции 2 армейских корпуса и кавалерийскую дивизию. Тем самым был сломан немецкий план войны, и в начале сентября 1914 г. Германия понесла тяжелое поражение в боях на р. Марне. Однако на русском фронте недостаточно подготовленное и обеспеченное наступление привело к разгрому армии генерала А.В.Самсонова. Этот трагический для русской армии эпизод надолго остался в национальной памяти. «Русский народ понял, что может рассчитывать лишь на самого себя, — вспоминал генерал-майор царской армии, впоследствии генерал-лейтенант Красной Армии А.А.Самойло. — «Друзья» России — союзники — побуждали ее воевать до «победного конца». Именно эти «друзья» заставили русскую армию наступать в Восточную Пруссию на 14-й день после объявления войны, чтобы выручить Париж. Он был спасен нами ценой 20 тысяч убитых и 90 тысяч попавших в плен».[552]

Впоследствии, в сентябре 1941 г., советский посол в Великобритании И.М.Майский в беседе с британским премьер-министром У.Черчиллем, аргументируя необходимость открытия второго фронта союзниками на Балканах, обратился к этому эпизоду Первой мировой войны: «В 1914 году армия Самсонова не была готова к вторжению в Восточную Пруссию, тем не менее Самсонов вторгся, потерпел поражение, но спас Париж и спас войну. На войне нельзя всегда рассчитывать точно, по-бухгалтерски. Иное поражение может быть гораздо важнее победы». «Черчилль с этим согласился, имя Самсонова произвело на него заметное впечатление».[553]

И в дальнейшем, осенью 1914 г. русское военное командование, вместо того чтобы завершить начатый в Галицийской битве разгром австро-венгерской армии, под нажимом союзников, неоднократно просивших о новом наступлении против немцев, чтобы ослабить их натиск на Западе, изменило главное стратегическое направление с австрийского на германское, стало готовить наступление через Польшу на Берлин.

Генерал-лейтенант Н.Н.Головин в книге «Военные усилия России в мировой войне», оценивая кампанию 1914 г. на русском фронте, писал: «Действия русских армий в конце 1914 г. руководились той же резко и со страшнейшим напряжением проводимой идеей выручать наших союзников. Верховный Главнокомандующий Великий Князь Николай Николаевич со свойственным ему рыцарством решает стратегические задачи, выпадающие на русский фронт не с узкой точки зрения национальной выгоды, а с широкой, общесоюзнической точки зрения. Но эта жертвенная роль обходится России очень дорого. Русская армия теряет убитыми и ранеными около 1 000 000 людей, и что делает особо чувствительными эти потери — это то, что они почти всецело выпадают на долю кадрового состава армии… К сожалению, союзники не отплачивали полноценной монетой за помощь, оказанную Россией. Нужды последней не учитывались с такой же полнотой».[554]

Союзники, неоднократно вынуждавшие Россию к наступлению в 1914 г., в следующем, 1915 г. фактически оставили ее один на один против трех противников — Германии, Австро-Венгрии и Турции, не организовав в ее поддержку ни одной крупной военной операции на Западном фронте. В 1916 г. Россия в результате Брусиловского прорыва спасла от разгрома нового союзника — Италию, терпевшую поражение от австро-венгерских войск. Австрия вынуждена была прекратить успешное наступление в Италии и перебросить оттуда значительную часть своих войск на русский фронт. Кроме того, для спасения Австро-Венгрии от полного разгрома на помощь ей была переброшена 9-я немецкая армия. В результате успеха русской армии Австро-Венгрия оказалась на грани поражения и держалась только благодаря немецкой помощи, Италия была спасена от разгрома, Германия временно прекратила свое наступление под Верденом, а Румыния вступила в войну на стороне Антанты.

В этом контексте и формировался «образ союзника» — как обобщенный в лице западных членов Антанты, так и конкретный, применительно к отдельным странам — Англии, Франции, позднее — США. Сложные предвоенные отношения потребовали от власти определенных целенаправленных усилий, для того чтобы образ политических соперников, по сути недружественных стран, с которыми Россия в прошедшем XIX в. неоднократно сталкивалась на полях сражений и которые коварно вмешивались в ее войны на стороне противников, отнимая плоды русских побед, — этот враждебный образ приходилось срочно «перелицовывать» в образ союзника. И пропаганда активно работала над формированием такого позитивного образа. Например, в России были изданы открытки с текстами государственных гимнов и изображением солдат в форме стран Антанты, причем русский солдат в этой серии ничем не выделялся. Союзники всегда склонны недооценивать усилия друг друга, но чувство «общего дела» находило свое отражение в массовом сознании. Однако, несмотря на усилия правительства по работе с общественным мнением, недоверие к союзникам, в первую очередь к Англии продолжало сохраняться.[555]

В начале XX в. и в правительственных кругах, и в общественном мнении России было распространено стойкое убеждение, что главным соперником на международной арене и потенциальным врагом является Англия. Такое положение сохранялось до начала Первой мировой войны, несмотря на заключение еще в 1907 г. англо-русского соглашения о разграничении сфер влияния в Персии. Патриотический подъем, объединивший почти все слои российского и британского обществ, совместная борьба с общим врагом в 1914 г. сблизили население двух стран. Ненадолго были отодвинуты на задний план противоречия и различия между двумя государствами. Образ недавнего противника трансформировался в образ союзника, что стало заметной частью общественно-политической и культурной жизни. Причем, чем тяжелее становилось положение России, военная и экономическая ситуация, тем больше «общественную, культурную и бытовую жизнь пронизывали идеи союзничества и общей борьбы до победы, которые всеми мерами поддерживали правительства обоих государств. Своего пика распространение этих идей в российском обществе достигло в 1915–1916 гг., после того, как Англия признала притязания царского правительства на Константинополь и черноморские проливы».[556] В свою очередь, на Западе волну симпатий к союзнице всколыхнул успех Брусиловского прорыва. По сообщению членов думской делегации, посетивших Лондон и Париж, «Англию захлестнуло книгами о России, о русском народе. Даже «Слово о полку Игореве» переведено на английский». «Дейли телеграф» писала: «Понемногу мы начинаем понимать русскую душу… Непоколебимая лояльность, за которую мы так благодарны. Все, что неясно грезилось мечтателям-идеалистам, — выносливость, добродушие, благочестие славян — так выделяется из общего ада страданий и несчастья».[557]

Вместе с тем, война объективно «не только способствовала складыванию союзнических отношений, но и одновременно порождала кризис доверия между двумя странами, который возник и усиленно подогревался в обществе с началом боевых действий».[558] Для этого имелись вполне объективные основания. «…По мере усталости от войны в российском общественном мнении все ярче вырисовывается тенденция к обличению корыстных союзников, стремившихся за счет России достигнуть своих целей… К концу 1916 — началу 1917 гг. подобные взгляды получили широкое распространение, особенно среди нижних чинов и младших офицеров, причем как всегда наиболее негативные оценки относились к роли Великобритании, готовой «воевать до последнего русского солдата», для чего англичане «втайне сговорились с начальством, подкупив его на английские деньги»».[559] А союзники удивлялись и негодовали: «Почему это у русских слабеют прозападные симпатии?» И Ллойд Джордж возмущенно писал: «Они всегда воображают, что мы стараемся извлечь барыш из отношений с ними»,[560] как будто это не соответствовало действительности.

* * *

К Франции в российском обществе отношение было несколько лучше, нежели к Англии,[561] хотя она отнюдь не была более надежным и благодарным за помощь союзником. Симпатию к этой стране вызывал тот факт, что на ее территории также велись боевые действия, от «германских зверств» страдало ее гражданское население, тогда как Англия «отсиживалась за проливом». Конечно, французы осознавали объективную роль России в противостоянии Германии. Так, президент Франции Раймон Пуанкаре записал в своем дневнике в 1915 г.: «Самба … подчеркивал эффективность русской помощи и категорично заявил: «Скажите без боязни, что, не будь России, нас бы захлестнула волна неприятельского нашествия. Имейте это в виду каждый раз, когда натолкнетесь на то или другое последствие внутреннего режима этой великой страны»».[562]

Действительно, в Первую мировую войну Россия дважды спасала Францию от полного разгрома ценой потери гвардии и лучших кадровых военных. Однако французы очень быстро, еще в ходе самой войны, забыли об этом. Изо всего, в том числе трудностей России, вызванных ее же помощью западным союзникам, они стремились извлечь «барыш». Союзники России думали прежде всего о будущих «плодах победы», о том, как выгоднее разделить их, разорив при этом Германию, что проявилось и на экономической конференции в Париже (под председательством французского министра торговли Клемантеля), созванной по просьбе России, испытывавшей острые финансовые трудности. Но надежды России на союзников не оправдались: хотя ее делегации удалось договориться об очередном займе в 5 млрд. франков, ей сразу же попытались навязать льготные тарифы для французской и британской промышленности. Несмотря на то, что Россия несла огромные убытки от своего «сухого закона», французы также потребовали, чтобы Россия за дефицитную одолженную валюту покупала дорогое вино во Франции! А невыгодное русским стремление разорить Германию — основного довоенного торгового партнера России, вылилось в откровенное обсуждение раздела послевоенного российского рынка между Англией и Францией. Союзники, в том числе Франция, искали малейший повод для того, чтобы не дать России укрепиться и воспользоваться будущими итогами войны, благоприятными для Антанты. Французский посол в России М.Палеолог писал в своем дневнике: «Если Россия не выдержит роли союзника до конца…она тогда поставит себя в невозможность участвовать в плодах нашей победы; тогда она разделит судьбу Центральных Держав».[563]

Французы еще в ходе войны пытались извлечь максимальную выгоду из поставок России вооружения и боеприпасов, в которых она столь остро нуждалась. Кровью пришлось русским оплачивать французские интересы не только на восточном фронте, но и на территории самой Франции. Так, в конце 1915 г. французское правительство предложило направить во Францию 400 тыс. русских солдат для пополнения личным составом своих войск, в обмен на вооружение и боеприпасы. Вопреки отрицательному отношению к этому предложению русского военного командования, оно было принято царским правительством. В 1916 г. оборонять страну-союзника был брошен Русский экспедиционный корпус — фактически из-за требований выплатить долги, образовавшиеся вследствие закупок Россией вооружений во Франции для ведения, кстати, войны с общим противником.

В Русский экспедиционный корпус за все время его существования входили четыре пехотные и одна артиллерийская бригада общей численностью свыше 44 тыс. человек, направленные Россией для совместных действий с союзниками на Западном и Салоникском фронтах. Первая партия русских войск — две особые пехотные бригады численностью свыше 10 тыс. человек каждая — прибыла на Западный фронт (во Францию) в апреле и июне 1916 г. Включенные в состав 4-й французской армии, они заняли позицию у г. Мурмелон Ле-Гран — на одном из наиболее опасных участков фронта и до конца 1916 г. вели упорные оборонительные бои, в ходе которых потеряли более 1/3 своего состава. В августе-октябре прибыли еще две пехотные бригады. Осенью 1916 г. две русских бригады были переброшены из Франции в Грецию (в район Салоник), где приняли участие в боевых операциях. Весной 1917 г. по приказу Временного правительства туда же были переброшены артиллерийская бригада и саперный батальон. В апреле 1917 г. 20 тыс. русских солдат участвовали в так называемой «бойне Нивеля» на Реймсе, в которой потеряли более 5 тыс. человек.[564]

Части Русского экспедиционного корпуса были единственными, которые непосредственно соприкоснулись с французами в ходе боевых действий, и могли выстраивать «образ союзника», исходя из личного опыта взаимодействия и общения. Опыт этот был весьма разносторонним и неоднозначным.

Трагическую историю русских солдат, направленных в ходе мировой войны в союзную Францию, с интересными подробностями изложил в своем автобиографическом романе «Солдаты России» участник событий, впоследствии советский маршал Р.Я.Малиновский. Он описал и долгий путь во Францию, и первые впечатления солдатской массы от страны и ее народа, приводя множество бытовых деталей и эмоциональных оценок. Русские отметили и относительное богатство жизни, и организованный быт, и особенности в обычаях и жизненном укладе. Встреча русских защитников французским населением была весьма теплой — с цветами, флагами, исполнением национальных гимнов. «Под восторженные приветствия поезд тронулся. Путь был — на Лион, Дижон, Париж. Каждая маленькая станция, на которой и поезд-то не останавливался, была запружена народом. Люди толпились даже на переездах, аккуратно закрытых шлагбаумами. И все кричали, махали цветами, бросали их в вагоны. На больших станциях, где поезд останавливался на несколько минут, вообще было столпотворение. Солдат качали, одаривали вином, фруктами, дети бросались им на шею. Девушки, в белых халатах, с маленькими красными крестиками на косынках, развозили в чистеньких тележках кофе, какао и угощали солдат. Те не отказывались, подставляли свои кружки».[565]

Вскоре установился контакт и с французской армией. «Общение с французскими солдатами становилось все более тесным. Простым мужикам из Смоленщины, Черниговщины, Тамбовщины была по душе сердечность и доброта вчерашних пахарей и виноградарей. С ними можно было сговориться, не зная языка, — мысли одни, интересы одни, кругозор один, поэтому «туа муа, камарад» — и все ясно. Русские были удивлены демократическими отношениями французских офицеров и солдат. Их можно было встретить в кафе вместе за одним столиком, они запросто подавали руку друг другу, что абсолютно не допускалось в русской армейской среде. Французы-солдаты просто обращались к своим офицерам: «господин капитан», даже «господин генерал», а непосредственно к своему командиру роты или командиру дивизии еще более располагающе, с оттенком некоей интимности: «мой капитан», «мой генерал», без всяких там «высокоблагородий» и «высокопревосходительств». Ни о каких телесных наказаниях не могло быть и речи; любой французский офицер, позволивший себе ударить солдата, сполна, а то еще и с лихвой получал сдачи — на том дело и кончалось. А ведь в русской армии били направо и налево, а в последнее время, чтобы укрепить пошатнувшуюся в русских войсках во Франции дисциплину, были введены на законном основании, то есть по указу его императорского величества, телесные наказания розгами. Сразу повеяло духом экзекуций времен Павла Первого… Не могли также не видеть русские солдаты, что французы в массе своей живут лучше, чем крестьяне и рабочие России, что у французов нет царя, что у них существует хотя бы подобие свободы. Во Франции почти не встретишь неграмотного, дома в деревнях каменные, дороги почти все вымощены камнем или шоссированы. Русский человек от природы наблюдателен и всегда немного философ. Все увиденное вызывало среди солдат много оживленных толков. Над всем этим не могло не задуматься и командование. Решено было усилить в полках «воспитательную» работу. Все чаще и чаще в ротах стали появляться офицеры. Они прикидывались этакими добряками и старались ответить на возникавшие у солдат вопросы, как-то сгладить у них остроту восприятия окружающей действительности».[566]

Храбрость русских солдат восхищала французское начальство, которое щедро раздавало ордена русскому начальству за доблесть их подчиненных. За время участия в боевых действиях у русских солдат, проливавших свою кровь на полях Франции и на Балканах, накопилось немало поводов для обид. Особенно настроения значительной части Русского экспедиционного корпуса стали меняться после Февральской революции в России и кровопролитных апрельских боев в ходе «операции Нивеля». Стали раздаваться требования о возвращении на родину, но они получили отказ. В войсках началось брожение. Из-за начавшихся волнений французское командование в мае 1917 г. вынуждено было снять русские части с фронта и временно отвести в тыл, во внутренние лагеря, где солдат держали на голодном пайке.

Менялось и отношение во французском обществе к русским. Быстро иссяк прилив добрых чувств к русским солдатам и в официальных французских кругах, поутихли восторги в адрес русских героев, которых теперь обливали грязью. В прессе их называли изменниками. Оказалось, что русские солдаты не только отказываются идти в бой Францию, но своим примером смущают души французских солдат, среди которых тоже прокатились волнения. Сами французские власти, видя, что русские части охвачены революционными настроениями, оказались заинтересованными в том, чтобы вернуть их в Россию. Но у Временного правительства не было желания возвращать бунтарские бригады из Франции: бунтарей хватало и на русском фронте. Переговоры затянулись: не находилось необходимого транспорта ни у Временного правительства России, ни у англичан, ни у французов.[567] При этом Временное правительство дало указание новому командованию экспедиционного корпуса «о применении к мятежным элементам русских бригад смертной казни». «Со своей стороны французское командование было обеспокоено распространившимися слухами за границей, и особенно в России, что якобы репрессии по отношению к русским войскам применяют и французы. Это, естественно, возбуждало умы просвещенной части общества не в пользу Франции. Было дано указание французскому военному атташе в России категорически опровергнуть перед русским командованием подобные слухи. Рекомендовалось официально засвидетельствовать, что русские бригады на французском фронте, особенно в апрельском наступлении, проявили высокую воинскую доблесть, в связи с чем бригады понесли большие потери, что и заставило французское командование оттянуть их с фронта в тыл для пополнения. А «некоторое возбуждение» в рядах русских приписывалось революционной пропаганде и переходу бригад на новое положение, установленное статутами, введенными Временным правительством. В этих условиях французское военное командование, дескать, и сочло своим долгом сосредоточить русские бригады в одном из внутренних лагерей, дабы дать им возможность прийти в спокойное состояние».[568]

В конце июля размещенные в лагере Ля-Куртин части 1-й Особой пехотной дивизии подняли восстание, отказавшись снова выступить на фронт. Вот одно из писем русских солдат на родину, которое выражало широко распространенные настроения в экспедиционном корпусе: «…Мы, солдаты революционной России, в настоящее время находимся во Франции не как представители русской революционной армии, а как пленные, и пользуемся таким же положением… Наш генерал Занкевич выдает нам на довольствие на каждого человека 1 франк 60 сантимов, или русскими 55 копеек. Что хочешь, то и готовь на эти жалкие гроши себе для суточного пропитания. Жалованье с июля месяца совсем не дают… Мы в настоящее время арестованы и окружены французскими войсками, и нет выхода. Поэтому я от имени всех солдат прошу и умоляю вас, товарищи великой революционной России, услышьте этот мой вопль, вопль всех нас, солдат, во Франции. Мы жаждем и с открытой душой протягиваем вам руки — возьмите нас туда, где вы…»[569] Лишь спустя полтора месяца попали эти письма в Россию и были напечатаны в «Социал-демократе». К этому времени выступление русских солдат в Ля-Куртине за свои права было уже подавлено: в начале сентября против них была проведена карательная операция русскими войсками, оставшимися верными Временному правительству и командованию экспедиционного корпуса, при поддержке французских войск. После четырехдневных боёв восставшие были разгромлены, потеряв более 200 человек убитыми и около 400 человек ранеными. Более 100 руководителей и активных участников восстания были отданы под военно-полевой суд и приговорены к каторжным работам.[570]

Незадолго до этого, надеясь на мирное разрешение конфликта, ля-куртинцы написали обращение к французским властям, в котором говорилось: «Находясь на земле Франции более шестнадцати месяцев и немало пролив своей русской крови на полях Шампани, а также под Курси, мы, солдаты 1-й Особой пехотной бригады, доведены нашим русским начальством до такого положения, что мы не знаем, кто мы — пленные или арестованные?.. Мы окружены со всех сторон французскими патрулями, и нам не дают никакого выхода из лагеря. Кроме того, нам не дают хлеба и других продуктов, и мы остаемся голодными… У нас в России, как известно, более трех миллионов пленных: немцев, австрийцев и турок, и они все там сыты, а мы, вольные граждане свободной России, находясь в союзной нам стране, остаемся голодные! Нас здесь морят голодом, и никто не хочет слышать наши крики!.. Вчера по всем газетам [нас] восхваляли за храбрость, а сегодня по всем войскам громят … как бунтовщиков. Но что мы плохого сделали для Франции?..»[571] Ответ французского правительства был лицемерен: оно не вмешивается в дела русского отряда и русского командования. Однако в подавлении выступления ля-куртинцев приняли участие не только недавно присланные Временным правительством русские войска, но и французские, в том числе стянутые с фронта. Лагерь был блокирован, французская артиллерия заняла позиции на горных склонах. ««Двухъярусное» расположение союзных войск было не случайным. … Кое-кто открыто заявлял, что не пустит в ход оружие против солдат-земляков… Таких, разумеется, немедленно арестовали, но можно ли было поручиться за благонадежность остальных, не дрогнут ли они в последнюю минуту и, больше того, не начнут ли перебегать на сторону восставших? Такого рода попытки и должны были пресечь французские войска. Они выполняли двойную функцию: были направлены против мятежников и создавали угрозу удара в спину для тех, кто вздумает поколебаться».[572]

Вскоре все русские части во Франции были расформированы, а солдатам и офицерам предложено продолжать военную службу во вновь созданном Русском легионе или «добровольно» вступить в тыловые команды действующей французской армии. Аргументировалось это так: «У нас во Франции даром хлеб никто не ест… Мы ведем тяжелую войну, и каждый, кто живет на французской земле, должен трудиться на пользу Франции… Вы составляете обузу для Франции, мы не знаем, кто и когда будет расплачиваться за ваше содержание и питание. Поэтому вас скоро направят на полезные работы…» Русские солдаты возмущались: «Мы уже расплатились!.. И за себя и за нашу страну. Мы целый год защищали французскую землю под Реймсом, мы обильно полили ее своею кровью под Бримоном, да и на других участках фронта много наших братьев пали смертью героев. Какой еще цены вам надо, какого вы расчета требуете?…»[573] В итоге свыше 2 тыс. человек, несогласных с выдвинутыми французами условиями, отправили на принудительные работы в Северную Африку, большинство согласилось на «добровольные работы» в тылу и лишь несколько сотен человек вступили в Русский легион, сразу же отправленный на фронт.[574] В июле 1918 г. Советское правительство осудило Францию за незаконное удержание российских граждан, но лишь в 1919–1921 гг., после его неоднократных требований о возвращении бывших солдат Русского экспедиционного корпуса, основная их часть вернулась на родину.

У французов оказалась короткая память. Уже в ходе самой войны они забыли, что Россия ценой огромных жертв не раз спасала их от полного разгрома, и предъявляли к ней материальные претензии. Тем более не вспоминали они о спасительной роли своей союзницы после войны: Советской России французы выставляли финансовые счета по долгам царского и Временного правительств и участвовали в интервенции против нее. И в конце XX в. они отнюдь не забыли о долгах, взятых союзницей в начале столетия для того, чтобы сражаться с общим врагом, через 80 лет заставив ослабевшую постсоветскую Россию «вернуть старый должок».

* * *

Среди образов союзников России в Первой мировой войне Соединенные Штаты Америки занимали крайне незначительное место. Они вступили в войну только в апреле 1917 г., оставаясь до этого нейтральными, но осуществляя поставки вооружения странам Антанты и получая от этого огромные прибыли, то есть, по общему мнению, «богатели на войне, ничем при этом не жертвуя». Вступление Америки в войну произошло уже после падения монархии в России и прихода к власти Временного правительства, которое они поддержали, предоставив займы. Но еще при царском правительстве США стремились воспользоваться финансовыми трудностями воюющей России, впрочем, как и других европейских стран. Американский посол в Петрограде Дэвис в 1916 г. предлагал заключить экономическое соглашение, предоставляющее США особые права в России и превращающее ее, по сути, в сырьевой придаток и рынок сбыта американский продукции, мотивируя свое предложение тем, что плодами русских побед могут воспользоваться англичане, предъявив России счет за долги. Американцы получили вежливый, но твердый отказ.[575] Вполне естественно, что сложившийся за годы войны образ Америки как «торгаша, наживающегося на чужой крови» и после ее запоздалого выступления на стороне Антанты не сильно изменился к лучшему: было совершенно очевидно, что США вступили в войну, когда исход ее был уже предопределен, чтобы не опоздать к разделу «германского пирога». После Октября 1917 г. США больше всего возмутил отказ большевиков от финансовых обязательств их предшественников, и они участвовали в интервенции против Советской России, высадив экспедиционные войска в ряде районов Севера и Дальнего Востока. Вплоть до 1933 г. американское правительство не признавало СССР и не имело с ним дипломатических отношений.

* * *

После Октябрьской революции, когда русское общество оказалось расколотым и вовлеченным в Гражданскую войну, бывшие союзники России по Антанте не только вмешались в ее внутренние дела и поддержали одну из противоборствующих сторон, но и явились организаторами интервенции, что надолго утвердило в массовом сознании населения уже Советской России их враждебный образ.

В период мировой войны западные союзники привыкли к самопожертвованию России, но после Октября 1917 г. в стране произошли события, коренным образом противоречащие их планам. Впоследствии У.Черчилль писал: «В начале войны Франция и Великобритания во многом рассчитывали на Россию. Да и на самом деле Россия сделала чрезвычайно много. Потерь не боялись, и все было поставлено на карту. Быстрая мобилизация русских армий и их стремительный натиск на Германию и Австрию были существенно необходимы для того, чтобы спасти Францию от уничтожения в первые же два месяца войны. Да и после этого, несмотря на страшные поражения и невероятное количество убитых, Россия оставалась верным и могущественным союзником. В течение почти трех лет она задерживала на своих фронтах больше половины всех неприятельских дивизий и в этой борьбе потеряла убитыми больше, чем все прочие союзники, взятые вместе. Победа Брусилова в 1916 г. оказала важную услугу Франции и особенно Италии; даже летом 1917 г., уже после падения царя, правительство Керенского все еще пыталось организовать наступление, чтобы помочь общему делу… Но Россия упала на полдороге и во время этого падения совершенно изменила свой облик. Вместо старого союзника перед нами стоял призрак, не похожий ни на что существовавшее до сих пор на земле. Мы видели государство без нации, армию без отечества, религию без бога. Правительство, возымевшее претензию представлять в своем лице новую Россию, было рождено революцией и питалось террором. Оно отвергло обязательства, вытекавшие из договоров; оно заключило сепаратный мир; оно дало возможность снять с восточного фронта миллион немцев и бросить их на запад для последнего натиска. Оно объявило, что между ним и некоммунистическим обществом не может существовать никаких отношений, основанных на взаимном доверии ни в области частных дел, ни в области дел государственных и что нет необходимости соблюдать какие-либо обязательства. Оно аннулировало и те долги, которые должна была платить Россия, и те, которые причитались ей. Как раз в тот момент, когда наиболее трудный период миновал, когда победа была близка и бесчисленные жертвы сулили наконец свои плоды, старая Россия была сметена с лица земли, и вместо нее пришло к власти «безымянное чудовище», предсказанное в русских народных преданиях…»[576]

В конце декабря 1917 г. Черчилль заявил, что после выхода из войны и начала сепаратных переговоров с Германией большевиков следует считать «открыто признанными врагами», а американские руководители уже в течение пяти недель после большевистской революции «приняли решение об интервенции как о целенаправленной антибольшевистской операции», но проходить она должна была под предлогом защиты России от германского вторжения.[577] По словам У.Черчилля, «союзники принуждены были вмешаться в дела России после большевистской революции, для того чтобы победить в великой войне»[578] Однако, по признанию британского премьер-министра Ллойд Джорджа, «трудность заключалась в том, что любой официальный шаг, открыто направленный против большевиков, мог только укрепить их в решимости заключить мир и мог быть использован для раздувания антисоюзнических настроений в России».[579] Тем не мене, 23 декабря 1917 г. Англия и Франция заключили конвенцию, делившую Россию на сферы вторжения: «Французам предоставлялось развить свои действия на территории, лежащей к северу от Черного моря, направив их «против врагов», т. е. германцев и враждебных русских войск; англичанам — на востоке от Черного моря, против Турции. Таким образом, как это указано в 3-й статье договора, французская зона должна была состоять из Бессарабии, Украины и Крыма, а английская — из территорий казаков, Кавказа, Армении, Грузии и Курдистана».[580]

18 января 1918 г. Генеральный штаб главного командования армиями Антанты принял резолюцию «О необходимости интервенции союзников в Россию». 6 марта британские морские пехотинцы высадили десант в Мурманске. Месяц спустя, 5 апреля японский десант высаживается во Владивостоке. 27 мая военные атташе «союзных держав» собрались в Москве и единодушно признали, что необходимо вмешательство со стороны союзников в русские дела. Затем Англия 1 июня добилась от президента США Вудро Вильсона согласия на участие в интервенции американцев, а еще через два дня, 3 июня Верховный военный совет принял совместную ноту № 31 «Союзническая интервенция в русские союзные порты». 6 июля солдаты чехословацкого корпуса после уличного боя с советскими отрядами захватили Владивосток.[581] Далее события развивались по нарастающей.

Все это время «союзные» послы в Советской России распространяли провокационные листовки, занимались подрывной деятельностью, организовали контрреволюционный мятеж 6 июля 1918 г. в Ярославле, справедливо расцененный советской властью как результат «заговора послов» (восстание финансировалось через французского военного атташе в Москве), вели активную подготовку к интервенции, — и при этом возмущенно требовали у руководителей непризнанного их правительствами государства дипломатической неприкосновенности. Одновременно дипломаты стран Антанты вели переговоры с советским правительством в надежде заставить его продолжать войну с Германией. Однако большевики не были настроены на «бескорыстное сотрудничество» с Западом, и вскоре послы пришли к выводу: «единственная помощь, которую мы можем получить от России, — это та помощь, которую мы выбьем из нее силой при помощи наших собственных войск».[582]

Своими действиями «союзники» сами настойчиво толкали большевиков «в объятия немцев»: у них не оставалось другого выхода, кроме как опереться на мирный договор с Германией, чтобы иметь возможность оказать сопротивление интервентам и белым армиям. «Для успеха интервенции и сохранения ее легитимности в глазах общественного мнения для интервентов было жизненно важно придать ей формы помощи гражданской войне в России, но когда интервенты высадились на Севере, гражданской войны не было — ее надо было создать. Именно этим интервенты и занимались с первых дней появления в северных водах, сначала «оказав помощь» в создании правительства Северной области, а затем и в создании Белой армии».[583] По признанию американского генерала У.Ричардсона, когда объявленный интервентами призыв добровольцев «на борьбу с большевиками» потерпел полный провал, была проведена «по приказу англичан принудительная мобилизация двадцати двух тысяч молодых людей, среди которых едва ли сотня знала, почему происходит война русских с русскими».[584] В.И.Ленин писал: «Всем известно, что война эта нам навязана; в начале 1918 года мы старую войну кончили и новой не начинали; все знают, что против нас пошли белогвардейцы на западе, на юге, на востоке только благодаря помощи Антанты, кидавшей миллионы направо и налево…»[585]

Действительно, поворотным моментом в революции превращении в гражданскую войну стала именно «союзническая» интервенция. «Без «союзнической помощи» гражданская война в России закончилась бы уже весной 1918 г. … Строго говоря, белые «втянулись» в полномасштабную гражданскую войну вслед за иностранной интервенцией как ее «второй эшелон». … Искусственный характер гражданской войны в России вполне откровенно признавали и сами организаторы интервенции, утверждавшие, что без интервентов белое движение потерпит немедленное поражение».[586]

Роль «первой скрипки в оркестре» играли англичане, несмотря на то, что высаженный ими в Архангельске в августе 1918 г. десант был поначалу невелик. (Впрочем, впоследствии английское присутствие будет самым большим среди иностранных интервентов в России, разумеется, после японского.) Размышляя о причинах малочисленности первого союзнического десанта, У.П.Ричардсон писал: «Возможно, это объяснялось тем громадным англосаксонским высокомерием, которое не позволяло британскому командованию принять оборонительную тактику по отношению к столь ничтожному народу, как эти славяне, которые должны быть приведены к покорности решительно и быстро».[587] Далее он сообщал о натянутых взаимоотношениях между английскими и русскими офицерами, видя причину этого в том, что «англичане относились с предубеждением ко всякому русскому и открыто высказывали недоверие к своим русским коллегам».[588] Вполне закономерно, что и «…русские, как солдаты, так и офицеры, и офицеры более, чем солдаты, были преисполнены какой-то инстинктивной бессознательной враждебности к англичанам».[589] Белый генерал В.В.Марушевский так описывал отношение к союзникам: «Англичанам просто не доверяли, не доверяли инстинктивно, и будущее показало, насколько верно было это «верхнее чутье» у всех русских… За немногими исключениями … английская политика в крае была политикой колониальной, т. е. той, которую они применяли в отношении цветных народов».[590] Современники отмечали, что «взаимным недоразумениям и столкновениям между русскими и английскими офицерами не было конца», в то время как «полностью противоположными — дружественными были отношения с французским иностранным легионом и американцами».[591]

Впрочем, и другие интервенты не отличались бескорыстием в русских делах. Между ними постоянно возникали споры из-за дележа награбленного. Так, например, французский посол жаловался на «эгоистичные» действия англичан в Архангельске: «…Вот уже две недели продолжается спор между англичанами и французами за обладание ледоколом «Святогор»… Поначалу британский штаб оставил его французам, когда нужно было позаботиться о том, чтобы почистить и привести его в рабочее состояние… Теперь, когда все это сделано, он намеревается присвоить его себе, … что соответствует английскому характеру».[592] А в другом письме констатировал наличие «постоянной скрытой враждебности некоторых английских агентов к нашей стране, несмотря на братские узы, связывающие нас в войне. С момента заключения мира мы неоднократно могли увидеть, что это ощущение не исчезло полностью…»[593] Ругались из-за перехваченных друг у друга выгодных сделок, из-за российского имущества и эксплуатации территорий недавней союзницы, которые собирались между собой разделить, и т. д.

Корыстные мотивы интервенции бывшие союзники России пытались прикрыть «идейными» соображениями, в которые, впрочем, никто не верил, особенно в самой России. «Заявление американского правительства о целях военной интервенции указывало, — вспоминал У.П.Ричардсон, — что союзники вдохновлены стремлением возвышенно и бескорыстно оказать помощь России. Однако широкие массы крестьян остались равнодушны к этому нашему «самопожертвованию» и высказывали нескрываемую радость, когда мы окончательно и с позором покидали их страну».[594]

Если начало интервенции страны Антанты обосновывали необходимостью не допустить Германию использовать русские сырьевые ресурсы, то после окончания Первой мировой войны нашли другие поводы для продолжения своего присутствия на территории бывшей союзницы, говоря о «защите демократии» и «помощи восстановлении конституционного строя в России». Так, в воззвании командующего союзными войсками в г. Баку британского генерал-майора В.М.Томпсона к народам Северного Кавказа говорилось: «Большевизм изобретен германцами для уничтожения России… Разбив общего врага на полях сражений, англичане и их союзники сочли необходимым оказать помощь России в деле восстановления порядка. Те войска, которые находятся в данный момент под моим командованием в г. Баку, являются лишь передовой частью союзной армии, которая в скором времени займет Кавказ. Наша обязанность охранять порядок во всей стране и помогать местным народам в деле уничтожения большевизма».[595] Что касается У.Черчилля, то он откровенно заявил, что «поставленная цель еще не достигнута», «еще остались иные враги; у победителей оспаривают власть новые силы, препятствующие справедливому разрешению мировых проблем».[596] Россия превратилась в объект нового колониально дележа со стороны своих недавних союзников.

К февралю 1919 г. в военной интервенции в России участвовали 44,6 тыс. англичан, 13,6 тыс. французов, 13,7 тыс. американцев, 80 тыс. японцев (позднее их численность в Сибири возросла до 150 тыс.), 42 тыс. чехословаков, 3 тыс. итальянцев, 2,5 тыс. сербов, 3 тыс. греков. Всего — 202,4 тыс. человек.[597] Кроме этих сухопутных сил, в борьбе против РСФСР принимал участие и англо-французский флот, блокировавший берега республики. Несмотря на относительно небольшие силы бывших союзников, их вмешательство во внутренние дела России имело для нее драматические последствия. По мнению многих современников, не будь на Севере, в Сибири и на Дальнем Востоке иностранной интервенции, «не было бы полномасштабной Гражданской войны. Не было бы миллионов жертв, разрушения экономики, дикого насилия и жестокости».[598]

* * *

Враждебный образ Запада подкреплялся и позднее, в межвоенный период, в 1920-е — 1930-е годы, когда взаимоотношения Советской России, а затем СССР с Западом строились на идеях «осажденной крепости», враждебного капиталистического окружения государства пролетарской диктатуры. Взаимные опасения (внешней агрессии в СССР, — с одной стороны, и экспорта революции на Запад, в том числе через действовавшие в Советском Союзе руководящие структуры Коминтерна, — с другой) являлись контекстом весьма нестабильных международных отношений. При этом в основе глубокого и острого противостояния СССР и его будущих союзников по Антигитлеровской коалиции лежало столкновение не только разных систем ценностей, но в первую очередь различных национальных и геополитических интересов. Подозрительность к западным союзникам в сознании советского народа формировалась исторически, на основе всего предшествующего, в том числе дореволюционного опыта. Кроме того, чрезвычайно сильны оказались классовые стереотипы, внедренные в сознание советских людей за два предвоенных десятилетия, согласно которым капиталистические державы могли восприниматься только как временные союзники СССР против общего врага, а в будущем — рассматриваться как вероятные противники.

Во второй половине 1930-х годов, когда явно назревал новый мировой военный конфликт, будущие союзники СССР по Антигитлеровской коалиции не раз проявляли как открытую враждебность, так и коварство в тайной дипломатии. Проводимая ими политика «умиротворения» гитлеровской Германии, откровенное стремление направить ее агрессию на Восток, против Советского Союза, — все это и многое другое влияло на формирование в отношении Англии, США и Франции образа врага. Так, в представлениях советского руководства и в советской пропаганде на определенном этапе Англия выступала не менее вероятным противником, чем фашистская Германия.

Впоследствии, уже во Второй мировой войне, отголоски и враждебности, и подозрительности не могли не сохраняться, формируя по отношению к союзникам большую долю недоверия, которое усиливалось и вследствие собственно предвоенной международной ситуации, и краткого периода от начала Второй мировой войны до начала Великой Отечественной, вместившего в себя «освободительный поход» Красной Армии в Западные Украину и Белоруссию, Прибалтийские страны и Бессарабию, а также советско-финляндскую войну. Каждое из этих событий было весьма враждебно встречено западными державами, а за войну с Финляндией СССР исключили из Лиги наций.

Однако, несмотря на сложные довоенные отношения, после нападения 22 июня 1941 г. Германии на Советский Союз между СССР, Великобританией, США и другими странами был заключен ряд соглашений «о совместных действиях против фашистской Германии», что положило начало созданию Антигитлеровской коалиции.

Что же влияло на формирование образа союзника и из чего он складывался?

В ходе Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. союзники давали веские основания усомниться в своей надежности, в течение нескольких лет откладывая открытие «второго фронта». И здесь недоверие к ним проявлялось на всех уровнях — и в высказываниях высшего руководства СССР, и в официальной пропаганде, и в массовом сознании советского общества в целом и Красной Армии в частности. Так, например, И.В.Сталин взвалил на союзников вину за неудачи советских войск в 1942 г., заявив 6 ноября 1942 г., что «главная причина тактических успехов немцев на нашем фронте в этом году состоит в том, что отсутствие второго фронта в Европе дало им возможность бросить на наш фронт все свободные резервы и создать большой перевес сил на юго-западном направлении».[599] Месяцем ранее, 3 октября 1942 г., отвечая на вопрос корреспондента американского агентства «Ассошиэйтед пресс» Кэссиди «Насколько эффективна помощь союзников Советскому Союзу и что можно было бы сделать, чтобы расширить и улучшить эту помощь?» Сталин подчеркнул, что «В сравнении с той помощью, которую оказывает союзникам Советский Союз, оттягивая на себя главные силы немецко-фашистских войск, — помощь союзников Советскому Союзу пока еще мало эффективна. Для расширения и улучшения этой помощи требуется лишь одно: полное и своевременное выполнение союзниками их обязательств».[600] Затягивание вопроса с открытием «второго фронта» заставляло подозревать англичан и американцев в том, что они расчетливо наблюдают за схваткой СССР и Германии, ожидая их взаимного истощения. М.И.Калинин, беседуя с корреспондентами в декабре 1942 г., подчеркивал: «Будут вас спрашивать о союзниках, как тут говорить? Я говорю, что в драке на других надеяться трудно. Будем бить сами немцев, и союзники у нас будут, а если нас будут бить, трудно ожидать союзников. Во всяком случае нужно быть готовыми к тому, чтобы драться нам, а никому другому».[601]

«Второй фронт» занимал огромное место и в советской пропаганде, в том числе в творчестве известных писателей и публицистов. Так, например, Леонид Леонов написал несколько статей в жанре письма «Неизвестному американскому другу». В них он рассказывал людям, живущим «под безоблачным небом Америки», о том, что творится в оккупированной Гитлером Европе, и убеждал в том, что в этой страшной войне никто не сможет отсидеться за океаном, что рано или поздно она доберется до каждого дома, а потому чудовищного врага «нужно победить любым усилием». «Не жалости и не сочувствия мы ждем от тебя. Только справедливости»,[602] — убеждал Л.Леонов в августе 1942 г. «Дело за вами, американские друзья! — призывал он в 1943 г. — Честная дружба, которою отныне будет жить планета, создается сегодня — на полях совместного боя. Именно здесь познается величие характера и передовая поступь передовых наций».[603]

Более откровенно и настойчиво звучали призывы Михаила Шолохова в статье «Письмо американским друзьям», написанной в то же 1943 г., где он обращался к американцам «как гражданин союзной страны» и высказывал предположение, что они, может быть, «недостаточно знают», с какими трудностями для каждого советского человека связана эта война. После подробного описания этих «трудностей» следовал вывод: «Эту же судьбу гитлеризм готовит всем странам мира — и вашей стране, и вашем дому, и вашей жизни. Мы хотим, чтобы вы трезво взглянули вперед. Мы очень ценим вашу дружескую, бескорыстную помощь. Мы знаем и ценим меру ваших усилий, трудностей, которые связаны с производством и особенно с доставкой ваших грузов в нашу страну. Я сам видел ваши грузовики в донских степях, ваши прекрасные самолеты в схватках с теми, которые бомбили наши станицы. Нет человека у нас, который не ощущал бы вашей дружеской поддержки… Но я хочу обратиться к вам очень прямо, так, как нас научила говорить война. Наша страна, наш народ изранены войной. Схватка еще лишь разгорается. И мы хотим видеть наших друзей бок о бок с нами в бою. Мы зовем вас в бой. Мы предлагаем вам не просто дружбу наших народов, а дружбу солдат… Если территория не позволит нам драться в буквальном смысле слова рядом, мы хотим знать, что в спину врагу, вторгнувшемуся на нашу землю, обращены мощные удары ваших армий… Мы знаем огромный эффект бомбардировки вашей авиацией промышленных центров нашего общего врага. Но война — тогда война, когда в ней участвуют все силы. Враг перед нами коварный, сильный и ненавидящий наш и ваш народы насмерть. Нельзя из этой войны выйти, не запачкав рук. Она требует пота и крови. Иначе она возьмет их втрое больше. Последствия колебаний могут быть непоправимы. Вы еще не видели крови ваших близких на пороге вашего дома. Я видел это, и потому я имею право говорить с Вами так прямо».[604]

Впрочем, нужно отдать справедливость простым американцам: они неоднократно выступали в поддержку сражающегося советского народа, в том числе и по вопросу открытия «второго фронта». Так, например, 22 июля 1942 г. состоялся массовый митинг жителей Нью-Йорка, резолюция которого была направлена президенту США Ф.Рузвельту и опубликована в газете «Дейли уоркер». В ней, в частности, говорилось: «Мы едины в военных усилиях страны. Мы едины в поддержке нашего соглашения с Британским и Советским правительствами о необходимости открытия второго фронта против Гитлера в 1942 году. Мы готовы, каждый по мере своих сил, внести посильный вклад, необходимый для проведения в жизнь политики второго фронта. Мы клеймим позором умиротворителей, пораженцев, трусов и предателей, которые клевещут на наших союзников и умаляют доблесть нашего оружия… Мы призываем к немедленному открытию второго фронта, к открытию его сейчас, пока противник не добился новых преимуществ в борьбе против героических русских армий… Мы призываем к открытию второго фронта в интересах безопасности Америки. Мы настаиваем на этом ради скорого торжества демократии и свободы всего человечества».[605]

В СССР, судя по сохранившимся воспоминаниям, каких-либо расхождений общественного мнения с официальной позицией в отношении союзников не наблюдалось,[606] хотя, с другой стороны, по свидетельству Александра Верта, отношение населения к западным союзникам в годы войны часто оказывалось намного более прохладным, чем отношение советских властей, и связано это было в первую очередь с проблемой «второго фронта».[607] Вслед за руководством страны и официальной пропагандой, большинство советских граждан относились к возможности его открытия весьма скептически, что отразилось во многих документах того времени. Так, в спецсводке Особого отдела НКВД Сталинградского фронта в Управление особыми отделами НКВД СССР «О реагированиях военнослужащих и их семей по вопросу открытия союзниками второго фронта в Европе» от 30 июля 1942 г. сообщалось: «Заключение договора и соглашения между великими державами — СССР, Великобританией и США — о взаимной помощи и об открытии союзниками в 1942 году второго фронта в Европе среди военнослужащих фронта и их семей вызвало, при временных неуспехах на фронте, целый ряд отрицательных суждений и разговоров. Бойцы, командиры и политработники, в своих многочисленных документах, выражают недоверие к союзникам об открытии ими второго фронта в Европе, а отдельные лица высказываются о невозможности завершения победы над врагом без эффективной помощи со стороны союзников».[608] Далее приводились отрывки из перлюстрированных писем, в которых содержались следующие мнения: «Когда же наконец англичане и американцы откроют эффективный второй фронт, черт их знает, любят воевать за чужой счет, но ведь они должны понимать, что Гитлер и для них погибель. Они все советуются, совещаются, договариваются, а конкретного участия, кроме экономической помощи нам, пока не чувствуем»; «Второй год пошел уже, как началась Отечественная война, а конца ее не видать. О втором фронте только пишут да говорят в Англии и в США. Видимо, надо надеяться, дорогие наши защитники, на собственные силы, — это будет, пожалуй, лучше. Ведь в прошлом мы не раз немцев били и били только собственным русским кулаком…»; «Союзники наши наверно только брехать красиво умеют, а пользы с них, как от козла молока. Со вторым фронтом что-то у них темпов не видно…»[609] Несколько месяцев спустя, в очередной сводке от 27 октября 1942 г., составленной по материалам военной цензуры, констатировалось, что «за последнее время значительно увеличилось поступление документов от военнослужащих нашего фронта с различными реагированиями по вопросу открытия союзниками второго фронта. Бойцы, командиры и политработники в своих многочисленных письмах к родным и знакомым, хоть и не верят в открытие второго фронта, но высказывают уверенность в полной победе над врагом собственными силами».[610] Среди приведенных в документе высказываний обращают на себя внимание оценки, данные союзникам: «А война, кажется, обещает быть затяжной. Помощи с Запада нет и не будет, как видно из хода вещей… Я так полагал, что английская армия сейчас, да и вообще не способна воевать с немцами, это можно судить по их африканскому театру войны, им бы только в футбол играть»; «…Бойцы обижаются на наших союзников за медлительность открытия второго фронта и говорят, что они не умеют держать своих обязательств. По-моему они в этом правы. Советский Союз выполняет все, согласно договора, а они копаются, или вернее, отписываются…»; «…Перспективы войны не веселые, из выступлений наших «друзей» Рузвельта и Черчилля нужно сделать вывод, что они собираются открыть второй фронт только в 1943 году, а пока вся тяжесть войны опять ложится на нас и нам предстоит еще провести одну зиму в борьбе с сильным противником. Что принесет эта зима, сказать трудно…»[611]

Озабоченность советских людей проблемой открытия Второго фронта отражалась и в дневниковых записях военных лет. Так, прошедший всю войну «от звонка до звонка» в званиях от рядового до комбата М.Т.Белявский записал 12 сентября 1942 г.: «Что толку в похвалах Сталину и Красной Армии, когда нет помощи. Величие Сталина и доблесть нашей Армии не нуждаются в подтверждении со стороны всех этих господ, как аксиома не требует доказательств. Давным-давно уж пора кончить болтовню и приступить к делу, иначе может быть поздно. Кровь, огонь, смерть, горе, а они болтают, обещают, собираются, делают визиты, договариваются, «а воз и ныне там»».[612] Возвращался он к этой теме и позднее, например, в новогоднюю ночь 1944 г. Подводя итоги прошедшего 1943 года и отмечая, что «инициатива бесповоротно утрачена» немцами на всех фронтах, он пишет: «Союз США, Англии и СССР, который был до сих пор скорее символическим союзом, или, во всяком случае, союзом торгаша с воином, стал, наконец, настоящим боевым союзом. Второй фронт из объекта надежд и мечтаний, кажется, скоро станет реальным фактом».[613] Впрочем, до высадки англо-американских сил в Нормандии в июне 1944 г. оставалось еще шесть месяцев.

Когда же, наконец, «второй фронт» был открыт, выяснилось, что боевые качества союзников оставляют желать лучшего. В декабре 1944 г. они потерпели тяжелое поражение от немцев под Арденнами. Ситуация была настолько критической, что У.Черчилль 6 января 1945 г. обратился к И.С.Сталину с «личным и строго секретным посланием», в котором говорилось о том, что «на Западе идут очень тяжелые бои, и в любое время от Верховного Командования могут потребоваться большие решения». В связи с чем Черчилль спрашивал, могут ли союзники «рассчитывать на крупное русское наступления на фронте Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января».[614] На следующий день Сталин ответил: «Мы готовимся к наступлению, но погода сейчас не благоприятствует нашему наступлению. Однако, учитывая положение наших союзников на Западном фронте, Ставка Верховного Главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всему центральному фронту не позже второй половины января. Можете не сомневаться, что мы сделаем все, что только возможно сделать для того, чтобы оказать содействие нашим славным союзным войскам».[615] Обещание было выполнено 12–14 января, несмотря на то, что из-за облачности и тумана Красная Армия не могла использовать свое превосходство над противником в авиации и артиллерии. По весьма символичному совпадению, наступление советских войск, как и в Первую мировую войну, началось в Восточной Пруссии, где в 1914 г. армия генерала Самсонова спасала от разгрома во Франции западных союзников.

В этой связи следует затронуть вопрос об отношении к разным членам Антигитлеровской коалиции со стороны неприятеля. Немцы весьма дифференцированно относились к народам, с которыми они воевали, выражая большую или меньшую к ним антипатию, в том числе и в зависимости от их боеспособности. Вот, например, довольно типичное мнение бывшего солдата вермахта, высказанное им в интервью. «Поляков мы презирали, — заявлял он. — Французов мы считали хорошими солдатами и в надежде на будущее сотрудничество обращались с ними лучше, чем с другими народами. Англичанам мы не доверяли. С американцами я не сталкивался. Ненависть порождали массированные бомбардировки. Большевизм мы от всей души ненавидели…»[616] Во всех странах-участницах войны противник воспринимался через стереотипы общественного, в том числе национального сознания, под влиянием государственных идеологий, непосредственного пропагандистского воздействия на население и армию. Так, на отношение к русским огромное влияние оказывала фашистская пропаганда, которая формировала в сознании немецкого народа образ русского человека как низшего, ущербного существа, недостойного европейской цивилизации и неспособного противостоять натиску «избранной» арийской расы. «Борьба будет очень отличаться от борьбы на Западе. На Востоке жестокость — благо для будущего»,[617] — записал в своем дневнике в марте 1941 г. начальник генерального штаба сухопутных войск Ф.Гальдер о речи Гитлера перед немецкими генералами. Именно так и действовали немцы в войне против СССР. «…Там не шла речь о пощаде… Русские — только для уничтожения. Не только победить их, но уничтожить»,[618] — вспоминал один из военнослужащих вермахта, принимавший участие в штурме Брестской крепости. Но очень скоро «недочеловеки» продемонстрировали «расе господ», на что они способны. Не случайно в письмах с Восточного фронта немецкие солдаты и офицеры называли Россию «адом», а своих противников «русскими дьяволами».

К своим противникам на Западе немцы с самого начала относились иначе, хотя и без особого пиетета. По утверждению английского историка Макса Хастингса, в ходе боевых действий в Нормандии в 1944 г. «очень немногие немецкие солдаты, даже из посредственных частей, испытывали уважение к боевым качествам своих противников».[619] Так, немецкий парашютист Гейнц Хикман говорил: «Мы не видим в американском солдате достойного противника». Полковник Кауфман из немецкой танковой дивизии отзывался не менее уничижительно: «Американцы начинали утром не слишком рано, им слишком нравился комфорт». Многие немцы подчеркивали, что их удивляло нежелание или неумение американцев использовать наметившийся успех. Казалось, что они все время переоценивали возможности неприятеля и действовали весьма нерешительно, не осмеливаясь идти на прорыв даже слабой его обороны.[620] Не случайно, как показывают статистические исследования тех же американцев, почти на каждом поле боя немецкий солдат действовал более эффективно. При любых обстоятельствах (в обороне и в наступлении, при численном преимуществе и при его отсутствии, во время успехов и неудач) немецкая пехота наносила неприятелю потери на 50 % выше, чем теряла сама от противостоящих английских и американских войск.[621] И причина этого была не только в более умелом использовании наличных людских ресурсов, но и в том, что в армиях союзников служили «солдаты, действующие в рамках разумного», а немецких солдат учили «всегда пытаться сделать больше, чем требуется». Кроме того, дисциплинированность немецких войск, их привычка беспрекословно подчиняться приказам также были значительно выше, чем у союзников.

Несмотря на то, что западные союзники не спешили оправдать возложенных на них надежд, советская пропаганда в целом формировала положительный образ США, Великобритании, сил Сопротивления во Франции во главе с де Голлем. Много говорилось о значении единства в совместной борьбе с общим врагом. Так, Борис Полевой еще в июле 1942 г. подчеркивал мысль о непобедимость союзников, вложив ее в уста немецкого перебежчика: «Русские, англичане, американцы, это гора. Кто пытается головой разбить гору, тот разбивает голову!..», а Константин Симонов в очерке «Американцы» изображал янки веселыми парнями, любителями сувениров и настоящими воинами, очень похожими на русских.[622] Отношения между СССР и союзниками изображались не идиллическими, но в целом дружественными. При этом США пользовались большим уважением и симпатией, чем Великобритания,[623] что отразилось и в творчестве советских публицистов, тем не менее, отделявших образ сочувствующего Советскому Союзу американского народа от туманного образа тех, кто, по определению Леонида Леонова, олицетворял собой «выжидательную осторожность Запада».[624] Представления же о французах как о союзниках по своему значению были явно вторичны и занимали в общественном сознании не столь важное место, как об англичанах и американцах. В сущности, они ограничивались информацией об установлении в сентябре 1941 г. официальных отношений с Национальным комитетом «Свободная Франция» (с июня 1942 г. — «Сражающаяся Франция») во главе с генералом Шарлем де Голлем, которого советское правительство признало руководителем «всех свободных французов, где бы они не находились»,[625] слухами о движении Сопротивления в оккупированной фашистами Франции, и, наконец, единичными контактами с летчиками легендарной эскадрильи «Нормандия-Неман».

Отношения с США и Великобританией были более «вещественны»: «американская тушенка, юмористически прозванная бойцами «второй фронт»; 400 тысяч «Студебеккеров»; знаменитые конвои; яичный порошок; английские летчики в Мурманске»,[626] — все это до некоторой степени служило укреплению дружеских чувств к союзникам. Однако советские средства массовой информации, хотя и не замалчивали, но все же преуменьшали значение ленд-лиза, выдвигая на первый план продовольственную помощь, несмотря на то, что поставки вооружений и военных материалов по стоимости намного превосходили поставки продовольствия и сельскохозяйственных продуктов. Публикуемые в советской печати выступления Ф.Рузвельта и У.Черчилля, а также заявления руководителей американской Администрации по внешней экономике, не могли дать советскому читателю четкого представления о том, много или мало поставляют союзники. То есть «факт помощи со стороны США вроде бы и признавался, но она изображалась какой-то несерьезной».[627] Однако, несмотря на это, в среде советских бойцов время от времени встречались «особые мнения», касавшиеся помощи союзников по ленд-лизу. Так, в еженедельной сводке о партийно-политической работе по обеспечению боевой деятельности и политико-моральном состоянии частей 19-й армии от 7 апреля 1943 г. сообщалось: «Красноармеец 1 стрелковой роты части Недилько Жарков говорил бойцам: «Если бы не союзники, то мы бы давно голодали. Смотрите — колбаса и сахар союзников, ботинки союзников, только живем за счет союзников». …Жаркову в беседах разъяснено его неправильное понимание высказанного им вопроса».[628] Вместе с тем, рассуждая о ленд-лизе, советские люди часто задумывались о его цене и всерьез опасались, что после войны в уплату за помощь «все наши ценности союзники заберут и мы на них работай».[629] Подобные настроения отражены и в донесении начальника политотдела 19-й армии полковника Поморцева начальнику отдела контрразведки «Смерш» 19-й армии полковнику Оленичеву от 11 апреля 1944 г.: «В 268 минометном полку красноармеец Фиозов Иван Антонович, беспартийный, уроженец г. Архангельска, … находясь в группе бойцов, говорил: «Наше правительство безголовое, продукты до войны отправило в Германию, а теперь живет за счет Америки. Если бы не Америка, то мы бы давно погибли».[630]

Недоверие к союзникам в массовом сознании советской армии и общества основывалось на твердом и отнюдь не беспочвенном убеждении, что «у нас такие союзники, которые в одинаковой степени ненавидят и Германию, и Советский Союз». Вспоминая исторический опыт взаимоотношений, население задавалось вопросом: «На протяжении многих десятилетий Англия проводила политику против России, а в послереволюционные годы являлась одним из главных организаторов интервенции против Советской страны. Можно ли быть уверенным, что теперешний союз СССР с Англией является достаточно прочным?»[631] Характерно, что этот вопрос был задан летом 1944 г. в Архангельске — городе, хорошо помнившем английскую интервенцию на севере в 1918–1920 гг. и одновременно являвшимся тем центром, через который в СССР северным морским путем в течение всей войны шли поставки по ленд-лизу, принимавшим в своем порту английских и американских моряков.

Тем не менее, «…к союзным народам и армиям сохранялось благожелательное отношение и уважение до конца войны. Однако это был очень тонкий и неустойчивый слой массового сознания. В его основе лежал ограниченный узкоклассовый подход… Что касается советских руководителей, то они в полной мере сохраняли недоверие и подозрительность в отношении союзников… В этой настороженности и подозрительности угадывались семена холодной войны».[632] Кстати, весной 1945 г., когда советские войска уже брали штурмом Берлин, в разговорах между собой солдаты не исключали возможности продолжения боевых действий … против союзников, «любить которых особенно не за что». «Вариант дальнейшего похода на Европу — война с нынешними союзниками — не казался невероятным ни мне, ни многим из моих однополчан, — вспоминал поэт-фронтовик Давид Самойлов. — Военная удача, ощущение победы и непобедимости, не иссякший еще наступательный порыв — все это поддерживало ощущение возможности и выполнимости завоевания Европы».[633] Характерно, что подобные настроения не только «носились в воздухе», но и озвучивались на самом высоком уровне. Так, на одном из совещаний у И.В.Сталина маршал С.М. Буденный объявил большой ошибкой то, что Красная Армия остановилась на Эльбе и не двинулась дальше в Западную Европу, хотя в военном отношении, по его мнению, это было несложно.[634]

Противоречия между союзниками все острее давали о себе знать уже в ходе самой войны, по мере приближения Победы, а после ее достижения кризис антигитлеровской коалиции проявился в полную силу. 2 сентября 1945 г. Вторая мировая война завершилась подписанием капитуляции Японии, значительный вклад в разгром которой внес Советский Союз, выполнив свои обязательства перед союзниками. А уже в середине сентября — октябре 1945 г. в объединенном комитете начальников штабов и объединенном разведывательном комитете США планировалось нанесение ядерных ударов по территории СССР «не только в случае предстоящего советского нападения, но и тогда, когда уровень промышленного и научного развития страны даст возможность напасть на США…»[635] А президент США Г.Трумэн в меморандуме государственному секретарю Д. Бирнсу от 5 января 1946 г. заявлял: «Русским нужно показать железный кулак и говорить сильным языком. Я думаю, мы не должны теперь идти с ними ни на какие компромиссы».[636] Наконец, идеологическим манифестом противостояния и нарастающей конфронтации бывших союзников стала речь У.Черчилля «Мускулы мира» в Вестминстерском колледже американского г. Фултон 5 марта 1946 г., где он заявил о создании в Европе «железного занавеса», призвал западные страны бороться с «экспансией тоталитарного коммунизма» и провозгласил использование силы основным методом в отношениях с СССР.[637] В Москве это выступление было воспринято как политический вызов, и уже 13 марта 1946 г. в интервью газете «Правда» И.В.Сталин дал ему резкую оценку, заявив, что это «опасный акт, рассчитанный на то, чтобы посеять семена раздора между союзными государства», и что, «по сути дела, г-н Черчилль стоит теперь на позиции поджигателей войны».[638]

Едва по всему миру успела отгреметь «горячая» война, как разгорелась война «холодная». «Враги второй очереди», по предвоенному определению Всеволода Вишневского, во второй половине 1940-х годов превращаются в главных врагов.[639] Теперь перед советскими пропагандистами, по свидетельству Ильи Эренбурга, ставилась задача «воспитать ненависть к нашим сегодняшним недоброжелателям и нашим завтрашним противникам, — воспитать эту ненависть у огромного количества людей. Какова должна быть основная мишень? Ясно, — Америка и американский образ жизни, который американцы стараются навязать миру».[640]

В стране постепенно формировался новый (или, скорее, обновленный) образ внешнего врага, который практически без изменений просуществовал до середины 1980-х гг., а отдельные его компоненты сохранились вплоть до распада СССР и окончания «холодной войны».

Польша и Россия в XX веке: взаимоотношения и взаимовосприятие

История русско-польских отношений развивалась в русле общих закономерностей взаимодействия народов. Но в результате многовековых перипетий общей истории «ни с одним из славянских народов отношения русских не были так сложны и противоречивы, как с поляками».[641] В них переплелись этническая близость и этнокультурные и религиозные различия, военные противостояния и длительное существование в рамках общих государств (Речи Посполитой и Российской Империи), национальный гнет и национально-освободительное движение, и др.

Оба народа имеют единые славянские корни, территориально являются соседями, принадлежат к христианской культуре. Не менее значима была и длительная история совместной борьбы с общими внешними врагами (татарами, турками, немцами и др.). Этим обусловлена их близость, взаимное тяготение и интерес.

Но немало в истории их взаимоотношений и таких обстоятельств, которые вызывали настороженность друг к другу, отчуждение и антипатию. В основе последних лежали религиозные различия, конфессиональные противоречия, территориальные претензии друг к другу, история межгосударственных войн и ряд других явлений. В их истории был период в несколько столетий подчинения Польшей восточно-славянских православных земель с социокультурной и конфессиональной экспансией на восток. Был и период обратной волны с востока на запад, с несколькими разделами Речи Посполитой, с включением собственно польских земель в состав Российской Империи, прекращением существования польской государственности. Более века русские и поляки жили в едином государстве, что, с одной стороны, способствовало интенсивности контактов, лучшему узнаванию друг друга, двусторонним миграциям и многочисленным родственным связям; а с другой, — породило ряд новых факторов отчуждения и взаимной вражды. В ряду последних — польские восстания и их подавление царским правительством, а также интенсивная русификация. Таким образом, к началу XX века накопился немалый исторический груз взаимных претензий и обид, а взаимоотношения двух народов были весьма противоречивы.

Не менее сложным и болезненным для взаимоотношений двух народов стал XX век, особенно насыщенный событиями и противоречиями. Три поворотных пункта, три исторические развилки всемирной истории отразились и на русско-польских взаимоотношениях. Это — Первая мировая война, приведшая к революции в России, Вторая мировая война с последовавшим вовлечением в сферу влияния СССР стран Восточной Европы и «перестройка» в Советском Союзе с дальнейшим распадом «социалистического лагеря». Мы рассмотрим только первую половину столетия с акцентом на первые две исторические развилки.

Первая мировая война действительно сыграла чрезвычайно важную роль в истории двух народов. Она не только привела к социальной революции в России, но и к воссозданию польской государственности. С тех пор взаимоотношения двух народов преломлялись через взаимоотношения двух государств.

Но до этого был и относительно краткий, но значимый период самой мировой войны, внесший нечто существенно новое во взаимоотношения русских и поляков. Он породил новые чувства и надежды, что перед лицом общей немецкой опасности, «исторического врага всего славянства», как это подчеркивалось в военной пропаганде и находило отклик у обоих народов, будут забыты взаимные обиды и наступит наконец примирение. «Тевтонская угроза», казалось, действительно сблизила два народа и на время сплотила их, погасив старинную вражду. Этому способствовала реальная перспектива распространения на польские земли в составе Российской Империи немецкого национального гнета, который по жесткости не шел ни в какое сравнение с «умеренной русификацией» в Царстве Польском. В этом поляков убеждала и жестокость немецкого оккупационного режима.

Приведем лишь одно из свидетельств того времени. Газета «Петроградский курьер» от 17 сентября 1914 г. поместила сообщение своего специального корреспондента Ю.Волина из Вильны:

«…Поляк, которому удалось выехать из Млавы после занятия города пруссаками, говорил мне:

— Заигрывание пруссаков с поляками кончилось. Очевидно, германские власти убедились, что поляков на удочку не поймаешь. Да, и в самом деле, разве не издевательством звучат слова прусской прокламации к полякам, в то время, как всякому поляку известно, что нигде угнетение польской национальности не достигало таких пределов, как в Германии, где польская речь изгнана из школы и даже из костела.

— Теперь, — продолжает мой собеседник, — германцы сбросили маску и идут к полякам уже не в овечьей шкуре, а в своем естественном волчьем виде. Прокламации к полякам, распространявшиеся немцами в первые дни войны, теперь совершенно выведены из употребления и заменены кулачной расправой.

Близ Млавы, в местечке Вулька, германский отряд превратил костел в конюшню, предварительно, конечно, ограбив ценное.

В самой Млаве «хозяева на час» проявили грубость и бесчеловечность, достойную Прейскера, и издевались одинаково над поляками и евреями».[642]

С началом войны перелом в отношении к России наступил как в среде польской интеллигенции, так и у простых поляков. Причем, распространялся он на польские земли в составе не только Российской Империи, но и ее противников. Газета «Свет» от 22 августа 1914 г. сообщала: «…Генрик Сенкевич написал пламенное воззвание к австрийским и прусским полякам, заклиная их не идти против русских. Отпечатанное в огромном количестве экземпляров воззвание великого польского писателя уже проникло за границу. Успех его ошеломляющий».[643]

Еще более важными представляются нам свидетельства массовых настроений среди поляков. Так, в газете «Новое время» от 11 октября 1914 г. была напечатана заметка В.Розанова «Сегодняшний день. (Сбор в пользу Польши)», где описан весьма символический эпизод:

«…Недели две назад я шел из Эрмитажа с одним доктором варшавской гимназии, который в отставке и на пенсии занимается там (в Эрмитаже) монетами Петра Великого. Разговорились о текущих событиях, и я спросил недоверчиво и подозрительно, прочно ли и главное чистосердечно ли хоть сейчас отношение поляков к русским? Подняв голову, старик ответил мне буквальными словами:

— Я видел сам теперь, что когда по варшавским улицам проходили русские полки, то из домов выбегали польские женщины и целовали солдатам руки.

Еще взглянув на меня:

— Вы понимаете, что это значит?

Я добавлял себе: «при известной всему свету гордости польской женщины».

«Неужели?» — несколько раз переспросил я старика-ученого. И когда он твердо подтвердил слова, какое-то теплое чувство паром наполнило грудь, и я был близок к тому, чтобы чуть-чуть поплакать. Действительно, есть так, мы мирны.

О том же спросил я Ю.Д.Беляева, только что вернувшегося из Польши.

— Да! Да! Все — забыто! (т. е. прежнее). Никакого — разделения!

Если так, то в самом деле что-то пасхальное… Да, друг друга обымем…»[644]

Однако общественные настроения вещь очень непостоянная. Меняется ситуация, их породившая, — и на первый план выходят факторы более фундаментальные, а потому более устойчивые — социокультурные различия, противоречия национальных интересов и т. д.

Вот какой диалог со старой польской учительницей из Австрийской Галиции в апреле 1915 г. приводит в своих воспоминаниях военный врач Л.Н.Войтоловский:

«— Пани Мыслинска! Могу я к вам обратиться со щекотливым вопросом? Сможете — отвечайте по совести… Как отнесется Галиция к возможности быть завоеванной нами?

…Она помолчала, окинула меня пристальным взглядом и решительно заговорила:

— Я знаю, что вы — не из Пуришкевичей… Тут один ваш офицер сказал мне: «Я пятнадцать лет прослужил в Польше и в течение пятнадцати лет поляки шипели мне в спину: «Сволочь!..» Можете быть уверены: пока существует русская армия, никакой автономии вы не получите». «Мы отдали на растерзание тело всей Польши. Что же еще нам сделать, чтобы заслужить ваше расположение?» — спросила я его. «Ассимилироваться с нами!»

То есть променять нашу тысячелетнюю культуру на вашу пятисотлетнюю татарщину?.. Так? Потому что какая же у вас цивилизация? Петр Великий обрезал вам бороды и кафтаны и одним взмахом своей тяжеловесной дубинки превратил долгополого холопа в раба, одетого по-европейски… Все по приказу свыше… Другой культуры в России нет.

— Вы разве не читали тех «милостей», которые обещаны Польше?

— Ага! Вы сами потешаетесь над ними. Да кто же им верит? Сколько раз я слыхала от ваших же офицеров: «Бросьте пустые бредни! Не мечтайте о польском королевстве. И никакой вы автономии не получите. Разве может ваше правительство дать вам больше того, что оно дает собственному народу? Если конституция считается вредной для нас, то чем же Польша лучше России?..» Помилуйте, что должны испытывать мы, слушая такие речи, мы, прожившие столько лет в условиях политической свободы? То, что русской Польше кажется благом, для нас — величайшее несчастье».[645]

Революция 1917 года разрушила Российскую Империю, на обломках которой было воссоздано Польское государство, а вместе с ним немедленно возродились не только национально-государственные интересы, но и воспоминания об историческом величии Речи Посполитой, ее территориальном размахе на восток, великодержавная идеология и геополитические претензии на «Великую Польшу от моря до моря». Эта идеология сразу же нашла воплощение в государственной политике, в том числе в вооруженной экспансии на восток. В условиях распада российской государственности, жестокой Гражданской войны, борьбы с большевизмом при поддержке стран Антанты казалось, что такие планы вполне осуществимы. Сложные межгосударственные и межнациональные отношения наложились в той ситуации на особый социально-политический контекст, в котором Советская Россия выступала под знаменем пролетарского интернационализма и мировой социалистической революции, а Польша — под знаменем национальной идеи и социального консерватизма западного образца. В определенный момент справедливые притязания поляков на национальное самоопределение перешли в свою противоположность, обернувшись стремлением ущемить право на самоопределение других, восточно-славянских народов.

В польско-советской войне 1919–1920 г. интересы и претензии сторон нашли свое идеологическое и пропагандистское оформление. Так, поляки свои притязании на восточно-славянские земли обосновывали идеей борьбы за свободу других народов, упоминая свое недавнее угнетенное положение. «Солдаты! — взывала одна из листовок, обращенная к красноармейцам. — Понеся множество жертв, Польша, став теперь свободным государством, вправе требовать, чтобы мир был справедливым, чтобы между Польшей и Россией не было угнетенных народов, которые в будущем могли бы быть яблоком раздора. Польша хочет, чтобы была признана независимость всех народов, и тем самым показывает, что не хочет вмешиваться в дела русского народа. Борющаяся за свою свободу Польша умеет уважать свободу других…»[646]

Но для белорусов и украинцев эти заявления казались не слишком убедительными. Советская пропаганда в этом отношении выглядела более обоснованной и конкретной. Так, советские листовки обращаются к национальным и социальным чувствам белорусского и украинского населения, используя тот факт, что значительную, а на ряде территорий преобладающую часть помещиков-землевладельцев составляли поляки, принадлежавшие не только к господствующему классу, но и чуждые основному населению этнически, конфессионально и культурно. Отход белорусских и украинских земель к Польше объявлялся угрозой возврата этно-социального и религиозного угнетения.

«Товарищи крестьяне Белоруссии! — говорилось в листовке, подписанной «Красные партизаны Белоруссии». — Польские паны напали на наш край и забирают его себе. Наши земли они у нас отбирают и отдают обратно панам, тем панам, которые мучали нас, наших отцов и дедов десятки и сотни лет… Нас они считают холопами и их слугами. Школы наши почти все закрыты. «На что холопу грамоту знать», вот что они про нас говорят. «Холоп должен знать одно — слушаться пана». А если дают где открыть школу, то только на польском языке, и приходят наши дети и стоят, как немые в чужой школе, на чужом языке и ничему не научатся… Помните, крестьяне-белорусы, что польские паны… пришли, чтобы возвратить нас к временам панщины, а когда мы противимся этому, они садят нас в тюрьмы, отнимают наш скот и наш хлеб, нас бьют нагайками, как животных… Крестьяне Белоруссии!.. Покончим с ненавистным панским гнетом!..»[647]

Во многом польская пропаганда была зеркальным отражением советской. Только вместо эксплуататора-пана в ней присутствуют комиссары, занимающиеся в деревнях реквизициями, разоряющими крестьянских жен и детей. Так, в Российском Государственном Военном Архиве нами обнаружены две почти идентичных листовки противников, причем польская листовка «Ужасы войны или правда солдатской жизни в Красной Армии Советской России»[648] явно стала ответом на большевистскую листовку «Покидайте, хлопы, панские окопы!»[649] и представляет собой пародию, оригинальный способ контрпропаганды. Обе листовки выполнены в виде книжечки с карикатурами и стихотворными подписями к ним, причем автором стихов, помещенных в советской листовке, является революционный поэт Демьян Бедный. Обе листовки используют одинаковые художественные приемы, в них полностью сохранены сюжеты и композиция рисунков. Только в большевистском варианте высмеивается польский пан в национальном костюме, с саблей, в шапке-конфедератке; а в польском — в тех же самых ситуациях обыгрывается фигура комиссара с характерной еврейской внешностью. Остальные персонажи карикатур (солдаты, крестьяне, женщины и дети) — те же самые, как и элементы окружающего пейзажа.

Польско-советская война, развивавшаяся с переменным успехом для сторон, привела к компромиссному результату, включив в состав Польши часть белорусских и украинских земель и заложив целый комплекс межгосударственных, межэтнических, социальных и идеологических противоречий. Именно в этот момент была заложена совокупность констант, на два последующих десятилетия предопределивших содержание и тональность взаимоотношений двух государств и их народов. Это были взаимоотношения двух государств, одно из которых стремилось к мировой пролетарской революции, распространении своей социальной модели на Европу, а другое выступало «буферной зоной», бастионом Запада против большевизма. Это были взаимоотношения государств, одно из которых было уязвлено невыгодным миром и потерей части земель с этнически родственным населением, а другое оставалось неудовлетворенным нереализованными планами воссоздания Великой Польши в границах средневековой Речи Посполитой. Это были взаимоотношения двух стран, одна из которых «строила социализм», а другая — буржуазное национальное государство. Таким образом, старые различия и противоречия переплетались со множеством новых, создавая особый исторический контекст взаимоотношений двух народов, определяя ту призму, через которую у обеих сторон формировались образы друг друга.

Сегодня, оглядываясь на прошлое, интересно отметить тот факт, что советско-польская война 1920 г. практически не отложилась в исторической памяти россиян, поскольку была лишь одним из эпизодов длительной и многообразной по театрам боевых действий и составу противников Гражданской войны и иностранной интервенции. Аналогичное малозначащее место (при всем различии в подходах к оценке данного периода) она занимала и в учебниках истории, как в советских, так и в постсоветских. Однако в Польше этой войне придается едва ли не всемирно-историческое значение. В современных учебниках истории ее называют «битвой, которая спасла Европу», имея в виду гипотетические планы нападения большевиков на другие европейские страны с целью экспорта коммунистической революции. Согласно этой трактовке, Польша выступила бастионом Европы против коммунизма, чем и оправдывается ее агрессия против Советской России: «чтобы предупредить большевистский набег, польская армия нанесла удар на восток. Сначала поляки добились успеха». Но, дойдя до самого Киева и взяв его, агрессоры вскоре получили отпор и откатились вглубь собственной страны. Лишь просчеты советского командования позволили полякам выиграть битву под Варшавой. Сегодня польские учебники истории утверждают, что победа поляков под Варшавой «была признана как одна из главных восемнадцати битв, которые решили судьбу мира. Она вошла в историю под названием «чудо на Висле»».[650] Другой факт — это проблема массовой гибели в 1919 — начале 1920-х гг. «в польских концентрационных лагерях от жестокого обращения и бесчеловечных условий содержания» более 80 тыс. пленных красноармейцев,[651] которая до сих пор не признается польской стороной, требующей при этом от российской стороны регулярного покаяния за гибель 15 тыс. польских офицеров в Катыни в апреле — мае 1940 г.

Но вернемся в 1920-е годы. Конечно, когда рассматриваются взаимоотношения двух народов, имеется в виду некоторая абстракция, состоящая из конкретных субъектов взаимовосприятия и взаимодействия, — с разной степенью информированности, заинтересованности, способности к анализу и обобщениям. Естественно, по-разному относились к другой стороне дипломат и малограмотный крестьянин, рафинированный национальный интеллигент и городской обыватель, и т. д. Принципиальное значение имели также политические взгляды, степень личной заинтересованности, наличие или отсутствие прямых контактов, и т. д. Лишь из этого калейдоскопа различных мнений, оценок, прямых и опосредованных контактов разного рода можно извлекать некий суммирующий вектор во взаимоотношениях, в том числе психологическую доминанту, существующую в конкретное время и в конкретных исторических обстоятельствах.

В этом отношении и период между двумя мировыми войнами не был однородным и статичным. Одна ситуация существовала сразу после польско-советской войны, несколько иная — в середине 1930-х гг. и совсем особая в период начала Второй мировой войны и нового раздела Польши, в котором участвовал и Советский Союз.

Следует отметить, что негативное влияние на взаимоотношения двух народов оказывал ряд факторов, вытекавших из глубоких различий и даже противоположностей политических интересов двух государств, их статуса в мире и включенности в систему международных отношений, геополитических, идеологических и этнических противоречий. Польская разведка вела активную антисоветскую деятельность, в частности поддерживала организованные вооруженные формирования из числа русских эмигрантов, проникавшие на территорию СССР и устраивавшие провокации на границе. В меньшей степени, но Польше также досаждала поддержка со стороны СССР левых радикалов Коминтерна. В международных отношениях обе стороны, как правило, проявляли недружественность друг к другу. Так, у Польши существовали очень тесные отношения с Англией, длительное время, почти все 1920-е и значительную часть 1930-х годов выступавшей главным оппонентом СССР на международной арене и рассматривавшейся чуть ли не как основной потенциальный противник. Поэтому и в средствах массовой информации обеих стран при освещении противоположной стороны доминировала антирусская и антипольская пропаганда, сознательно формировался негативный образ не только государства и власти, но и в значительной мере народа. Конечно, нужно делать поправку, например, на классовый подход в советской пропаганде, в котором акцентировалось различие между «эксплуататорами» и «эксплуатируемыми», выражалось сочувствие угнетаемым польскими панами и буржуазией рабочим и крестьянам. Но в целом результатом пропаганды с обеих сторон становился достаточно успешно внедряемый «образ врага».

Некоторые сдвиги в этой ситуации стали происходить после прихода к власти в Германии фашистов, не скрывавших своих агрессивных планов, особенно на востоке. Ситуация отнюдь не была однозначной. У Польши были союзники на Западе (оказавшиеся в итоге не слишком надежными), тогда как СССР опасался угрозы остаться в международной изоляции перед лицом единого фронта западных государств. И здесь внешнеполитические поиски Советского Союза не всегда совпадали с классовым подходом, исходя из которого на ряд лет в стране была развернута антифашистская пропаганда. Проблема, однако, состояла в том, что советские вожди не делали принципиального различия между гитлеровским режимом Германии и правящим режимом в Польше. Вместе с тем, во второй половине 1930-х гг. СССР активизировал внешнеполитический зондаж по поиску потенциальных союзников на Западе, в ряду которых рассматривалась и Польша, которая, однако, была в качестве «младшего партнера» тесно связана с крупными западными державами, а потому не являлась абсолютно самостоятельным субъектом международной политики. Такое уязвимое положение Польши в системе международных отношений, наряду с ее геополитическим положением, привело в результате сложных политических игр к новому разделу между Германией и СССР. Этот раздел дипломатически был подготовлен в результате переговоров высшего советского и германского руководства и оформлен в секретных дополнительных протоколах к Договору о ненападении между Германией и СССР от 23 августа 1939 г.[652]

Интересна официальная аргументация Советского правительства по поводу участия в этом разделе и вступления Красной Армии на территорию Речи Посполитой, поскольку она отражала не только (а может быть, и не столько) реальную мотивацию этих действий, но в первую очередь имела целью воздействовать на массовое сознание внутри страны и общественное мнение за ее пределами. Эта мотивация приведена в Ноте Правительства СССР, врученной польскому послу в Москве утром 17 сентября 1939 г., через две с половиной недели после начала германского вторжения в Польшу: «…Польское государство и его правительство фактически перестали существовать. Тем самым прекратили свое действие договора, заключенные между СССР и Польшей… Оставленная без руководства, Польша превратилась в удобное поле для всяких случайностей и неожиданностей, могущих создать угрозу для СССР. Поэтому, будучи доселе нейтральным, Советское правительство не может более нейтрально относиться к этим фактам… Советское правительство не может также безразлично относиться к тому, чтобы единокровные украинцы и белорусы, проживающие на территории Польши, брошенные на произвол судьбы, остались беззащитными».[653] Такое обращение к национальным чувствам было не случайным, поскольку в советском обществе существовало ощущение и убеждение в несправедливости аннексии восточно-славянских земель, осуществленной в результате польско-советской войны 1919–1920 гг. Этот же мотив прозвучал еще ранее, в опубликованной 14 сентября в газете «Правда» редакционной статье «О внутренних причинах военного поражения Польши». В ней утверждалось, что эти причины и корень слабости Польского государства заключаются в национальной политике польского руководства, для которой было характерно подавление и угнетение национальных меньшинств, составляющих 40 % населения, и особенно 8 млн. украинцев и 3 млн. белорусов.[654]

Имеются многочисленные свидетельства того, с какой радостью встречало Красную Армию украинское и белорусское население. Хотя имели место и отдельные очаги сопротивления, состоявшие из польских армейских формирований, осадников и жандармерии. Причем основные силы польских войск сопротивления не оказали, сдаваясь целыми частями и соединениями в плен. О фактически полном отсутствии сопротивления почти полумиллионной армии, сдавшейся в плен советским войскам, свидетельствуют незначительные для таких масштабных действий безвозвратные потери Красной Армии — менее 1 тыс. человек убитыми, умершими от ран и пропавшими без вести.[655]

Понятно, что участие СССР в территориальном разделе Речи Посполитой не прибавило симпатий собственно польского населения ни к СССР в целом, ни к русским в частности. Негативную роль сыграло и интернирование значительной части польских военнослужащих, и массовая депортация польского гражданского населения из западных областей Белоруссии и Украины в восточные районы СССР, и особенно трагедия в Катыни.

Вместе с тем, дальнейшее развитие событий вновь переставило акценты в психологии взаимоотношений двух народов. С одной стороны, жесточайший режим немецкой оккупации в Польше, за несколько лет приведший к многомиллионным жертвам, подавлению польской культуры, унижению национальных чувств и порабощению поляков; с другой стороны, — агрессия фашистской Германии против СССР, с невиданными в истории людскими и материальными жертвами, зверствами фашистов на оккупированной территории, — все это, как и в начале века, психологически сблизило два многострадальных народа перед лицом общего врага.

Таким образом, сформировался запутанный узел общественно-политических проблем, предопределивший еще более сложный комплекс мыслей, чувств, настроений русских и поляков по отношению друг к другу. Сыграли здесь свою роль и определенные политические акции с вовлечением в них польского населения, в том числе проживавшего на советской территории.

Сложность конкретно-исторической ситуации состояла прежде всего в том, что на коротком отрезке времени СССР и Польша выступали сначала как противники (1939 г.), а затем, после нападения фашистской Германии на СССР, превратились в союзников. Причем, Польского государства фактически не существовало, поскольку оно было оккупировано немецкими войсками, а выступавшее от его имени эмигрантское правительство в Лондоне стало объектом международных дипломатических интриг. Оно и само вело собственную политическую игру, придерживаясь теории «двух врагов» — борьбы против Советского Союза и Германии, и предусматривало захват власти в стране силами повстанческой Армии Крайовой под руководством своих эмиссаров до прихода Красной Армии. В свою очередь, СССР был заинтересован в установлении в Польше лояльного себе, в идеале — прокоммунистического режима. Складывавшееся с июля 1941 г. сотрудничество СССР с «лондонским правительством» с обеих сторон оказалось зыбким и неискренним и с самого начала было обречено. Тем не менее, определенные шаги по установлению союзнических отношений с польским эмигрантским правительством в Лондоне советским руководством были предприняты, подписано соглашение о восстановлении дипломатических отношений и о создании польской армии на территории СССР, командующим которой 6 августа 1941 г. был назначен генерал В.Андерс. Эта первая польская армия была сформирована преимущественно из интернированных в СССР польских военнослужащих. В дальнейшем армия Андерса отказалась от участия в боевых действиях на советско-германском фронте, по инициативе эмигрантского правительства В.Сикорского к 1 сентября 1942 г. была выведена за пределы СССР на Ближний Восток и не участвовала в непосредственном освобождении Польши.[656] А 25 апреля 1943 г., после того, как с подачи Германии польским эмигрантским правительством был поставлен вопрос о трагических событиях в Катыни, советская сторона разорвала с ним дипломатические отношения. Сталин обвинил его в «поддержке клеветнической нацистской пропаганды», окончательно сделав ставку на просоветские круги польской эмиграции в Советском Союзе.[657]8 мая 1943 г. началось создание первых польских регулярных формирований, лояльных СССР. 1-я польская пехотная дивизия им. Т.Костюшко под командованием полковника З.Берлинга приняла боевое крещение в октябре 1943 г. под Оршей, где понесла тяжелые потери и была выведена с фронта для пополнения. И формируемые под Рязанью части 1-го польского корпуса в значительной мере пополнялись уже советскими гражданами польского и не только польского происхождения. Впоследствии, по декрету Крайовой рады народовой от 21 июля 1944 г., вместе с партизанской Армией Людовой они были объединены в Войско Польское.[658]

Следует подчеркнуть, что создание специальных воинских формирований из граждан других стран и советских граждан соответствующей национальности было вызвано не столько военной необходимостью, сколько политическими соображениями, рассчитанными на перспективы послевоенного устройства в Европе. И, разумеется, здесь интересы СССР и польского эмигрантского правительства в Лондоне коренным образом расходились.

Интересны психологические коллизии возникавшие при создании польских частей «второго призыва». Вот как вспоминал о своих встречах с польскими братьями по оружию оказавшийся в октябре-ноябре 1943 г. в составе маршевой роты при польской танковой бригаде им. Домбровского мой отец — младший лейтенант Спартак Сенявский: «Выгрузив танки, мы своим ходом прошли несколько километров вглубь леса и остановились около расчищенных, посыпанных песком аллей палаточного городка. По аллеям ходили люди в незнакомой нам военной форме с орлиными гербами на четырехугольных фуражках. Как потом мы узнали — в конфедератках. Мы прибыли в формирующийся под Рязанью Польский корпус генерала Берлинга… Начались напряженные занятия с польскими танкистами по передаче нашего боевого опыта. Но и мы тоже знакомились с их обычаями и жизнью. В частности, рота настоящих поляков, которые, кстати, кончили наше же Пушкинское танковое училище в г. Рыбинске, вместо политинформации молилась со своем ксензом…

Вскоре я был вызван к командиру батальона подполковнику Иванову, который встретил меня во всем блеске польского мундира (еще недавно он был в нашей форме). Он начал прямо, без обиняков:

— Ты Сенявский, я Иванов. Кому из нас надо служить в польском корпусе? Согласен?

— Товарищ подполковник! Разрешите мне остаться в Красной Армии и в ней воевать. Если придется погибнуть, я хочу умереть советским офицером.

— А мне, по-твоему, что, не хочется воевать в своей армии? — обиделся он. — Раз нужно, значит нужно… помогать нашим братьям по оружию.

— Если это приказ, то я вынужден подчиниться. Если это предложение, разрешите отказаться. Можно идти?

— Идите. Вам сообщат о моем решении.

Мой товарищ Женя Федоркин тоже отказался переодеваться в конфедератку. И мы опять оказались в маршевой роте».[659]

Интересен здесь и механизм формирования польской танковой бригады, и отношение советских военнослужащих к направлению в польские части — при том, что у них установились очень тесные дружеские отношения с поляками и особенно польками, что также отражено в воспоминаниях моего отца.

В июле 1944 г. созданная в СССР 1-я польская армия в составе 1-го Белорусского фронта начала боевые действия на территории Польши и вскоре была объединена с Армией Людовой в Войско Польское. Участие польских частей в совместных боевых действиях с советскими войсками при освобождении Польши также вносило существенно новые психологические моменты во взаимоотношения двух народов.

В этой связи приведем еще один любопытный факт. В конце 1944 г. советские войска завершили освобождение территории СССР от фашистских захватчиков. Но война продолжалась, впереди были Европа, Германия, штурм Берлина… Армия несла большие потери и нуждалась в пополнении. И оно было призвано — из только что освобожденных от немецкой оккупации районов. Больше трех лет в них хозяйничали гитлеровцы, активно работала фашистская пропаганда. Все это не могло не отразиться на «качестве» нового пополнения, его политических взглядах и настроениях. Особенно сложно обстояло дело с призывниками из западных областей Украины и Белоруссии, Молдавии и Прибалтики, которые вошли в состав СССР буквально перед самой войной. Их население еще не успело привыкнуть к тому, что, продолжая жить на прежнем месте, «поменяло» страну и гражданство. Серьезные проблемы создавало и то, что многие новобранцы не знали русского языка. Случались и конфликты на национальной почве. Один из них возник в декабре 1944 г. между командованием 19-й армии 2-го Белорусского фронта и прибывшими в составе нового пополнения бойцами-поляками.[660] Причиной конфликта стало высказанное ими желание служить в польской армии и отказ принимать присягу в армии советской. Но несмотря на существующие директивы о направлении представителей определенных этнических групп в национальные армии, попадали туда далеко не все желающие. Об этом красноречиво свидетельствуют документы из Центрального Архива Министерства Обороны.

В делах Политотдела 19-й Армии есть целый комплекс документов, посвященных настроениям вновь прибывших бойцов из западных областей. «Среди некоторых бойцов латышей и поляков имеется недовольство тем, что их не направляют в латышские части и в польскую армию, — говорится в политдонесении от 28 декабря 1944 г. — Более заметно такое недовольство среди поляков. Часть поляков в 18 стр. дивизии продолжает заявлять о том, что не будут принимать военную присягу, и отказываются получать красноармейские книжки. Вызванные на беседу с начальником Оргинструкторского Отдела Политуправления фронта полковником Твердохлебовым, 5 человек — Мацук, Мончан, Овсянник, Станкевич и Богданович заявили ему примерно так: «Присягу больше принимать не будем. Мы присягали один раз перед польским народом и Богом. Изменниками Родины не будем».[661] Другим аргументом поляков был тот, что их всех записали белорусами. «Зачем топчут нашу нацию?»[662] — возмущенно заявляли они и говорили о том, что знают из газет, что все желающие поляки могут выехать в Польшу, что в военкомате их обещали отправить в польскую армию, где у многих служат родные, и вот обманули.[663] Некоторые мотивировали свое желание служить в польской армии тем, что в Советской Армии они не имеют возможности соблюдать религиозные обряды, а также из страха, что, приняв присягу, они уже не смогут после войны вернуться в Польшу и их заставят вступить в колхоз.[664] Командование решило проблему просто: зачинщика «бунта» отправило в СМЕРШ, а остальных (около 250 человек) рассредоточило по одиночке по разным подразделениям, так как «поляки пытались группироваться». «Всем им разъяснено, — говорится в донесении, — что они являются советскими гражданами и будут служить в Красной Армии. Вместе с этим проведен ряд бесед о возвышенных и благородных целях борьбы советского народа против немецко-фашистских захватчиков, о дружбе народов СССР и др.»[665]

О том, что директивы об отправке бойцов в национальные армии, касающиеся в частности и поляков, действительно рассылались по воинским частям, свидетельствует приказ № 0640 Управления Командующего Бронетанковыми и механизированными войсками 32-й армии от 5 июля 1944 г., отданный во исполнение директивы № 1/406910 начальника Мобилизационного Управления Главного Управления Формирования Красной Армии (ГУФКА) от 3 июня 1944 г.[666] Следовательно, требования поляков были вполне правомерны, и вовсе не они, а командование 19-й армии нарушило установленный порядок. По какой причине? Можно предположить, что армейское руководство весьма неохотно расставалось со своим личным составом: незадолго до этого армия понесла большие потери и остро нуждалась в пополнении, тем более, что в скором будущем ей предстояли тяжелые бои, и каждый человек был на счету. Поэтому, как нам представляется, поляков вовсе не случайно записывали белорусами: это освобождало армейских чиновников от необходимости выполнять данную директиву, давало формальную возможность ее обойти. При этом бюрократическая машина не считалась с судьбами отдельных людей, независимо от их национальности.

Политические процессы за пределами Польши неизбежно отражались и на ситуации в самой стране, оккупированной германскими войсками, подвергавшими ее население геноциду. Польский народ вел героическую борьбу за свое освобождение в условиях идеологического и политического раскола и дезориентации. С февраля 1942 г. разрозненные партизанские отряды были объединены в Армию Крайову, подчинявшуюся Лондону. Параллельно с мая 1942 г. на территории Польши под руководством Польской рабочей партии формировались отряды Гвардии Людовой, впоследствии, в канун 1944 г., преобразованные в Армию Людову.[667] У этих двух направлений польского антифашистского сопротивления был единый враг — оккупационные силы Германии, но в то же время разное отношение к СССР и Красной Армии и взаимное соперничество в области идеологии и политики.

Все эти процессы не могли не влиять на мировоззрение и настроения гражданского населения Польши, которое прямо или косвенно было вовлечено в эти политические и военные события.

По мере продвижения Красной Армии к границе ситуация идеологически и психологически только обострялась, потому что реально вставал вопрос о том, кем станут для Польши советские войска, вступающие на ее территорию, — освободителями от немецкой оккупации или новыми завоевателями, как поведут они себя на польской земле, как, в свою очередь, относиться к ним и какую принять сторону в условиях существования двух конкурирующих между собой польских правительств и их вооруженных формирований, претендующих на власть в стране после изгнания немцев. Нельзя сбрасывать со счетов и немецкую, весьма изощренную пропаганду, которая формировала образ советской стороны как «большевистских варваров», готовых «растоптать» просвещенную Европу, загнать крестьян в колхозы, а всех недовольных уничтожить либо «отправить в Сибирь».

В проблеме взаимоотношений советских войск с польским гражданским населением существует две стороны. Мы уже рассмотрели исторический контекст, обусловивший психологию взаимовосприятия, усложнявшийся идеологическими мотивами, массированным пропагандистским воздействием, личностными мировоззренческими, биографическими и бытовыми факторами. Мы сделали акцент на факторы, влиявшие, прежде всего, на польскую сторону. Но они же, хотя и по-другому, влияли на мировоззрение бойцов и офицеров Красной Армии. В их сознании доминировал образ славянского, а значит, близкого в противостоянии германцам польского народа, но вместе с тем переплетавшийся с идеологическим стереотипом буржуазной «панской» Польши, враждебной советскому государству. Двойственным было и отношение к Польше как союзнику, — в силу упоминавшихся выше событий, весьма капризному и ненадежному. Население также во многом рассматривалось с классовой точки зрения: симпатию вызывали рабоче-крестьянские «бедняцкие» слои и негативное отношение — зажиточные и «классово чуждые».

Таким образом, взаимовосприятие во многом обуславливалось политическими и идеологическими фильтрами, через которые обе стороны смотрели друг на друга. Здесь социальная реальность была перемешана с мифами и пропагандистскими штампами.

Взаимные психологические ожидания частично подтвердились, но при этом подверглись существенной корректировке, когда два народа пришли в непосредственное соприкосновение.

Официальная позиция советского руководства в отношении к Польше и в связи со вступлением на ее территорию нашла отражение в Постановлении Государственного Комитета Обороны № 6282 от 31 июля 1944 г. и в директиве Генерального штаба Красной Армии командующим войсками 1, 2, 3-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов от 1 августа 1944 г. В них, в частности, говорилось, что «вступление советских войск в Польшу диктуется исключительно военной необходимостью и не преследует иных целей, кроме как сломить и ликвидировать продолжающееся сопротивление войск противника и помочь польскому народу в деле освобождения его Родины от ига немецко-фашистских оккупантов».[668] В связи с этим предписывалось «в районах, занятых Красной Армией, советов и иных органов советской власти не создавать и советских порядков не вводить»; «исполнению религиозных обрядов не препятствовать, костелов, церквей и молитвенных домов не трогать»; гарантировать польским гражданам охрану принадлежащей им частной собственности и личных имущественных прав.[669] Вместе с тем, постановление предписывало советскому военному командованию «установить дружеские отношения с органами власти, которые будут созданы на освобожденной территории Польским комитетом национального освобождения», при этом «никаких других органов власти, и в том числе органов польского эмигрантского «правительства» в Лондоне… не признавать», а их представителей «рассматривать как самозванцев» и «поступать с ними, как с авантюристами».[670]

Еще до вступления на территорию Польши среди личного состава советских войск была проведена основательная политико-идеологическая подготовка к этому событию. Ее вели военные советы, политорганы и партийные организации всех уровней. Так, военный совет и политуправление 1-го Белорусского фронта разослали по всем политотделам фронта справку по истории польского государства, характеризовавшую его устройство, политико-экономическое положение, культуру, быт и нравы населения, и т. д. Были прочитаны лекции, доклады, проведены беседы на темы: «Задачи личного состава в связи с вступлением Красной Армии на территорию Польши», «Победа над германским фашизмом лежит через освобождение народов Европы», «Воин Красной Армии — представитель самой сильной и культурной армии в мире», «Железная воинская дисциплина и высокая бдительность — залог победы над врагом», «Красная Армия выполняет историческую роль — освобождает народы Европы от фашистского рабства».[671]

Вот как описывает лекцию о международном положении, прочитанную советским бойцам агитатором полка сразу после вступления на территорию Польши, в своей автобиографической повести «Три круга войны» писатель-фронтовик Михаил Колосов:

«— Хочу остановиться на положении в стране, на территории которой мы находимся. Это вам важно знать… ибо вы являетесь непосредственными проводниками нашей государственной политики на чужой территории. Положение в Польше, товарищи, сложное…

И он рассказал, что в Польше еще в июле месяце создан Польский комитет национального освобождения — ПКНО. С этим Комитетом Советское правительство заключило соглашение о том, что, как только зона освобождается от военных действий, руководство на этой территории передается в руки ПКНО.

— Отсюда наша задача — уважать местные власти Комитета, помогать ему. И быть бдительными: здесь действуют банды террористов, они нападают на комитеты, убивают коммунистов, совершают диверсии и против Красной Армии… Как нам вести себя на территории Польши? Как на земле дружественной страны. Помните: вы не дома, но и не в гостях. Без спроса ничего не берите, лес не рубите, местному населению не предлагайте советских денег. Здесь свое государство и свои деньги…

Многое солдатам было непонятно…

— Что же это получается? — возмущенно спрашивали они. — Мы освобождаем их территорию, а лесину не сруби, солому не тронь и даже кувшин молока не купи? А кто нам заплатит за тех солдат, которые полегли здесь?.. И еще ляжет сколько!..

Майор обернулся к замполиту, улыбнулся снисходительно:

— Везде один и тот же вопрос… Товарищи, все это надо понимать так: мы используем польскую территорию для преследования врага, чтобы сокрушить его окончательно. Ну, а попутно освобождаем и саму Польшу. Кроме того, с нами бок о бок борется и польская армия, которая с каждым днем наращивает свою мощь…

— Кто сейчас не понял этой сложной обстановки, — добавил замполит, — поймет со временем. Усвойте одно: должна быть дисциплина! На чужой территории — дисциплина вдвойне! На вас смотрят как на освободителей, как на представителей великого народа — так вы и ведите здесь себя соответственно».[672]

Как пишет М.Колосов, разъяснениями слушатели остались недовольны: «Что-то тут не так, как понималось солдату, слишком все усложнено. Вопросов лектору больше не задавали, но между собой спорили».[673] Однако командование настойчиво проводило свою линию, утверждая в сознании военнослужащих необходимую модель поведения. Тот же автор вспоминает, как личному составу батальона был зачитан приказ по армии с соответствующими комментариями комбата.

«— Мы на чужой территории, но здесь мы не как завоеватели, а как освободители, мы преследуем врага и освобождаем польский народ от ига гитлеровских оккупантов. Здесь свое государство, здесь свои порядки. Здесь для нас все чужое, поэтому без разрешения не брать ни палки, ни доски. Деревья рубить категорически запрещается. Для землянок, для дров ищите поваленные, сухие. Лес — это собственность польского народа, и за каждое срубленное дерево нашему государству придется расплачиваться валютой, золотом. Солома нужна? Будем добывать организованно. Поедет старшина к старосте и скажет ему: «Пан староста, чтобы не стеснять гражданское население, мы остановились в лесу. Солдатам для постелей нужна солома. Не могли бы вы нам помочь?» Только так, дипломатическим путем. Думаю, не откажет. Всякие… шалости в отношении местного населения будут строго наказываться…

В приказе говорилось о том же, о чем сказал комбат, но кроме того, сообщалось, что какой-то ротный старшина украл у поляка овцу для кухни, за что был предан суду военного трибунала.

— Вот это да! — загудели возмущенно бойцы. — За овцу! А он, может, от Сталинграда прошел и хотел солдат подкормить…»

Реакция бойцов была сложной, они долго и возбужденно обсуждали услышанное. «В конце концов согласились, что вести тут себя надо осторожно, с населением — особенно, но за овцу под трибунал — это уж слишком», а в заключении сделали вывод, что все это — политика, «а там, где политика, любые средства применяются».[674]

Во всех частях проводились красноармейские и специальные партийные и комсомольские собрания, на которых принимались решения «вести беспощадную борьбу с мародерством, своевременно пресекать плохое поведение бойцов по отношению к местному населению».[675]

Такая целенаправленная работа с личным составом и жесткие дисциплинарные меры, конечно, не могли полностью устранить негативные явления в Красной Армии, но все же резко ограничили масштабы стихийных реквизиций и произвола по отношению к польским гражданским лицам. Это подтверждают и воспоминания фронтовиков. Так, по свидетельству поэта Давида Самойлова: «…В Польше держали нас в строгости. Из расположения улизнуть было сложно. А шалости сурово наказывались».[676]

Какой же увидели Польшу вступившие на ее территорию советские бойцы?

В январе 1945 г. военный журналист Дмитрий Дажин писал жене: «Я видел то, как ограбили немцы Польшу. Целые деревни сожжены. Города разрушены. Люди живут бедно. Вокруг пески, пески… Хвойные леса — и опять пески, и снова убогие деревушки. С убогой, обездоленной жизнью. Фашисты тут так же грабили народ, как и у нас в России. Трудовой народ Польши радуется нашему приходу.

— Бардзо добже, что вы пришли, пан-туварищ, — говорят они.

…Поляков немцы мучили не меньше, чем наших людей. Поляки ненавидят фашистов. Многие из них говорят, что они хотели бы быть с нами, воевать вместе… Есть, конечно, и такие, что смотрят исподлобья. Немцы тут вели ярую пропаганду, говорили, что большевики — людоеды и прочее. Вот почему в селах люди вначале боятся, а потом ничего, как в родном доме».[677]

Это очень противоречивое взаимовосприятие подтверждают и воспоминания Давида Самойлова. «Не могу сказать, что Польша сильно понравилась нам, — писал он. — Тогда в ней не встречалось мне ничего шляхетского и рыцарского. Напротив, все было мещанским, хуторянским — и понятия, и интересы. Да и на нас в восточной Польше смотрели настороженно и полувраждебно, стараясь содрать с освободителей что только возможно. Впрочем, женщины были утешительно красивы и кокетливы, они пленяли нас обхождением, воркующей речью, где все вдруг становилось понятно, и сами пленялись порой грубоватой мужской силой или солдатским мундиром. И бледные отощавшие их прежние поклонники, скрипя зубами, до времени уходили в тень…»[678]

Как видим, во взаимоотношениях советских бойцов и местного населения переплелось немало аспектов: идеологических, экономических, бытовых, личностно-эмоциональных.

Непосредственное соприкосновение советских войск с польским населением размывало укоренившиеся взаимные психологические стереотипы. Тому есть немало свидетельств, отразивших как эти перемены, так и противоречия, связанные с различным индивидуальным опытом контактов с другим народом и личностными взглядами, преломлявшими его в сознании. Приведу четыре письма, перлюстрированные военной цензурой, которые относятся к одному и тому же времени (концу февраля 1945 гг.) и месту (позициям 19-й армии 2-го Белорусского фронта). Так, военнослужащая Лидия Шахпаронова писала 22 февраля 1945 г. подруге: «Польша мне нравится, и народ здесь приветливый. К нам относятся очень хорошо, как к своим освободителям. Они понимают, что если бы не мы, то никогда бы полякам не сбросить ярмо немцев. А немцы здесь действительно были господами. У нас в СССР они еще не успели развернуться во всей возможной полноте. Полякам нельзя было жениться, есть масло, мясо, хлеб белый, пить молоко и т. д. Им выдавали немного хлеба из отрубей и черного кофе (суррогаты). Вот и все. Специальные нюхачи рыскали по домам и узнавали, не едят ли поляки, что им не положено. Перед пацаном-немцем поляк обязан был снимать шапку и кланяться, иначе тот его бил по щекам. А если бы поляк дал ему сдачи или отпихнул, его бы повесили. Словом, настоящее рабство. Все поляки от старого до малого были работниками у немцев. Все было немецкое — и заводы, и земля, и магазины. Потому так поляки и ненавидят немцев, проклинают их. Потому они так хорошо встречают нас».[679]

Совсем иной акцент мы видим в письме М.П.Анненковой к подруге от 19 февраля 1945 г.: «…Прошли все польские города (Торн, Бромберг и т. д.), побывали у поляков. Поляки — народ не совсем дружелюбный. Некоторые приветствуют хорошо, а некоторые смотрят косо на нас. Немцев ненавидят они крепко, потому что у них деревни и города все разрушены».[680]

Это мнение разделяет и Вера Герасимова: «Проезжали деревни, села, города, — пишет она родным 23 февраля 1945 г. — Дороги хорошие, местами взорваны и побиты при отступлении фрицев… Все это была Польша. Деревни грязные, люди не привыкли, видно, мыться в банях, так как их нет, что нам не очень понравилось, какая-то брезгливость… Внешний лоск и внутренняя грязь. В городах немного получше одеты, с шиком, видимо, привыкли жить с немцем (от 39 г.), то есть нет здесь уже той приветливости [как в деревня и селах], и мне кажется, что многие в этих городах — это фрицы, замаскированные поляками. Где нас много, они не появляются, своих действий не проявляют, а где идешь одна, можешь напасть на неприятность».[681]

И наконец последнее письмо, в какой-то мере обобщающее отношения советских солдат к местному польскому и другому населению освобождаемой Европы: «Проехала Эстонию, Литву, Латвию и Польшу, теперь где-то на границе Германии… — сообщает 24.02.1945 г. подруге Галина Ярцева. — Какие города я видела, каких мужчин и женщин. И глядя на них, тобой овладевает такое зло, такая ненависть! Гуляют, любят, живут, а их идешь и освобождаешь. Они же смеются над русскими… Да, да! Сволочи… Не люблю никого, кроме СССР, кроме тех народов, кои живут у нас. Не верю ни в какие дружбы с поляками и прочими литовцами!»[682]

В этих письмах зафиксировано несколько явлений, которые представляют для нас интерес. Во-первых, жизнь польского населения, представшая перед глазами советских солдат, в сравнении с жизнью в собственной стране. Здесь констатация относительного богатства городов и бедности польских сел, унизительности и тягот немецкого оккупационного порядка. Во-вторых, крайняя противоречивость отношения поляков к наступавшим советским войскам, где местами присутствует приветливость, а порой настороженность и даже враждебность. Наконец, в-третьих, собственное противоречивое отношение к польскому населению, в котором есть и сочувствие, и недоверие к нему, и отторжение как инородного, чуждого, внутренне враждебного. Последний оттенок был замечен советской военной цензурой и зафиксирован в донесении Политотдела 19-й армии об организации воспитательной работы в войсках в ходе наступления 17 марта 1945 г. как «факт непонимания великой освободительной миссии Красной Армии».[683] Но для нас важны не официозные позиции чиновников, а реальные массовые настроения рядовых бойцов и граждан.

Вместе с тем, советские официальные органы тщательно и достаточно объективно отслеживали реальную ситуацию: как поведение собственных войск на польской территории, так и отношение польского населения к Красной Армии. Весьма ценными для нашего анализа являются донесения и доклады дивизионных и армейский политотделов, обобщавших стекавшуюся к ним информацию. Именно политорганы, а также органы контрразведки «Смерш» и военные коменданты проводили основную работу по изучению настроений польского населения, применяя для этого различные формы и методы. В освобожденных населенных пунктах представителями Польского комитета национального освобождения с активным участием советских политработников проводились собрания и митинги, на которых разъяснялись цели прихода Красной Армии в Польшу и суть новых советско-польских отношений. Широко практиковались индивидуальные и групповые беседы советских бойцов и офицеров с местным населением.

Собранный различными способами материал позволял политорганам делать определенные выводы о поведении поляков, их отношении к Красной Армии и различным вопросам внутренней жизни Польши. Характерно в этом отношении политдонесение начальника политотдела 175-й стрелковой дивизии начальнику политотдела 47-й Армии о помощи польского населения войскам Красной Армии от 29 июля 1944 г. В нем говорится: «Население Польши проявляет большой интерес к Красной Армии. Много случаев, когда женщины выносят навстречу бойцам передовых подразделений молоко и фрукты. На привалах польские девушки под гармошку танцевали с нашими бойцами. Мужское население больше всего интересуется положением на фронтах. Пожилые мужчины, служившие раньше в царской армии, интересуются порядками в Красной Армии, введением погон. Большая часть населения осведомлена о политических вопросах, о наших взаимоотношениях с польским правительством в Лондоне, создании и боевых действиях польской армии в СССР. Симпатии населения на стороне армии Берлинга. Мужское население заявляет о своей готовности идти в армию Берлинга. В одном из хуторов при прохождении с полковым знаменем все мужчины сняли головные уборы и с обнаженными головами пропустили наши знамена. С особым интересом гражданское население слушало сообщения наших политработников о создании Польского комитета национального освобождения, декретах Крайовой Рады Народовой, заявлении Наркоминдела об отношении Советского Союза к Польше и о соглашении, заключенном между СССР и Польшей».[684] В заключении донесения делается вывод о том, что гражданское население готово содействовать успехам Красной Армии, и приводится ряд подтверждающих это конкретных фактов.[685]

О той же тенденции свидетельствует и другой документ — доклад политотдела 28-й армии 1-го Белорусского фронта о работе политорганов среди польского населения и его отношении к Красной Армии за конец августа 1944 г., обобщивший материалы, собранные за более длительный срок в районе боевых действия и дислокации целой армии. В нем говорится: «Подавляющее большинство населения встречает Красную Армию не только лояльно, но и дружелюбно. Сдержанность, наблюдавшаяся в первые дни по отношению к Красной Армии, постепенно сменяется пониманием великой освободительной роли, которую выполняет армия Советского Союза.

Многочисленные высказывания поляков в беседах с нашими бойцами и офицерами свидетельствуют о том, что польский народ ждал своего освобождения от немецкого ига и все свои надежды возлагал на Красную Армию. Поляки заявляют: «Мы могли ждать помощи только от русских, от Советов, и вы пришли»; «Немцы принесли польскому народу полное рабство. И теперь, когда Красная Армия освобождает из-под гнета немецких захватчиков польский народ, мы будем всемерно помогать Красной Армии, чтобы как можно скорее разгромить ненавистного врага».

Нередко поляки, обращаясь к воинам Красной Армии, говорят: «Спасибо, родные, что освободили нас. Всем, чем только можем, мы будем помогать бить проклятых немцев». «Пришла сильная Красная Армия, и мы теперь можем свободно жить» и т. д… Во многих населенных пунктах население встречает входящие туда части с цветами, хлебом-солью, целует бойцов и офицеров».[686]

В том же докладе приводятся многочисленные факты дружественного по отношению к Красной Армии поведения польского населения и проявляемого им по собственной инициативе сотрудничества: внимания к памяти погибших советских воинов, ухода за ранеными, помощи в быту, в снабжении продовольствием, в предоставлении транспорта для перевозки военных грузов, ремонте мостов и дорог. Имели место даже молебны с призывом католических священников к верующим оказывать помощь Красной Армии.[687]

Особо подчеркивалось, что «очень многие поляки, желая с оружием в руках бороться против немцев, спрашивают, когда их призовут в польскую армию, которая пользуется у населения большим авторитетом. Особенное желание пойти в польскую армию изъявляет молодежь, в том числе и девушки».[688] Этот факт считался безусловным доказательством лояльного отношения к советским войскам и их союзнику — Войску Польскому. Но в гораздо большей степени он свидетельствовал о другой мотивации, которая отражена практически во всех документах того времени — как официальных, так и личного происхождения, — о ненависти поляков к гитлеровским оккупантам и желании отомстить за страдания своего народа. Так, в одном из политдонесений было сказано: «Что же касается отношения поляков к Германии, то все слои польского населения ненавидят немцев, охотно рассказывают факты о чудовищных зверствах фашистских мерзавцев по отношению к полякам и пленным красноармейцам… Нередки случаи, когда население, желая излить свою ненависть на немцев, пыталось избить военнопленных солдат и офицеров… Красноармейцам с большим трудом удалось защитить пленных и установить порядок».[689]

Характерно и такое явление, как интерес польских граждан к жизни в Советском Союзе, о которой оно многие годы получало только одностороннюю и весьма искаженную информацию. Так, в политдонесениях отмечается, что «гражданское население с большим желанием и интересом читает наши газеты и смотрит наши кинофильмы».[690] Вот как описывает подобную ситуацию в городе Ченстохов 19 января 1945 г., на второй день после его освобождения, в своем фронтовом дневнике Дмитрий Дажин: «Сохранилось два кинотеатра, где уже показывают наши фильмы: «Сталинград», «Большая жизнь», «Чапаев», «Веселые ребята» («Весь свит смиетца»). Все они вызывают исключительный интерес у поляков. Польские девушки поют на улицах наши песни. Особенно полюбилась им песня «С берез неслышим, невесом, слетает желтый лист…». На улицах — ватаги молодежи. Встречают радушно: зазывают в гости, угощают вином. Везде флаги польские и наши, советские. Прошла сегодня демонстрация, были митинги и богослужение. Ксендз перед большой толпой благодарил Россию и молился за победу Красной Армии».[691]

Особенно тепло встречали советские войска в рабочих городах и районах. 30 января 1945 г. тот же участник событий записал свои впечатления о пребывании в только что освобожденном городе Катовице — шахтерской столице Польши: «Шахтеры приветствуют своих освободителей, в их честь вывешивают наше знамя, транспаранты с благодарственными надписями. То и дело встречаю наших солдат, по-братски толкующих с жителями шахтерского города… Они стосковались по труду, по своим шахтам, по миру. И потому так тепло, радушно, дружески трогательно встречают советских воинов, пожимают им руки, обнимают, зазывают в гости. В особом почете у горожан наши танкисты…»[692]

Однако не везде были такие радужные картины. Почти во всех свидетельствах и воспоминаниях упоминаются факты нелояльного и даже враждебного отношения некоторых поляков к Красной Армии. Причем очень часто в таких случаях прослеживается влияние «классового фактора» и «большой политики». Не случайно, в уже цитировавшемся докладе политотдела 28-й армии 1-го Белорусского фронта за конец августа 1944 г. большое внимание уделено анализу информации о противоречивости отношения польского населения к советским войскам и СССР в целом. Там, в частности, говорится: «Имеются определенные лица среди польского населения, которые проявляют сдержанное и даже враждебное отношение к Красной Армии. В селе Сухожабры во время сильного дождя хозяева в одном доме грубо заявили нашим бойцам, желавшим укрыться в хате: «Вам в доме делать нечего, можете найти себе сарай и там дожидаться погоды». В другом доме на просьбу дать напиться воды ответили: «Для вас здесь воды нет, можете убираться отсюда». Имеются и другие факты, когда население отказывается давать бойцам на временное пользование косы, ведра, кружки и т. п.

Ксендз села Кременув-Ковецкий неоднократно говорил полякам, чтобы они не помогали и ничего не давали Красной Армии. В беседе с крестьянами он говорил: «Пусть Советы поскорее ослабнут, проливая кровь за Польшу. Тогда, после разгрома Германии, Англия и Америка могут быстрее установить в Польше правительство Миколайчика». И не случайно жители этого села не приветствуют и не отвечают на приветствия наших офицеров. Отдельные поляки пытались купить у наших бойцов оружие, обещая за него водку и продукты.

В селе Пшесмыки отдельные крестьяне не выполняют задание солтыса по ремонту дорог, по мясопоставкам и другие. Там же зажиточный крестьянин Филипский избил солтыса за то, что тот требовал у него мяса для Красной Армии.

До сего времени во всех деревнях и городах плохо выполняются приказы Военного совета о сдаче населением оружия и радиоаппаратуры… Многие поляки скрывают оружие и радиоприемники, что является весьма подозрительным и требует срочных мер со стороны командования и политотдела армии».[693]

Особенно острыми, запутанными в сознании большинства гражданского населения были политические проблемы, связанные с межгосударственными отношениями СССР и Польши, с вопросами о будущих границах, об общественно-политическом устройстве страны, о том, какая власть установится в ней после войны.

В том же докладе политотдела 28-й армии отмечалось: «Среди населения существуют самые разнообразные толкования вопросов советско-польских отношений и границ между Польшей и Советским Союзом. Большинство населения, преимущественно средние и бедняцкие слои города и деревни, считают границы 1939 года справедливыми. Зажиточные и часть средней группы населения мечтают о восстановлении прежних границ с Советским Союзом. На них заметно влияние лондонского эмигрантского правительства.

Известная часть населения, особенно старые солдаты, служившие в русской армии, и поляки из бедняцких слоев высказывают мысли о присоединении Польши к Советскому Союзу. Только в этом они видят гарантии военной безопасности польского народа. Среди этой части населения характерны выражения «наша армия», «наш самолет» по отношению к Красной Армии. Когда им делают замечания, что это не польская, а русская армия, они отвечают: «Это все равно». В деревне Крыница один поляк, в прошлом солдат русской армии, заявил: «Мы долго жили с русскими, и нас никто не трогал. Мы снова хотим быть вместе, только тогда можно быть сильными». Крестьяне-бедняки в селе Свитер заявили: «Польшу надо присоединить к Советскому Союзу, чтобы потрясти шляхту, иначе все будет по-старому». Этой части населения мы разъясняем, что Красная Армия не вмешивается во внутренние дела Польши, что польский народ сам установит у себя власть и что Польский комитет национального освобождения признает его авторитет».[694]

Политику ПКНО поддерживали прежде всего средние и бедняцкие слои населения, рассчитывавшие на то, что «теперь крестьянин не будет жить в нужде». Вместе с тем, в аналитическом документе политотдела армии отмечалось, что среди поляков «немало и сторонников лондонского правительства». «Эти лица, — говорилось в нем, — преимущественно из помещичьих, зажиточных слоев и частично из польской интеллигенции. В связи с отъездом Миколайчика из Москвы учитель из деревни Головчинцы заявил: «Плохо, что Советы не признают Миколайчика, Польша пойдет за ним».

Среди этой части населения орудуют представители лондонского эмигрантского правительства. Выявлены некоторые подпольные националистические формирования. В одном населенном пункте Ягодне-Пенки Седлецкого уезда значительная часть населения недовольна приходом Красной Армии. Здесь активную работу проводит подпольная националистическая организация «Партизанка», куда входят помещики, зажиточные крестьяне и духовенство. Эта организация поддерживается лондонским правительством. Ее члены ведут среди населения агитацию о необходимости восстановления Польши в прежних границах… Организация подбивает местное население на вооруженную борьбу против Красной Армии…

В деревне Струсы Седлецкого уезда орудуют члены подпольной организации «Польские паны», преимущественно из реакционно настроенных кулаков. В период немецкой оккупации они помогали немцам расстреливать еврейское население и военнопленных красноармейцев. Эта организация призывает поляков к борьбе с Красной Армией, выдвигая программу: «Зачем нам в Польше Красная Армия и коммуна? Нас Англия вооружит, тогда мы возьмемся за Россию. Польша будет великой империей от Балтийского до Черного моря».

11 августа в город Венгрув приезжал представитель лондонского правительства для установления связи и дачи указаний своим единомышленникам… И, как предполагают, выехал в город Седлец с той же целью.

В ряде населенных пунктов отмечены факты срывов приказов командования Красной Армии и плакатов Национального Комитета, вывешенных на стенах. Ряд офицеров и солдат Армии Крайовой угрожает населению репрессиями за лояльное отношение к Красной Армии».[695]

Таким образом, польское население оказывалось как бы между двух огней. Эту ситуацию, пожалуй, весьма точно отразила докладная записка Военного совета 47-й армии в Военный совет 1-го Белорусского фронта об отношении отрядов Армии Крайовой к Красной Армии от 30 июля 1944 г. В ней говорилось о том, что «население тепло относится к частям Красной Армии, но в то же время исключительно хорошо относится и к отрядам так называемых польских партизанских частей и подразделений».[696]

Итак, в 1944 г. произошла встреча двух народов — непосредственное соприкосновение больших масс советских людей, одетых в солдатские шинели, и польского населения. Такие встречи в истории бывают относительно редки и, как правило, связаны с особыми ситуациями, а именно — с войнами. В этом случае активная сторона — наступающая армия — является, во-первых, инструментом официальной государственной миссии своей страны (оккупация, союзнические обязательства, освобождение и т. п.); во-вторых, — непосредственным носителем социокультурных, ценностно-мировоззренческих, традиционно-бытовых, поведенческих и т. п. качеств своего народа. Поэтому и взаимодействие, взаимовосприятие, взаимоотношение пришедшей армии и местного населения происходит как бы в двух плоскостях — официально-функциональной и личностно-бытовой.

Польша с нетерпением ждала освобождения от немецко-фашистской оккупации и осознавала как наиболее вероятный, реальный вариант, что это освобождение придет с Востока. Однако польское общество не было единым, и ожидание это было разным. У слоев населения, ориентированных на лондонское эмигрантское правительство, были опасения как в том, что советские войска могут лишить Польшу независимости, так и в том, что в ней будет создана просоветская политическая и социально-экономическая модель. Стремясь предотвратить такой ход истории, они создавали свои вооруженные формирования (Армия Крайова), зачатки властных структур на местах, надеялись на помощь западных союзников. В ряду самых крупных акций этой части польского населения была организация и осуществление героического и трагического Варшавского восстания, которое с военной точки зрения оказалось нецелесообразным, но имело преимущественно политический смысл — установление власти «лондонского правительства» в столице до прихода советских войск.

Существовали и другие, весьма значительные слои, которые, напротив, приветствовали возможное развитие событий по советскому сценарию, по крайней мере, в части социальных преобразований. Особенно активны в этом отношении были сторонники Польской рабочей партии и других левых организаций, бойцы Армии Людовой и др.

Основная масса польского, преимущественно крестьянского населения была аполитична, нейтральна или политически дезориентирована. Для нее были важны прежде всего гарантии жизни и собственности, сохранение или упрочение имущественного положения, возможность ведения самостоятельного хозяйства, налаживание нормальной мирной жизни и бытовых условий.

Советские войска перед вступлением в Польшу также имели целый комплекс политико-идеологических и социокультурных установок и стереотипов в отношении этой страны и ее населения, которые частью были сформированы до войны средствами государственной пропаганды и системы образования (образы «панской Польши», «белополяков», «угнетателей братского белорусского и украинского народов» и др.), частью — в ходе самой войны (как «жертвы немецкого фашизма — братского славянского народа, который нужно освободить»), частью — в результате разъяснения директив командования о вступлении Красной Армии на территорию Польши (о «Великой освободительной миссии», поведении советских войск за границей, об отношении к польскому населению и др.). Весьма неожиданными для солдатской массы были установки уважать частную собственность местного населения, «не лезть в чужой монастырь со своим уставом», в том числе не мешать деятельности католической церкви и даже не трогать «классово чуждые элементы» (помещиков, крупных хозяев и т. п.), если они не проявляли открытых враждебных действий против Красной Армии и утверждавшихся при ее поддержке властных структур Польского комитета национального освобождения.

Ожидания, идеологические, политические, социокультурные стереотипы, сформированные у обеих сторон до соприкосновения двух народов, лишь в некоторой степени оправдались, но по большей части подверглись изменению и конкретизации при их непосредственном контакте. Красная Армия действительно несла на своих штыках освобождение от фашистской оккупации и в то же время поддержку одной из социально-политических сил польского общества, способствуя утверждению ее у власти, и одновременно препятствуя деятельности сторонников лондонского эмигрантского правительства и разоружая Армию Крайову.

В этом политическом контексте и происходило взаимодействие советских военнослужащих с польским гражданским населением. Отношение поляков к Красной Армии отнюдь не было однозначным. Разные люди в разных местах встречали ее по-разному, нередко отношение было двойственным. С одной стороны, большинство поляков приветствовало советских солдат как освободителей, высказывало желание и готовность продолжать борьбу с общим врагом — Германией, оказывало помощь и содействие войскам, нередко проявляя в этом добровольную инициативу. Особенно искренними были живые человеческие контакты на бытовом уровне. Почти все группы населения, независимо от своих политических пристрастий, проявляли неподдельный интерес к советским воинам как носителям иной культуры, обычаев, взглядов, образа жизни, бытовых привычек и т. д. И интерес этот был взаимным.

С другой стороны, значительная часть польского населения воспринимало Красную Армию как носителя чужой идеологии, источник установления нежелательного общественно-политического режима, как недавнего противника, расчленившего довоенную Речь Посполитую и явно не собирающегося возвращать ей отторгнутые в 1939 г. земли, а потому — как временного и весьма сомнительного союзника, к которому нужно относиться недоверчиво и осторожно. Поэтому не столь уж редки были случаи проявления недружелюбия и актов откровенной враждебности, а порой и прямые столкновения (в первую очередь с отрядами Армии Крайовой), в результате которых в различных обстоятельствах с конца июля по конец декабря 1944 г., по неполным данным, было убито 227 и ранено 94 офицеров и бойцов Красной Армии.[697]

Не случайно, противоречивость и двойственность отношения со стороны местного населения фиксируется во многих советских источниках того времени — не только в аналитических документах политорганов и материалах контрразведки, но и в солдатских письмах и дневниках: «поляки — народ не совсем дружелюбный», «смотрят косо», «вечером опасно показываться на улице», «нельзя ходить по одному — можно напасть на неприятности» и т. п. Причем, эта настороженность и враждебность «освобождаемых братьев-славян» была для советских солдат обидна и непонятна, а потому они наивно пытались объяснить ее тем, что здесь еще «прячутся фашисты и их прихвостни» и действуют «фрицы, замаскированные поляками».

Обида психологически была вызвана тем, что советский солдат с полным основанием воспринимал себя как освободителя, который готов был пожертвовать и жертвовал своей жизнью для освобождения чужой страны. Это не пустые слова: 600 тыс. советских воинов погибли ради того, чтобы не только могло существовать самостоятельное польское государство, но и выжила сама польская нация. Более 1 млн. 400 тыс. были ранены и искалечены в боях на польской земле.[698]

* * *

Таким образом, к середине XX века, к моменту окончания Второй мировой войны, история русско-польских отношений (включая советско-польские) и в политическом, и в психологическом планах прошла сложный путь, на котором были этапы и существования в одном государстве, и прямых военных столкновений, и сосуществования весьма недружественных стран, и борьбы с общим смертельным врагом.

Польские территории стали одной из основных арен боевых действий Первой мировой войны, а проживавшие на них поляки воевали в противоборствующих армиях России, Германии, Австро-Венгрии. Возрождение независимого Польского государства в результате распада Российской Империи не устранило прежних противоречий. Вместе с тем, появились и новые, связанные с идеологическим противостоянием, прямым столкновением в польско-советской войне 1919–1920 г., многолетними территориальными претензиями обеих сторон и их далеко не дружественными взаимоотношениями в сложном контексте мировой политики 1920-х — 1930-х гг. Но, пожалуй, самым драматичным фактором стал новый раздел Речи Посполитой в результате «пакта Молотова-Риббентропа» и начала Второй мировой войны.

Вместе с тем, СССР сыграл решающую роль не только в освобождении Польши, но и в спасении ее народа от фашистского геноцида, и в определении ее современных, справедливых и получивших международные гарантии границ. Опыт непосредственной встречи советских и польских людей в драматической ситуации 1944 — начала 1945 гг., несомненно, остался в исторической памяти граждан двух стран. И был он, несмотря ни на что, преимущественно позитивным.

В дальнейшем отношения двух народов на ряд десятилетий были предопределены новым общеполитическим и международным контекстом: формированием и противостоянием двух мировых систем, военно-политических блоков, развитием «холодной войны», доминированием Советского Союза в Восточной Европе. Были и политический диктат со стороны СССР, и различные виды межгосударственного, экономического и культурного сотрудничества, и распад «социалистического лагеря»… Все это тоже отложилось в исторической памяти, во многом оттеснив на задний план те давние события середины 1940-х гг.

В многовековом историческом котле взаимоотношений поляков и русских, в котором XX век оказался наиболее драматичным, в принципе не могло выплавиться что-то простое и однозначное, тем более в области психологии взаимного восприятия, отношения и оценок. Но психологически непростое на заключительном этапе Второй мировой войны соприкосновение поляков и русских, стержнем которого стало боевое содружество в борьбе против общего врага, несомненно, останется одним из самых значительных связующих нас звеньев, определяющих позитивные аспекты взаимного образа и эмоционально-ценностную основу добрососедских отношений.

Во Второй мировой войне Советский народ заплатил очень дорогую цену за чужое — в том числе польское — благополучие. И польский народ, который сам потерял в той войне 6 млн. жизней, должен это понимать и не забывать. И никакие политические соображения военного и послевоенного времени, как и современная политическая конъюнктура, не могут зачеркнуть реальности и весомости этой жертвы советского народа во имя освобождения Польши. Поэтому вряд ли можно найти оправдание тем, кто сносил памятники советским солдатам и осквернял мемориальные кладбища, заявляя, что это символы тоталитарного режима. Короткая историческая память, неспособность испытывать благодарность не украшают ни одну нацию и в действительности только подрывают ее национальный дух. Кроме того, они добавляют негативные стереотипы во взаимовосприятие и взаимоотношения двух народов.

Нация, — если она считает себя зрелой и является таковой, — должна уметь отделять зерна от плевел, чтобы взаимные претензии и обиды не заслоняли того главного, что нас объединяет.

Афганистан: зона военного и социокультурного противостояния

Восприятие одной культуры другой никогда не бывает абстрактным: всегда существуют конкретный объект, субъект и ситуация восприятия. Афганская война 1979–1989 гг. воспроизвела не такой уж редкий вариант взаимодействия двух принципиально различных культур через военное противостояние.

Для исследователя советско-афганский конфликт интересен, прежде всего, тем, что в отечественной истории XX века занимает особое место как война, которая велась исключительно на чужой территории, силами армейского «ограниченного контингента», но, несмотря на то, что относится к категории «малых войн», оказалась самой продолжительной, а по своим последствиям для страны — просто катастрофической. Ситуация была осложнена тем обстоятельством, что само афганское общество было расколото на две части, одна из которых воспринимала вмешательство СССР в Афганистане как союзную помощь и поддержку, а другая, со временем усиливавшаяся и разраставшаяся, — как агрессию и навязывание силой чуждых порядков. Важно и то, что в отличие от войн с европейским противником, она велась с представителями качественно иной — мусульманской — культуры, что во многом обусловило ее психологическую специфику.

Полуофициальная Афганская война 1979–1989 гг. относится к категории локальных войн, хотя и самых длительных для России (СССР) в XX веке. Официальным мотивом ее была помощь союзнику — революционному афганскому правительству против внутреннего контрреволюционного сопротивления. Она велась на чужой, афганской территории, но не имела ни четко очерченного театра военных действий, ни строго определенного противника. Это была партизанская война многочисленных, часто не связанных друг с другом вооруженных повстанческих формирований, поддерживаемых из-за рубежа (Пакистаном, Ираном, США и другими странами). Союзником советских войск было лишь официальное афганское правительство в Кабуле и его войска. По характеру ведения боевых действий это была мобильная война с опорой на военные базы и пункты постоянной дислокации, размещенные в разных районах страны. В боевых действиях принимали участие все рода сухопутных вооруженных сил и авиации. Всего за 9 лет войны в составе советских войск на территории Афганистана находилось 620 тыс. военнослужащих, общие потери личного состава за этот период достигли 484 тыс., из них безвозвратные — около 14,5 тыс. чел.[699]

Война в Афганистане оказалась очень специфической с точки зрения ее идеологического оформления. Охватив очень разные периоды внутреннего развития СССР, от последних лет так называемого брежневского «застоя» она протянулась вплоть до завершающей фазы «перестройки», почти кануна распада СССР. Соответственно, образ этой войны, который пыталась передать власть для внешнего и внутреннего потребления, радикально менялся, вобрав в себя противоречия внутриполитических коллизий в советском руководстве и в развитии страны. В целом, с этой точки зрения войну можно разделить на три больших этапа.

На первом события в Афганистане вообще не признавались войной, а чем-то вроде гуманитарной помощи дружественному афганскому народу. Фактически до 1987 г. (хотя первые публикации стали появляться в 1984 г.) сам факт войны старались скрыть, вплоть до того, что погибших солдат хоронили в тайне под покровом ночи. В этот период многим военнослужащим в Афганистане присваивали высокие государственные награды, в том числе и звание Героя Советского Союза, однако из газетных публикаций следовало, что получены они за участие в полевых учениях, «боях» с «условным противником», а также за помощь афганцам в хозяйственных работах.[700]

Основания для такого освещения событий были, пожалуй, лишь в самом начале пребывания советских войск в Афганистане. «Первые полгода наши части там действительно занимались только тем, что помогали строить им дороги, восстанавливать школы, и так далее, — вспоминает майор В.А.Сокирко, — а война пошла уже позже, потому что, видимо, была неправильная политика и, в частности, религиозная политика. Но это у них там уже какие-то свои начались проблемы, а может, и наши им добавили с экспортом социализма на афганскую землю».[701]

Официальной мотивировкой в тот период было «выполнение интернационального долга в дружественном Афганистане по просьбе революционного афганского правительства». В это понятие тогда вкладывался почти исключительно мирный смысл. Однако для самих армейских подразделений, которые выполняли этот «долг» отнюдь не на «сельхозработах», предлагалось другое обоснование: не отстаивание завоеваний Апрельской революции, а защита южных рубежей собственной страны. Эта мотивировка в целом находила отклик в сознании большинства военнослужащих. Вот как вспоминает об этом подполковник погранвойск В.А.Бадиков: «Отношение в то время к войне было однозначным: что кругом нас противник, что границы наши близко примыкают к боевым действиям, и для того, чтобы обезопасить границу и местное население, мы должны были обеспечить это с той стороны. Такое же отношение осталось и сейчас. И, как показывает, например, опыт нынешней службы в Таджикистане, — мы были правы. Мы знали, что если не будет на той стороне наших частей, резня перенесется на эту сторону. Как говорится в «Белом солнце пустыни»: «Восток — дело тонкое». Мы это понимали и раньше».[702]

Эту позицию подтвердил в своем интервью и майор С.Н.Токарев, участвовавший в действиях ОКСВ в 1982–1984 гг.: «Я не сказал бы, что какой-то сильный подъем патриотический был, но было одно понятие и отсюда сильное направление всей работы с солдатами. И сам себя я в этом убеждал: что вот Афганистан находится на вершине, а у подножия этой вершины — Уральские горы, и если американцы поставят там свои ракеты, досягаемость будет полная, и нам поступаться своими интересами никак нельзя… Эта мысль, что мы защищаем не чужую революцию, а южные рубежи нашей Родины, — мне кажется, она была действенная. Было понимание необходимости своего пребывания там».[703]

Для кадровых военных целесообразность участия советских войск в афганском конфликте определялась еще одним специфическим аспектом — поддержанием боеспособности вооруженных сил на основе приобретения значительной частью военнослужащих боевого опыта, испытания новых видов оружия, отработки стратегии и тактики боевых действий в конкретных условиях и т. д. «Все-таки, несмотря ни на что, Афганистан был хорошей школой для нашей армии, — утверждает В.А.Сокирко. — Может, это прозвучит несколько жестоко по отношению к тем людям, которые погибли, но все-таки 15 тысяч человек за 10 лет… У нас только по Москве, наверное, в автокатастрофах больше погибло. Хотя жаль, конечно же, любого погибшего, можно было бы все отдать, чтобы не было потерь… А для армии — это была школа, приобретение действительно боевого опыта, даже для проверки каких-то своих чувств. Вот сейчас офицеры-«афганцы» очень сильно шагнули вперед в военной карьере, в том плане, что у них особое мышление, тактическое мастерство…».[704]

Конечно, даже в начале войны у военнослужащих с достаточно широким кругозором, преимущественно офицеров, не могли не возникать некоторые сомнения. «В то время, когда эта война начиналась, когда нас туда отправляли, может, внутри каждый из нас чувствовал и знал, что это война ненужная, что мы пришли воевать на чужую землю, что это война бесполезная, на опыте, может быть, и Вьетнамской войны, но, с другой стороны, в армии есть приказ, и приказ выполняется, а не обсуждается»,[705] — говорит майор И.Н.Авдеев. Впрочем, эта «мудрость задним числом», возможно, является корректировкой при переосмыслении прошлого, «ошибкой ретроспекции»: интервью респондент давал автору в конце 1993 г.

Национально-государственная мотивировка участия СССР в войне в Афганистане все-таки находила больший отклик в сознании кадровых военных. Войну в основном считали справедливой и верили в успех. «Была ли вера в победу, в правоту своего дела? — спрашивал себя полковник В.В.Титаренко и отвечал: — Ну, конечно. В тот период, конечно. И победа, мы хотели, чтоб была, и правота была. И защищали кого-то… Даже не кого-то, а престиж своей страны. Американцы тоже в свое время, да и сейчас говорят: «Мы свои интересы защищаем во всех точках земного шара». А почему мы не можем? Мы тоже богатая и крепкая страна, и у нас есть свои политические и стратегические цели, которые стоят перед нашим правительством, народом, страной…».[706]

Вместе с тем, кадровые офицеры, безусловно, осознавали специфику вооруженных действий на Востоке, в обществе с традиционной мусульманской культурой, с развертыванием партизанского движения и т. д. «Особенность войны в Афганистане была в том, что это чужая страна, и поначалу мы туда вошли как интернационалисты, а потом, когда развязались столкновения с бандформированиями, уже шла борьба за выживание: кто кого. Либо они нас, либо мы их»,[707] — рассуждает В.А.Сокирко.

Начиная с 1987 г. информация о событиях в Афганистане постепенно становилась более открытой и адекватной. Было признано, что в этой стране фактически ведется война, но преобладала героизация в ее освещении, в духе революционного романтизма. Формула «интернациональный долг» наполнилась иным смыслом, включившим военную помощь революционному афганскому народу против внутренней контрреволюции и иностранных бандформирований (имелся в виду Пакистан). Однако вскоре на этот «романтический» этап наложился третий — критический, переходящий в прямое очернительство роли Советской Армии и СССР в целом во внутриафганском конфликте.

14 апреля 1988 г. в Женеве министрами иностранных дел Афганистана, Пакистана, СССР и США был подписан блок документов по политическому урегулированию положения вокруг Афганистана. Было принято решение о выводе оттуда советских войск, которое началось 15 мая 1988 г. и официально завершилось 15 февраля 1989 г. В этот период пошел поток критических публикаций в средствах массовой информации и оценок на высшем государственном уровне. Наконец уже в декабре 1989 г., на II Съезде народных депутатов СССР, решение о вводе войск в Афганистан в декабре 1979 г. было признано политической ошибкой.[708]

Интересно, как это официальное идеологическое оформление войны сказывалось на психологии личного состава «ограниченного контингента советских войск», его отношении к войне и к противнику.

По свидетельству воинов-«афганцев», побывавших в этой стране на разных этапах войны, восприятие участия СССР во внутриафганских делах и отношение к этому у военнослужащих ОКСВ постепенно менялось. Если вначале многие действительно верили официальным формулировкам об «интернациональной помощи» более развитого социалистического соседа революционному Афганистану, решившему вырваться из средневековой отсталости, то по мере расширения боевых действий и ожесточения сопротивления афганской оппозиции, развертывания партизанской войны, все чаще возникали вопросы: «Зачем мы здесь?» Официальным ответом на них был перенос акцентов в политико-воспитательной работе с формулировок о помощи афганской революции на защиту государственных интересов СССР — от «козней американского империализма» в Центральной Азии и от угрозы южным границам СССР. Но на третьем этапе, когда произошла полная дезориентация в идеологических установках и в политическом обосновании участия СССР в афганском конфликте, которая особенно обозначилась после переговоров Горбачева с Рейганом в 1987 г., когда была достигнута договоренность о выводе советских войск, и Женевских переговоров 1988 г., закрепивших и оформивших это решение, морально-психологическое состояние ограниченного контингента оказалось чрезвычайно тяжелым. Широкое распространение получили такого рода разговоры между военнослужащими: «Если эта война — политическая ошибка, то почему мы должны и дальше рисковать своей жизнью?» «Кто мы теперь и как нас после всего этого встретят дома? Как будут называть? Жертвы политической ошибки? Убийцы?..» и т. п.

На примере Афганской войны особенно очевидна теснейшая связь политико-идеологического обоснования войны, ее мотивировки с морально-психологическим состоянием армии и всего народа. В Афганистане советские войска не потерпели поражения ни в одной военной операции, но политики рассудили иначе. Еще раз подтвердилась старая истина, что война проиграна лишь тогда, когда руководство, общество и страна признали себя побежденными. А в армии в результате Афганской войны широко распространилось мнение (и чувство): «Нас предали! Мы теперь никому не нужны…» И предательство это было осуществлено руководством собственного государства и «гражданским обществом». Так в сознании многих воинов-«афганцев» развертывание демократии в стране стало ассоциироваться с изменой.

* * *

Проблема «свой — чужой» — всегда центральная во взаимодействии любых социумов, включая социо-культурные образования. Образ «другого» всегда воспринимается через собственный опыт, собственные традиции, психологию и даже архетипы. Чаще всего это происходит отнюдь не дружественно, без излишних симпатий, потому что собственная культура, собственные обычаи в силу человеческой психологии представляются более значимыми, а иногда и самоценными, тогда как к инородным явлениям относятся либо безразлично, либо настороженно. Ситуация, когда носители одной культуры вторгаются в среду другой, используя силу, превращает эту изначально неблагожелательную «нейтральность» в активную враждебность, которая тем сильнее, чем дальше друг от друга отстоят эти культуры. В этом смысле Афганская война — классический вариант такой ситуации, причем с обеих сторон.

Однако в советских войсках, вступивших в Афганистан, при всей их общности как представителей «советского народа» с присущим ему на поверхностном, «надстроечном» уровне менталитетом (идеологические стереотипы, внедренные государством), служили люди разных национальностей, вероисповеданий, культур. Отсюда вытекает проблема дифференцированного восприятия афганского общества и его традиций различными субъектами, представлявшими в «ограниченном контингенте» различные субкультуры.

Среди них можно условно выделить три больших категории. Первая — это наиболее близкие афганским народам по культуре и обычаям выходцы из Средней Азии (таджики, узбеки, туркмены и др.). Этническая, языковая и религиозная общность при всем внешнем государственном влиянии создавала в этих случаях основу для восприятия афганской культуры как родственной, хотя и отсталой, застывшей в своем развитии где-то на уровне средневековья. Более удаленной была позиция представителей других народов, также исповедовавших ислам (например, татар, некоторых народов Кавказа и др.), хотя религиозная и — в какой-то мере — культурная общность позволяла воспринимать афганскую культуру менее отчужденно и даже видеть в ней какие-то родственные черты. Наконец, позиция наибольшей отчужденности в восприятии была свойственна основной части воинского контингента, которая как раз и характеризовалась максимальными этническими, религиозными и социо-культурными отличиями. Это была ситуационно специфическая позиция восприятия азиатской мусульманской культуры восточными европейцами (славянами, прибалтами и др.).

Конечно, не следует преувеличивать религиозные основы этих различий, потому что шесть-семь десятилетий атеистической советской власти во многом усреднили образ жизни и мышления представителей и различных этносов, и представителей религиозных конфессий. Однако не стоит и преуменьшать, так как на уровне базовых традиций, обычаев, бытового поведения и обыденного сознания религиозные корни различных этно-культур в целом были очень сильны. (Об этом, например, свидетельствует ситуация в посткоммунистической Югославии, где при этнической близости населяющих ее народов после десятилетий официального атеизма религия стала одним из решающих факторов противостояния в обществе и распада государства.)

Основной интерес для нашего анализа представляет именно позиция третьей категории советских воинов-«афганцев», — и потому, что за исключением начального этапа войны они представляли подавляющее большинство в «ограниченном контингенте», и потому, главным образом, что восприятие это особенно ценно с позиции наибольшей разницы потенциалов «мусульманской» и «христианской» культур.

Следует подчеркнуть несколько важнейших параметров самой ситуации восприятия и ряд вытекающих из нее следствий. Во-первых, это было не «дистанционное» восприятие, при котором в общественном сознании стабильно существует некий набор стереотипов и предрассудков, а непосредственно личностное, действенное, в прямом контакте, следствием чего был конкретный опыт взаимоотношений, а само восприятие было чувственно-образным и эмоциональным. Не случайно значительная часть источников, создававшихся в ходе событий в Афганистане и даже после их окончания, фиксирует прежде всего чувства и переживания участников, а уже потом осмысление и анализ того, что там происходило.

Во-вторых, ситуация восприятия была экстремальной, как всякая война, в особенности на чужой территории. И тут, безусловно, на отношение советских военнослужащих к жителям Афганистана накладывался сложный комплекс чувств: их воспринимали не только как представителей иной культуры, но и как потенциальных или реальных противников, которые могут в любой момент выстрелить, напасть из-за угла, заманить в засаду, захватить в плен, убить. И здесь традиционный стереотип о восточных жестокости и коварстве очень часто находил подтверждение на практике, причем особенно в отношении к иноверцам-европейцам. Так, например, согласно верованиям исламских партизан, «вид изувеченного кафира с выколотыми глазами и отрубленными половыми органами придавал моральные силы воину ислама, вселял в него чувство уверенности и непобедимости. Расчленение трупа для моджахеда имело и религиозный смысл. Они верили, что в день Страшного Суда душа не сможет обрести тело, которое разорвано на части».[709]

В-третьих, — и это только подтверждается приведенным выше свидетельством, — поскольку ядром СССР являлись Россия и славянские республики, то фактически и афганскими моджахедами, и советскими войсками война воспринималась как противостояние культур, только одни это открыто формулировали, призывая к «джихаду» (священной войне против «неверных»), а другие под лозунгом интернациональной помощи внедряли в чужую среду свои, чуждые ей идеи.

В-четвертых, важной характеристикой ситуации была ее крайняя противоречивость. Советский «ограниченный контингент» выступал, с одной стороны, «классовым» союзником «народно-революционной» власти Кабула; с другой, — воспринимался как агрессор многочисленными, разношерстными ее оппонентами, за которыми стояла огромная часть народа. Советские войска вмешались во внутренний политический конфликт, в гражданскую войну, что сразу изменило ее характер: противники центральной власти фактически объявили войну национально-освободительной и повели ее под религиозными знаменами. Факт появления чужеземных солдат исключительно свободолюбивым, независимым афганским народом был воспринят как иностранная интервенция.[710] И чем активнее были советские военные операции в поддержку Кабульского правительства, тем сильнее возрастало сопротивление оппозиции, привлекавшей на свою сторону все более широкие слои населения.

Это не могли не замечать и советские военнослужащие. Отсюда и крайняя противоречивость восприятия ими самой войны и афганского народа. С одной стороны, некоторая романтизация событий как следствие официального лозунга об интернациональном долге, братской помощи афганским революционерам, защите государственных интересов СССР и его южных границ; с другой, — личный опыт жесткого противостояния с опасным и жестоким врагом, ведущим партизанскую войну, при отсутствии четкой грани между мирным жителем и душманом. Несомненно, на восприятие войны, а через нее и афганского общества, влиял тот факт, что противниками «народной власти» почему-то оказывались не только «банды моджахедов», но и сам народ — от мала до велика, вне зависимости от «классовой принадлежности». При этом, наверное, стоит говорить об изменении доминанты восприятия — от начальной к завершающей стадии войны. Если в 1980 году советских солдат, положивших конец зверствам режима Амина, встречали цветами, и у них появлялось ощущение того, что им действительно рады (хотя и тогда уже началось внутреннее сопротивление, первые обстрелы, первые жертвы), то к 1989 году таких иллюзий уже ни у кого не осталось.[711]

В-пятых, ситуация восприятия характеризуется и особенностью его субъекта: это были преимущественно военнослужащие, то есть люди на тот момент одной профессиональной категории, хотя среди них находились и солдаты срочной службы, и кадровые офицеры. Кроме того, в абсолютном своем большинстве это была молодежь, попавшая на войну прямо со школьной скамьи. То есть люди, почти не имевшие жизненного и социального опыта, неожиданно оказались в чужой стране, в непривычной и враждебной среде, в экстремальных обстоятельствах. Следствием чего явилась высокая степень эмоциональности в отношении к событиям и к окружающей действительности. Эта особенность отразилась и в источниках — как личного происхождения (письма, дневники, мемуары, устные воспоминания-интервью), фиксирующих такое восприятие, так и в имеющих художественную основу (авторские стихи, песни, солдатский фольклор). В последней категории источников в обобщенной символической форме выражен весь спектр отношений к афганской войне, — и к афганскому обществу, и к самой ситуации войны, и к своему месту в ней.

С учетом приведенных выше, а также ряда других параметров и следует оценивать ситуацию восприятия советскими воинами афганского общества, его обычаев и традиций в рамках исламской культуры.

«Что расскажешь о Востоке? Непривычная страна:

Здесь совсем другие Боги и другие имена…»[712] —

написал об Афганистане Игорь Морозов. А в других своих стихах добавил:

«Здесь сошлись два века в противостоянии  —

Век двадцатый и четырнадцатый век».[713]

В самом деле, первое, что бросалось в глаза прибывшим в чужую страну советским солдатам, — не столько восточный колорит и экзотика, сколько ужасающая бедность: убогие глиняные постройки, оборванные, грязные, вечно голодные ребятишки, выпрашивающие «бакшиш» (подарок), нехватка или отсутствие привычных «плодов цивилизации», отчего возникало чувство, что ты отброшен назад во времени. И принятое здесь летоисчисление по мусульманскому календарю символически очень точно отражало самую суть ситуации. «Что больше всего поразило в Афганистане — это нищета, — вспоминает рядовой С.Фесюн, проходивший службу в 1980–1981 гг. в Кандагаре. — Когда мы приехали, зима была. Снега не было, но ветер, пронизывающий до костей, злой какой-то. Мы, солдаты, в ватных бушлатах и то мерзли. А местные крестьяне в это время босиком ходили. Все их жилища из песка и глины слеплены. Тогда же я увидел, как дерево продают на килограммы, тщательно взвешивая».[714]

При всей своей бедности афганские декхане, составляющие подавляющее большинство населения, очень трудолюбивы: «На полях люди работают не разгибая спины с утра до вечера. Почва плохая: песок вперемешку с камнями. Удобрений никаких. И все же два урожая в год снимают».[715] Тем удивительнее казалось сочетание этого качества с другими: вороватостью, корыстностью, даже продажностью. Обман при совершении торговых сделок рассматривался как явление вполне достойное. Причем, если в отношении мусульман между собой существовали своеобразные нормы честности, то «надуть» иноверца считалось особой доблестью. Широко было распространено воровство, даже открытое. Так, с проезжающих мимо военных машин афганцы заимствовали все, что легко откручивается. Особенной ловкостью в такого рода делах отличались местные пацаны — бачата.[716] «Они скручивали у нас все цветные стеклышки с машин, какие под руку попадались, причем, довольно лихо это проделывали, — вспоминает гвардии подполковник В.А.Литвиненко. — Стоило машине остановиться в каком-нибудь кишлаке, и с нее исчезало абсолютно всё, что можно открутить, причем, быстро… Помню, довольно любопытный случай, когда мы уже вышли в Союз, только пересекли Мост Дружбы, остановились в Термезе. Колонна тормознулась в деревне. Естественно, люди были наши, советские. Вышли из домов поприветствовать… И тут по радиостанции проходит команда, привычная до боли: «Бачу к машинам не пускать!» Хохоту было!.. То есть мысленно мы были все еще на той стороне, хотя были уже в Союзе…»[717] Сработал приобретенный «за речкой» защитный рефлекс.

С другой стороны, нельзя было не заметить разительные контрасты местной жизни: Афганистан существовал одновременно как бы в двух измерениях — в темном средневековье и в «просвещенном» XX веке, причудливо сочетая признаки и того, и другого. «Конечно же, нашей первой точкой оказался базар, — рассказывает рядовой А.Г.Банников, служивший в Афганистане в 1985–1986 гг. — Мы словно попали в века минувшие: декхане в рваных халатах, совсем нет женщин, около дуканов, как бы вмонтированные в стены, на корточках сидели то ли нищие, то ли хозяева этих магазинчиков… Но когда мы взглянули на прилавки дуканов, то убедились, что это век будущий. Наимоднейшие шмотки, которые несколько недель назад были сшиты на какой-нибудь американской или английской фабрике. Рядом с ними беспорядочно лежали японские магнитофоны, телевизоры. Часы всех мастей, духи…».[718] То же можно сказать и об оружии: начиная войну с дедовскими «бурами», душманы вскоре получили и освоили самое новейшее вооружение вплоть до ракетных установок. Средневековое по уровню сознания общество успешно противостояло современной армии, используя против нее как современные средства ведения войны, так и тактику партизанских действий, основанную на вековом опыте и знании местности, тесном взаимодействии боевиков с «мирными» жителями.

Второе впечатление — огромная религиозность местного населения. Для людей, в большинстве своем воспитанных в духе атеизма, подобная атмосфера была особенно непривычна и неожиданна. Вот как описывает свои впечатления рядовой А.Бабак, проходивший службу в Кабуле и Шинданде с 1980 по 1982 г.: «Что в первое время очень удивляло, так это намаз в мечетях. Пять часов утра, до подъема еще час самого сладкого солдатского сна, а тут вдруг проповедь муллы из громкоговорителей. Жили в палатках — все было слышно. Голос у муллы какой-то жалобный и вместе с тем требовательный. Бывало, даже невольно посочувствуешь: уж больно беспокойная должность у человека. С утра до вечера служит Аллаху».[719]

Пожалуй, наблюдая скрупулезное соблюдение религиозных обрядов как душманами, так и правительственными войсками (когда, например, посреди боя и «духи», и «сарбозы» дружно прекращали стрельбу и опускались на колени, чтобы совершить намаз), советские солдаты сильнее всего могли ощущать, что это чужая война и как неуместно их вмешательство во внутреннюю жизнь этой страны. Различие культур обусловливало и специфику ведения советскими войсками боевых действий: они были свободны от многих психологических барьеров, характерных для их союзников-царандоевцев. Так, ефрейтор А.Шатров, служивший в Афганистане в 1982–1984 гг., вспоминает, что во время одной операции они «выловили больше сотни человек из банды, которая основательно трепала наши войска. Правда, нарушили мусульманский обычай — проверили женские покои, которые есть в каждом доме. Бандиты в них и прятались, закутавшись в женскую одежду и паранджу. Афганские солдаты, которые до этого несколько раз «чесали» Самаркандиан, туда не заходили».[720]

Восточные традиции и религиозный фанатизм проявлялись во всем поведении моджахедов: убить врага и надругаться над его трупом считалось особой доблестью; обычным делом были зверские расправы над пленными; своим за любую провинность рубили головы.[721] Весьма характерно и отношении «духов» к опасности: все они смелые воины, но это смелость особого рода, основанная на исламском фатализме, покорности судьбе, то есть воле Аллаха. Погибнуть в бою, пролив кровь за веру, — значит обеспечить себе пропуск в рай, но при этом они панически боятся бескровной, «неправедной» смерти — быть утопленными, задушенными или повешенными.[722] Таким образом, отношение к смерти у них специфически религиозное, идущее от исламских догматов. Для советских «безбожников», воспитанных тем не менее в культуре, имевшей христианские корни, это было весьма непривычное и странное мировоззрение, вызывавшее резкое неприятие.

В свою очередь для душманов «шурави» были не только чужеземцами, вставшими на сторону непопулярной политической группировки, которая, захватив центральную власть, стала нарушать вековые традиции, оскорбляя чувства верующих (закрывались мечети, расстреливались муллы, привлекались к общественной жизни женщины и т. д.).[723] Они были «кафирами» (поборниками иной веры), и война с ними считалась священной, получившей благословение Аллаха. Не случайно перерастание борьбы оппозиции Кабульскому режиму в «священную войну» — «джихад» — проявилось практически сразу после ввода в страну «ограниченного контингента» советских войск. Возможно, именно это обстоятельство наряду с общей психологической напряженностью вызывало в советских войсках вспышки религиозности среди атеистов: у людей возникала настоятельная потребность противопоставить уверенному в своей «праведности» неприятелю нечто равноценное в духовном плане. Идеологические клише, звучавшие на политзанятиях, для этого уже не годились: в реальной обстановке Афганской войны они выглядели беспомощными и нелепыми.

Впрочем, у некоторых воинов-«афганцев» наблюдался скорее «прагматический» подход к религии. Так, сержант-десантник Юрий Е. в 1983 г. писал матери из Афганистана: «Получил я твои письма и молитву, но, мам, ты не обижайся, но я ее выучить не могу, у меня уже есть одна молитва, правда, не из Библии или Евангелия, а из Корана. Кстати, Коран здесь может больше помочь, были такие случаи, когда душманы отпускали наших солдат, когда те им читали молитвы из Корана, они здесь все верующие».[724] Известно, что многим из попавших в душманский плен советским солдатам для того, чтобы выжить, приходилось принимать ислам. Один из источников приводит распространенную формулу моджахедов, когда они предлагали сдаться окруженным советским солдатам: «Мусульман, выходи, живой будешь. Шурави, сдавайся, не больно резать будем!»[725]

В превращении Афганской войны из сугубо внутреннего политического конфликта в противостояние с резко выраженной религиозной окраской во многом виновны тогдашние афганские революционные власти и пошедшее у них на поводу советское руководство, допустившее грубый просчет не только своим вмешательством в дела чужой страны, но и поощрением союзников в их атеистическом радикализме. Попытка совершить скачок из традиционного исламского общества в «социализм» обернулась мощной активизацией религиозного фактора, превращением ислама в знамя оппозиции светскому режиму Кабула. Пренебрежение чувствами верующих в мусульманской стране, стремление отодвинуть религию на второй план, закономерно спровоцировали реакцию отката: «непримиримые», сменившие у власти революционеров после ухода СССР из Афганистана, оказались гораздо консервативнее, чем свергнутый ранее королевский режим.[726] Затем на смену им пришли еще большие исламские фанатики, радикалы-фундаменталисты из поддерживаемого Пакистаном движения «Талибан», а Афганистан превратился в один из центров международного терроризма.

Ислам — не только религия. Это образ жизни и мыслей, ядро целой цивилизации — чуждой и до конца непонятной, отторгающей чужака-европейца. В Афганистане это было особенно заметно, потому что обычаи, характерные для исламского мира в целом, накладывались на тысячелетние традиции народа, который всегда выходил победителем в борьбе с внешним врагом, и любые попытки вторжения на его территорию заканчивались для завоевателей плачевно. В любом кишлаке, у каждого племени, рода и клана существует свое ополчение, так называемая «лашкара». Численность таких отрядов может составлять от десятка до нескольких тысяч человек (в межплеменных формированиях). А так как место погибшего воина по освященному веками обычаю обязан занять сын, брат, любой другой родственник или соплеменник, то «война с «лашкарой» для любой регулярной армии бесперспективна, если речь не идет о победе любой ценой».[727] Даже незначительное кровопролитие вызывает здесь цепную реакцию, и по закону кровной мести за оружие берутся те, кто еще вчера оставался в стороне от борьбы. Сопротивление нарастает со скоростью горной лавины. Этого не учли политики, принимавшие решение о вводе советских войск в Афганистан, — какими бы причинами они ни руководствовались. А вот Амин, глава режима, свергнутого при участии спецподразделения «Альфа», более адекватно оценивал обстановку в стране и в ответ на критику в свой адрес со стороны советских советников по поводу того, как же можно бомбить и уничтожать целые племена, говорил: «Вы не знаете наш народ! Если какое-то племя взялось за оружие, оно его уже не сложит. Единственный выход — всех уничтожить от мала до велика! Такие у нас традиции».[728]

Кроме того, среди пуштунских племен широко распространено наемничество, которое считается очень почетной и хорошо оплачиваемой профессией. По решению старейшин племени «лашкара» может выступить на стороне любого, кто обратится за помощью или заплатит за военную поддержку. И мотив выгоды имеет не меньшее значение, чем политический или религиозный. Так, голова советского офицера оценивалась в 300 тысяч афгани (точная цена колебалась в зависимости от звания), а урожай со среднего крестьянского надела стоил всего 50 тысяч.[729] Стоит ли удивляться, что даже «мирные декхане», не состоявшие в отрядах оппозиции, днем обрабатывали свой клочок земли, а ночью выходили на промысел совсем иного рода? И советские солдаты знали, что «гадость можно ждать от каждого», будь то старик, женщина или ребенок. Как не было в Афганистане линии фронта, так не было и границы между «мирным» и «немирным» населением, то охотно принимающим продовольственную и иную помощь, то ставящим мины на пути везущих ее колонн. Недаром враг назывался «духом»: он действительно был невидим, неслышим, неуязвим, появляясь в самых неожиданных местах и так же внезапно исчезая, — то растворяясь среди жителей кишлака, то спускаясь в «подземную страну» — «киризы», то уходя по тайным тропам в горные ущелья.[730] И ощущение себя как инородного тела в этой непонятной, враждебной стране испытывали все советские воины, оказавшиеся «за речкой».

«Кто здесь суннит? Где здесь шиит?

Что по утрам мулла мычит?

А где здесь «хальк», а где «парчам»?

Ответь, ободранный бача!

Кто здесь декханин? Кто — душман?

Ты как кроссворд, Афганистан!

Мы в вихре классовой борьбы…

И не сюды, и не туды!»[731] —

написал офицер-десантник В.Иванов, очень точно отразив самоощущение «ограниченного контингента» среди всех хитросплетений и противоречий афганского общества. И возникал закономерный вопрос: «Зачем мы здесь?»

Постепенно приходило понимание того, что этот мир живет по особым законам и нужно оставить его в покое, дать возможность решить все проблемы самостоятельно, не влезая «в чужой монастырь со своим уставом». «Конечно, прочесывая кишлаки, не чувствуешь себя героем, — вспоминает А.Шатров, — тебя охватывают противоречивые мысли… Думаешь о людях, которые здесь живут. У них свои традиции и обычаи, как у нас в старинных селах на Севере. И вот появились мы, как инопланетяне. Что они думают о нас? Что говорят между собой? Нехорошо как-то…».[732] Да и афганцы заявляли вполне откровенно: «Уходи, шурави. Мы сами разберемся. Это наши дела».

А дела эти представлялись советским солдатам довольно странными. Например, когда пленные душманы, взятые с оружием в руках и переданные в ХАД (службу госбезопасности Афганистана), очень скоро оказывались бойцами царандоя (народной милиции) или, откупленные родственниками, возвращались обратно в банду.[733] Многие неоднократно «кочевали» с одной стороны на другую, в зависимости от конкретной обстановки, интересов личных или своего клана и даже от времени года: «Вот станет теплее, опять подадимся в горы…».[734] Или когда правительственные войска («зеленые»), воевавшие, по мнению наших солдат, «никудышно», проявляли чудеса ловкости при «проческе» кишлаков, ухитряясь выносить оттуда все подчистую вместо того, чтобы искать укрывшихся душманов.[735]

По обе стороны находились люди, связанные племенными и родственными узами, продолжавшие поддерживать тесные взаимоотношения, обмениваться «ценной информацией». Так, например, планирование крупномасштабных боевых операций штабом 40-й армии велось во взаимодействии с Генштабом афганской армии через аппарат военных советников, и «нередко секретные сведения о предстоящей операции прямиком из афганских штабов попадали в руки моджахедов».[736] Естественно, что подобные факты не способствовали росту симпатии у советских военнослужащих к «союзникам». Анкетирование бойцов спецназа выявило интересную особенность в их отношении к афганцам. Так, один из солдат кандагарского батальона признался: «Честно говоря, я «духов» больше уважал, чем местных коммунистов. «Духи» не прятались за чужими спинами, как царандоевцы или «зеленые» за нашими. Они все-таки защищали свою Родину и свои дома, да и воевали они лучше, чем наши союзники». При оценке боевых и моральных качеств исламских партизан приводились такие характеристики, как «у них высокая боеспособность», «прирожденные воины», «противник вовсе не глуп».[737] Победами над таким врагом можно было по праву гордиться, а «союзников», от которых каждую минуту ждали предательства, — только презирать.

Это была очень своеобразная война, и иноземцы оказались в ней явно лишними, сыграв отнюдь не умиротворяющую роль, как это изначально планировалось, а явившись невольным катализатором нарастающей напряженности. Несмотря на то, что в ходе боевых действий СССР вовсе не понес поражения, он не мог и выиграть в широкомасштабной повстанческой войне, победа в которой регулярных войск в принципе невозможна.

На личном опыте сотни тысяч советских военнослужащих убедились, что пришли в совершенно чужую страну, оказались в абсолютно непонятной и чуждой социо-культурной среде и выполняли неблагодарную роль, поддерживая своими штыками неадекватное этой среде центральное правительство. Фактически это была роль соседа, вмешавшегося в «семейную драку», не уяснив ее сути, да еще пытавшегося учить одну из сторон своим правилам и нормам поведения. Соваться в чужой, да к тому же мусульманский средневековый «монастырь» было делом заведомо проигрышным и безнадежным. Вот только расплачиваться за недальновидность политического руководства пришлось «ограниченному контингенту». И его отнюдь не туристическое знакомство с исламским миром дорого обошлось не только воинам-«афганцам», но и нашей стране в целом.

Итоги этой войны можно рассматривать не как военное, а как политическое поражение, учитывая то, что советское руководство не только вынуждено было по политическим мотивам вывести свои войска из Афганистана, но и допустило грубую стратегическую ошибку, полностью бросив на произвол судьбы своего недавнего союзника — революционное правительство Наджибуллы, имевшего достаточно прочные позиции и нуждавшегося для удержания власти преимущественно в финансовой и материально-технической поддержке. Результатом стало его свержение, развязывание еще более кровавой гражданской войны в Афганистане и рост влияния исламских фундаменталистских сил. Неблагоприятный для СССР исход Афганской войны во многом стал стимулом или косвенным фактором для разжигания внутренних племенных, межэтнических и религиозных конфликтов в пограничных с Афганистаном среднеазиатских республиках, особенно в Таджикистане. В результате центрально-азиатский регион замкнул дугу нестабильности вдоль южных рубежей сначала СССР, а затем и постсоветской России.

* * *

Для российского исторического сознания весьма противоречивой оказалась память об Афганской войне 1979–1989 гг., о которой, пока она шла, в стране почти ничего не знали, а когда она завершилась, начался период острой политической борьбы, трансформации и распада советской системы и государства. Естественно, такое событие как Афганская война не могло не привлечь внимание в качестве аргумента в идеологическом и политическом противоборстве, а потому и в средствах массовой информации был представлен и надолго сохранялся ее почти исключительно негативный образ. Руководство М.С.Горбачева объявило введение войск в Афганистан «политической ошибкой», и в мае 1988 — феврале 1989 гг. был осуществлен их полный вывод. Существенное влияние на отношение к войне оказало неадекватное, но эмоциональное выступление академика А.Д.Сахарова на Первом съезде народных депутатов СССР о том, что будто бы в Афганистане советские летчики расстреливали своих солдат, попавших в окружение, чтобы они не могли сдаться в плен, вызвавшее сначала бурную реакцию зала, а затем резкое неприятие не только самих «афганцев», но и значительной части общества.[738] Однако именно с этого времени — и особенно после Второго съезда народных депутатов, когда было принято Постановление о политической оценке решения о вводе советских войск в Афганистан,[739] — произошло изменение акцентов в средствах массовой информации в освещении Афганской войны: от героизации они перешли не столько к реалистическому анализу, сколько к инверсии оценок и явным перехлестам. Постепенно войну, которая отнюдь не закончилась военным поражением, стали изображать как проигранную. Распространившееся в обществе негативное отношение к самой войне стало переноситься и на ее участников.

Глобальные общественные проблемы, вызванные ходом «перестройки», особенно распад СССР, экономический кризис, смена социальной системы, кровавые междоусобицы на окраинах бывшего Союза, привели к вытеснению на периферию общественного сознания и угасанию интереса к уже закончившейся Афганской войне. Сами воины-«афганцы», вернувшиеся с нее, оказались лишними, ненужными не только властям, но и обществу в целом. Не прошло бесследно и массированное воздействие на сознание населения СМИ, почти исключительно негативно освещавших все, что касалось роли СССР в событиях в Афганистане.

Не случайно восприятие Афганской войны самими ее участниками и теми, кто там не был, оказалось почти противоположным. Так, по данным социологического опроса, проведенного в декабре 1989 г., на который откликнулись около 15 тыс. человек, причем половина из них прошла Афганистан, участие наших военнослужащих в афганских событиях оценили как «интернациональный долг» 35 % опрошенных «афганцев» и лишь 10 % невоевавших респондентов. В то же время как «дискредитацию понятия «интернациональный долг» их оценили 19 % «афганцев» и 30 % остальных опрошенных. Еще более показательны крайние оценки этих событий: как «наш позор» их определили лишь 17 % «афганцев» и 46 % других респондентов, и также 17 % «афганцев» заявили: «Горжусь этим!», тогда как из прочих аналогичную оценку дали только 6 %. И что особенно знаменательно, оценка участия наших войск в Афганской войне как «тяжелого, но вынужденного шага» была представлена одинаковым процентом как участников этих событий, так и остальных опрошенных — 19 %.[740] Доминирующим настроением в обществе было стремление поскорее забыть об этой войне, что явилось одним из проявлений «афганского синдрома» в широком его понимании. Лишь через много лет стали появляться попытки более рационально осмыслить причины, ход, итоги и последствия Афганской войны, однако они в основном ограничиваются узким кругом специалистов и пока не становятся достоянием массового общественного сознания.

Что касается формирования представлений в российском обществе об Афганистане, но можно констатировать, что они стали более адекватными и более негативными, нежели мифологизированный образ этой азиатской страны до войны и в самом ее начале. Советские люди имели мало сведений об Афганистане, но знали, что на южных границах расположена страна, отсталая, но постепенно развивающаяся и дружественная СССР. Россияне в большинстве своем отдают себе отчет, насколько глубока историческая и социокультурная «пропасть» между европеизированной Россией и фактически средневековым Афганистаном. Опыт «принудительного» контакта значительной части российских граждан с иной страной и иной культурой внес в общество более разносторонние знания о них и твердое убеждение, что нельзя насильно «осчастливливать» другие народы. Последовавшая радикальная исламизация Афганистана с установлением власти талибов, превращение страны в базу мирового религиозного экстремизма, оплот террористической сети, стремящейся к установлению своей власти по всему миру и влияющей на процессы в России, сформировали существенно иной образ этой страны, нежели существовал даже в конце 1980-х гг. «Афганский след» в событиях на юге России, особенно в Чечне, в целой серии крупных террористических актов, еще ждет изучения.

Заключение