Противоречия: Собрание стихотворений — страница 29 из 35

ию, дополненную как материалами бумаг и переписки, так и воспоминаниями близких лиц, его знавших.


В. Лозина-Лозинский


Покойный брат мой, Алексей Константинович Лозина-Лозинский, был на полтора года моложе меня и родился в Петербурге 29 ноября ст.ст. 1886 г. (на Кирочной ул. около Таврического сада). Семья наша, в ту пору состоявшая из отца моего, врача Константина Степановича, матери, женщины-врача, Варвары Карловны, рожд. Шейдеман, и меня, временно жила в г. Петербурге, гае родители наши находились на курсах усовершенствования врачей. Отец наш родом из Каменец-Подольска, окончил в 1883 г. в С<анкт>-Петербурге Военно-Медицинскую Академию, а мать была из Курской губернии и тоже в 1883 г. окончила женские медицинские курсы при тогдашнем Николаевском военном госпитале. Вскоре после рождения брата они снова вернулись в г. Духовщину Смоленской губ., где наши мать и отец занимали должности сельских врачей. Весной 1888 г., когда брату было всего 1 г. 6 м., от сыпного тифа умерла наша мать. Женщина исключительного идейного порыва, ушедшая на трудную земскую работу из семьи совершенно иного склада (отец ее был военный, известный герой Севастопольской обороны 1854 г. – К. Ф. Шейдеман), Она всеми силами души отдалась служению ближнему, и как прекрасный врач, как видный общественный деятель. Живая, умная, блестяще образованная и увлекательная, Варвара Карловна была выдающимся явлением даже в то время, богатое идейными работниками послепореформенного периода. Деятельность ее как врача, как педагога, как общественного земского работника отмечена, между прочим, в ряде некрологов Смоленских и столичных газет того времени, а память о ней как о необыкновенно и исключительно обаятельном человеке до сих пор жива еще в кругах тех из ее современников или их детей, кому хоть раз в жизни пришлось быть в ее обществе. Скончалась она 29 лет. Смерть ее совпала с тяжелой болезнью (тифом же) и нашего отца, так что мы с моим братом Алексеем были взяты временно на попечение родственниками. Особенное участие в судьбе нашей тогда, а впоследствии и до самой смерти брата, в нас принимала сестра нашей матери Клав­дия Карловна Э<нгельгардт>, в семье которой всю нашу жизнь мы встречали помощь, любовь и радушие. Да и вообще, мы были окружены заботой и лаской как отца, так и родных, а в доме у нас жила пожилая сестра милосердия в качестве нашей няни-воспитательницы. Эта добрейшая Татьяна Ефимовна души не чаяла в «Лешеньке», как она его называла, и пронесла это чувство обожания к нему через всю свою одинокую жизнь.

Рос мой брат тихим и сосредоточенным ребенком, как будто вне мира сего, так что еще кормилица называла его «унывненький». Однако очень рано в нем начала складываться порывистая, нервная, поэтичная натура матери, характер, который он унаследовал в большей мере, да и внешностью он был похож на нее. Наряду с ранней задумчивостью, он с детства поражал окружающих необыкновенной памятью (особенно на стихи), вдумчивостью и интересом к отвлеченным вопросам. В обществе же сверстников наш Леша всегда играл первую скрипку и был с самых ранних лет инициатором всяких игр и забав. Лет 3 он перенес скарлатину. В эту пору отец наш уже приехал (в 1888 г.) в Петербург и занял место старшего врача на тогдашнем Путиловском заводе. В 1891 г. он вторично женился на племяннице известного художника Ольге Владимировне Сверчковой. От этого брака у отца было еще трое детей. Жили мы сначала в Екатерингофе, а затем на Фонтанке и на Садовой в районе Покрова, садик которого был обычным местом наших ежедневных прогулок с гувернанткой. Лет 5-6 брат хорошо умел читать (прекрасно говорил по-немецки) и любил рисование. Уже на 8 году он сочинял длинные рассказы из индейского быта, иллюстрируя их рисунками, полными своеобразного движения и замысла. Увлечение индейцами по романам Купера, М<айн> Рида, Буссенара и Жюль Верна сменилось страстным увлечением Наполеоном I. В этом отношении очень характерно его юношеское стихотворение «Ватерло», где так сказался этот детский восторг. С небывалой для ребенка эрудицией он говорил о его походах, разбирал военные планы и стратегию и умел, как и всё, что он делал, окружать ореолом обаяния и величия любимого им героя. Вообще его всегда тянуло всё «героическое». Он любил рассказы про рыцарей. Его мистическое воображение населяло величественными образами развалины замков, которыми он разрисовывал свои бруллионы, любил мечтать «о подвигах, о доблести, о славе»… и всё это ребенком, что теперь называется, «дошкольного периода». Постоянно он что-то писал, рисовал, был полон каких-то грез. Вместе с тем он был рассеянным и точно ничего не различал во внешней жизненной обстановке. С детства это был романтик и поэт-философ совершенно особого склада. Отчасти это объяснялось еще его необычайной близорукостью, наследованной от матери, в роду которой это было характерной чертой. Однако он любил и бегать и поиграть со сверстниками, и тогда весь отдавался игре, как будто умышленно отгоняя от себя какую-то надвигавшуюся на него, 8-летнего ребенка, не то тоску и угнетенность, не то болезненную пытливость духа. Какая-то грусть чувствовалась в нем всякий раз, когда он задумывался, и казалось, нужно было усилие, чтобы ее стряхнуть. Эта грусть, «меланхолия», в сущности была основным мотивом или канвой его жизни, и я помню, что когда он уже взрослым, бывало, встряхивал своими длинными волосами, у меня было всякий раз какое-то болезненное ощущение за него, что он именно стряхивал какие-то неотвязные думы, которые мучают его мозг и сердце. Повторяю, что любил он всё героическое, и в этом смысле ему нравилась, как часто вообще мальчикам, игра в войну. У него были тысячи прекрасных оловянных солдатиков (их привозили тогда в магазин Цвернера из Нюренберга) и он лет до 12-13, с увлечением и тонкой стратегией, проводил за игрой с ними иногда целые дни. Лучшим другом его детства и юности был младший сын Клавд<ии> Карл<овны> Э<нгельгардт> Юрий, ровесник ему. С этим Юрой связана в дальнейшем вся его жизнь. «Гурман и сибарит – живой и вялый скептик», как он его характеризовал в одном стихотворении. Несмотря на разность их характеров, они нежно любили друг друга, и брат ни в чем от него не таился. Иначе было несколько со мной – он был более скрытен, и, б<ыть> м<ожет>, потому, что мы были не только очень близки друг другу, он с необычайной для ребенка, мальчика, а потом и взрослого деликатностью скрывал от меня всё, что могло бы меня огорчить. Привязан же он ко мне был необычайно, и хоть иногда мы и дрались с ним детьми, всё же наша взаимная дружба и любовь были самым сильным чувством нашей жизни.

Зимами мы жили в Петербурге, а летом на дачах в Луге, на Сиверской, или в деревне у родственников («Колосовка» Псковской губ., «Буда» Могилевской и т. д.). Одно лето жили на курорте в Гунгенбурге, а с 1902 г. в «Волме». Осенью 1896 г. брат поступил в приготовительный класс гимназии Человеколюбивого общества, что тогда находилась на Крюковом канале д. 15. Учение ему давалось легко, а в классе он занял не только доминирующее положение, но и фрондирующее по отношению к начальству. Неоднократно вызывали к директору на объяснения наших родителей по поводу его какой-либо выходки или «протеста». А раз, помню, негодуя на какой-то несправедливый поступок учителя, он швырнул дневником в инспектора. Начальство на него ворчало, но ученики его просто боготворили. Уже в приготовительном классе он поражал взрослых и учителей своей начитанностью, сообразительностью и красноречием. Выводы его были умны и тонки, философски построены, так сказать, и мальчуганы не без уважения шутили над ним, называя его «профессором кислых щей и баварского кваса», отдавая дань его «профессорскому» подходу ко всему, чего касалась его мысль. До 14 лет он был небольшого роста, коренастый, немного сутулый, в очках, а потом вытянулся и развился в стройного юношу, хотя привычка сутулиться осталась за ним до конца жизни. Волосы – не особенно темный шатен; глаза серые, скорее темные и удивительно вдумчивые» добрые и с особым оттенком не то скорби, не то какой-то грустной задумчивости. Ровные, но некрупные зубы; руки очень небольшие, но энергические, крепкие. Внешности он придавал мало значения; никогда его не интересовали костюм, прическа и пр., как это водится у большинства молодежи. Он не только не интересовался, но в этом отношении был совершенно небрежен к самому себе, так что наша рыжая старая француженка м<ада>м Макко оставляла его подолгу стоять «на углу», т. е. в углу, и не только мыть хорошенько руки, но и исписывать страницы фразой; «А tu lave tes mains?» Знание французского языка открыло ему мир французской роман­тики, и Виктор Гюго сделался его любимым автором. Он делал выписки на целых страницах, смаковал такие главы, как «Ceci а tue celu», с увлечением изучал готику и пересыпал свои рассказы и увлекательную речь образами прочитанных романов и героев Химеры «Notre Dame de Paris», «Les travailleurs de la mer» и др. – все это тогда уже закладывало фундамент тем настроениям, которыми проникнуты его стихи и поэтическая проза. Опять «героическое», «мистическое», «потустороннее». Религиозен он не был никогда в том смысле, как это понималось школой и официальной церковью, но он всю жизнь не только не был атеистом, но, как мистик, всегда глубоко верил в Бога, и под конец жизни (о чем речь впереди) вера эта приняла почти определенные формы, я бы сказал, близкие к религиозному культу. О себе он писал: «есть демон, верующий в Бога». Сосредоточенная, но не афишированная миру грусть и глубокая вера в вечность и Бога – вот лейтмотив его поэзии и прозы. Всё что он ни делал, ни изучал, что ни наблюдал или любил – всё это преломлялось через эти ощущения вечности, искание ее, и вытекавшей из них печали и жажды смерти. Впоследствии он всегда с такой милой иронией и грустью говорил: «на этой маленькой планете»… или «lе monde est si petit». Поэзию любил всегда, хорошо знал на память русских поэтов, особенно любил Тютчева, а из иностранных Гейне, Беранже, Верлена и Бодлера. Стихи он начал писать рано, так же рано, как начал, правда, по-детски, чувствовать нежность и красоту. Одно из первых его «увлечений» была одна институтка Лида С.