– Нет, сегодня я занята.
– Хорошо, сегодня в шесть, как обычно.
– Заходи ко мне около пяти, у меня будет минут двадцать, в половине шестого я уезжаю.
Она говорила очень коротко, на что-то соглашалась, от чего-то отказывалась. Кухня была очень уютная и просторная, все говорило о том, что она живет в этой квартире недавно, может быть, около года.
– И ты еще чего-то хочешь от меня? – изумленно произнесла она в трубку. – Кажется, вчера мы рассчитались, полностью рассчитались. Или ты не понимаешь, что означает слово "полностью"?
– Нет, дело было совсем не в разводе и не в изменении образа жизни, – тихо говорил сосед. – Болезнь его выглядела очень странно, он все слабел и слабел, и никто не мог понять причины, его исследовали…
– Так о чем мы с тобой говорим сегодня, Питер? – спросила Наташа.
– Собирались о деньгах. Что ты думаешь о деньгах?
– Ничего. Они не нужны мне.
– Как это?
– Все, что мне нужно, я имею без денег. Я сама никогда ни за что не плачу.
Черная маечка съехала набок, и вот-вот должно было обнажиться правое плечо.
– Я не зарабатываю ничего. Все, что у меня есть, подарено мне. Вот ты, например, почему-то решил подарить мне итальянский язык, так ведь?
– И твой белый автомобиль, и эту квартиру, и эту черную маечку, все это подарили тебе?
– Ладно, Питер, только тебе правду скажу, – грузинский акцент и цыганское подмигивание. – Я в поте лица зарабатываю скромное жалование и скапливаю по крохам, чтобы купить себе в конце недели килограмм сосисок. Маечка – папина, с отцовского плеча, видишь, какая огромная, он у меня лесоруб.
– Ты же говорила, что дипломат?
– А еще ученый и директор целлюлозного комбината. Ты еще не выбрал мне родителей, а, Питер?
– Так вот, потом выяснилось, – продолжал сосед, вращая свой перстенек на мизинце, – что она подливала или подсыпала, я уж не знаю тонкостей, ему мочегонное в пищу, и он все слабел и слабел. Ей понадобилось три года, чтобы свести его в могилу. И никто вначале ничего не заподозрил, ведь это естественно, когда люди в нашем возрасте теряют силы.
– А как же все выяснилось? – поинтересовался я.
– Ладно, Наташа. Не хочешь зарабатывать, не зарабатывай, дело твое.
– Я считаю, – сказала Наташа с напускной серьезностью, – что деньги нужны только мужчине, а не женщине. Для него они – средство, для нее – цель. Если они у него есть, то он может позволить себе иметь красивую женщину и приятных очаровательных детей. И это – настоящая роскошь, потому что это то немногое, что дарит ему ощущение тепла долгими зимними холодными вечерами. Но настоящему мужчине не страшны долгие холодные зимние вечера. Я правильно отвечаю, Питер? Как, тебе опять не нравится? Хорошо. Давай по-другому.
– Ее аптекарь. Он заявил в полицию, что она в течение нескольких лет регулярно покупала у него сильные мочегонные средства.
– Неужели она не догадалась покупать в разных аптеках?
– Так вот. Стремление к деньгам, если оно не является естественной склонностью и воспитано обстоятельствами, – тон пономарский, – я правильно сказала, Питер, "естественной склонностью"? – Маечка сползла, и Наташа, заметив это, быстрым движением подтянула ее и закрыла плечо, – калечит характер и душу, если только это не врожденная страсть, а всякая врожденная страсть бедную несчастную человеческую душу разъедает вдвойне. Да и не от дьявола ли этот презренный металл произошел и расплодился без всякой меры в человеческой жизни и его кишащих помыслах? Звездное, совершенно бесплатное небо над головой – это все, что нужно человеку.
– Плохо сыграно.
– Что ты, я серьезна как никогда. Телефон опять зазвонил.
– Какие у тебя замечания? Какие были ошибки?
Я протянул ей листок, который она немедленно вклеила в свою тетрадь.
– Нам не дадут позаниматься.
– Просто через некоторое время после смерти Жан-Пьера все внезапно в городе заговорили об этом, а потом было понятно, что она спешит, ну как бы это сказать, поскорее освободиться и остаться молодой вдовой с большими деньгами. Такие женщины ужасны. Они ослепляют мужчину, а дальше умело подводят его к краю бездны.
– Запомни как следует, милок, то, что я тебе сейчас скажу, – почти что прокричала Наташа, и ее лицо в этот момент сделалось каким-то маленьким и злым, – сейчас ты позвонил мне в последний раз. Я найду другую гориллу. Прожевал?
– Прости, Питер, – сказала она мягко, – здесь невозможно.
– Я звонил тебе.
– Я знаю. Послезавтра у тебя, в два часа, хорошо?
– Хорошо.
– Хочешь, подвезу, мне все равно нужно по делам?
– Ты же больна.
– Я не больна. Яне могла уйти из дома, прости, Питер. А потом, чуть-чуть насморк. Я встал.
– Спасибо, Питер, я очень люблю розы.
Выходя, я снова оглядел комнату. Странный беспорядок. На кровати рядом с плеером – кассеты с итальянским аудиокурсом.
– И она сидит теперь в тюрьме?
– Нет, она куда-то исчезла, говорят, уехала с молодым любовником за океан. Пусть эта история послужит и вам уроком, ведь вы еще молоды, а годы проходят так быстро.
– Я беден, как церковная мышь.
– А почему церковная мышь бедна? – не понял старик.
– Так у нас говорят, – объяснил я.
Через минуту передо мной стоял поднос с так называемым ужином, и я, механически накалывая пластмассовой вилкой бурые с жирной бахромой мясные кубики, отправлял их в рот и проглатывал не жуя.
Как будто засыпаю. Еда отяжеляет, тянет вниз, на дно небесного океана, и мы скользим по самому его дну на сверкающем распластанном суденышке, расставившем в разные стороны весла-крылья, и где-то слева от нас на пушистом, невесомом, словно парящая вата, облачном иле, мчится сероватая тень, наперегонки, обреченно напрягая последние силы. Я пропустил закат. Слева по-французски жужжит старик. Через проход что-то быстро рассказывает Мишель. Тихо и навязчиво. Тихо потому, что сидит в полоборота, спиной ко мне. Она говорит, что последнее время очень много путешествует.
Отец очень любил писать закаты. Особенно после того, как переехали в высотку на площади Восстания. Особенно после премии за проект этой идиотской гостиницы, слепленной из двух не подходящих друг другу половин, из-за торопливого прокуренного росчерка пера. И тогда из окна на восемнадцатом этаже, теперь уже из моего окна, он впился внезапно заострявшимися зрачками серых глаз, теперь уже моих серых глаз, в закат за закатом, особенно в конце августа и ранней осенью, или в бледные смутные зимние закаты, стальные, в отяжеленные облака, немного паркие, надышавшиеся всем выделенным за день теплом, раскочегаренные им, тем самым паром, который испускают в сильный мороз сухие, часто с лихорадкой в уголках, губы. Он часто бормотал себе под нос, окунаясь в очередное закатное варево за окном. Я слышал: "Для части неба возле самых ярких лучей солнца, то есть уже темнеющей, – желтый хром, белая камея и киноварь". Со временем я научился понимать, я знал, что такое камея, киноварь, кадмий. Сам он ничего не объяснял мне. Он не хотел, чтобы я подхватил его линию и продолжил ее. Он настаивал, чтобы я занимался другим. "И даже не маляром", – иногда шутил он. И давал деньги на рыб.
– Но ведь путешествие стоит больших денег! – реплика Мишель.
– Я хорошо позаботился о своих детях и внуках, – фарфоровая улыбка, – потому могу позволить и себе некоторые удовольствия! – реплика соседа.
– Это лучшее, что есть, путешествия … – реплика Мишель.
– Старость заслуживает впечатлений. В молодости они сыплются градом, а в старости их нужно раздобывать, – реплика соседа.
Реплика Мишель.
Реплика соседа.
Реплика Мишель.
Свист моторов.
"Касселъская земля и белила образуют потухающий полутон. Для светло-желтых отблесков на облаках – кадмий, белила, чуточку киновари".
Наташе нравился вид из моего окна. "Впечатляющее зрелище! – восклицала она, касаясь кончиками пальцев оконного стекла. – Как будто напоминание о чем-то…" Тогда, за два дня до того, как я попросил телефон, я предложил ей описать то, что она видит. "Напоминание" она сказала не правильно. Употребила не то слово, слово с совершенно другим смыслом, и получилось смешно, но я не подал вида. "Описать?" – это предложение удивило ее. "Только перечислить цвета", – уточнил я. Я не отрываясь смотрел на глаза, на серые, чуть сощурившиеся глаза с более темными, чем волосы, ресницами. Она беспомощно улыбнулась. Ей явно не хотелось говорить: "Красный, желтый, оранжевый, голубой, зеленый". Это мы уже выучили давно. Она не хотела говорить банальности. Она всегда заботилась о том, чтобы не показаться банальной. Краска залила ее щеки, так было всегда, когда она чего-либо не знала, когда от нее требовалось какое-то усилие.
– Вишневый, малиновый, сливовый, яичная полоса, вон там, сверху, кремовый…
– Ты голодна, – попытался пошутить я.
– Во-первых, да, голодна, – чуть раздражаясь, сказала Наташа, – а, во-вторых, я не знаю, как сказать: "Рубиновый, аметистовый, агатовый, гранатовый, бирюзовый".
– В нервам случае, – улыбнулся я, – могу оказать существенную помощь, и даже добавить фисташкового, салатного, орехового и шоколадного, во-втором, лишь отчасти – записывай.
"Для более оранжевой части неба, непосредственно над сияющим диском, – говорил отец, – неаполитанскую желтую, голубую и белила, но только обязательно нужно дать проступить оранжевому тону".
Мы ужинали на кухне. Наташа ела очень мало. Взяла пальцами с тарелки несколько ломтиков сыра. Съела немного орехов. Сказала, что из всех орехов больше всего любит фисташки, от шоколада отказалась. Любит горький, а был только молочный. Ее тарелка осталась чистой.
– А что ты любишь больше всего?
Она не знала как сказать "каша", но употребила самое яркое и сильное "ненавижу".
"Оранжевый тон очень красив для неба, – часто повторял отец, – натуральная итальянская земля, белила, киноварь. Киноварь, белила, камедь и кое-где намного кадмия и белил. Вот и весь рецепт".