инственную любовь – Евг. К. И каждый раз, когда была возможность укрепить новое свое чувство и близость к кому-нибудь, он находил поводы, чтобы его не продолжать и оборвать. Так случилось и с Ек. А. Ш<ульц>. Роман этот как будто и стал расстраиваться, хотя весной 1916 г. он и приводил ее в наш дом как невесту, но мы, домашние, как-то плохо верили в возможную прочность этого союза. Осложнившаяся жизнь, ввиду тяжелой войны, дороговизны, отсутствие правильного общего распорядка, неопределенность внешнего течения жизни – всё это сказывалось и на Алексее Константиновичей Он снял комнату на Петерб<ургской> ст<ороне> довольно далеко от центра, т. к. не мог найти ничего более подходящего, на Песочной ул. в д. № 41, почти у Аптекарского острова. По обычаю он выбрал пятый или шестой этаж, т. к. всегда искал «высоты» даже в этом отношении. Все эти хлопоты и мелочи раздражали его, и он приходил к нам «домой» часто усталый и нервный, жалуясь мне то на людей «с глазами кроликов и щупальцами спрутов», то на «мещанские» условия жизни, в которые его втягивала судьба. Несколько упрямо он отказывался от помощи или предложений приехать в семью – очевидно, опять начиная лелеять мысль о самоубийстве. В конце октября было получено известие с фронта, что один молодой офицер, кот<орый> когда-то ухаживал за его ех-невестой Катей Ш<ульц>, был убит в окопах. Говоря с братом по телефону, я между прочим рассказал ему и об эхом. Он немедленно начал наводить справки и узнал где-то и о дне прибытия тела. Он всегда любил ездить проститься с умершими. «Ах, труп для наших душ властительный магнит», – писал он. На похоронах было много народу, в том числе и Катя Ш<ульц>, которая много плакала. Говорят, что это его особенно поразило и потрясло. Так или иначе, в день похорон он вернулся сначала на Измайловский пр. к нашей двоюр<од>н<ой> сестре Е. А. Оф<росимов>ой (рожд. Э<нгельгардт>), где эти последние недели жил, помогая ее старшему сыну готовиться к экзаменам. Уходя, брат простился со всеми, дал много денег за услуги прислуге, подошел к роялю, взял несколько аккордов и вышел… Это было 4 ноября в пятницу, часов в 5 вечера. Дальнейшая картина представляется в следующем виде. Видимо, он прямо проехал к себе на Песочную и там занялся писанием писем. Ни у Оф<росимов>ых, которых он очень любил, ни у нас в семье ничего не предполагали. Вечером в субботу 5/18 ноября 1916 г. я оставался один дома, собираясь куда–то выйти, но почему-то, точно томимый каким-то предчувствием, одетый, в шинели, сидел в столовой. Вдруг раздается телефонный звонок и незнакомый голос вызывает меня. Оказалось, говорит хозяин квартиры с Песочной д. 41: «С вашим братом что-то нехорошо». Меня сразу пронзила мысль о его смерти. «Он умер?» – «Не знаю», отвечает, «но что-то странное». Я немедленно вызвал автомобиль колонны Скорой Помощи Красного Креста, где я был начальником в то время, работая по эвакуации раненых, и с санитарами помчался к брату. Мой отец был у знакомых, по дороге я заехал за ним, и не более как через 30 минут после телефона мы были на Песочной. Я быстро взбежал на шестой этаж и, войдя в комнату, увидел следующую картину. Слева у двери, на своем широком турецком диване полусидел брат. Казалось, что он спал. Лицо его было совершенно спокойно, обычного даже цвета. Прекрасные волосы лежали волнисто вокруг лица, в одной руке была недокуренная папироска, а на коленях, придерживаемая другой, лежала фотографическая карточка нашей покойной матери. Одет он был в свой обычный костюм. Очевидно, он не раздевался на ночь. Было около 9 часов вечера. Я бросился к нему, но он уже был совершенно холодный и закоченевший в своей последней позе. На полу валялось много окурков. Вероятно, он много курил. Около него был придвинут письменный стол, на котором лежали написанные им прощальные письма, в том числе – мне, томик стихов Верлена по-французски, открытый на стихах «Il pleure dans mon coeur, comme il pleut sur la ville», и последняя записка, в которой он записывал все свои предсмертные ощущения. Это небольшой клочок бумаги, начинавшийся словами: «11 ч. – принял яд…» (Морфий). У меня нет ее под руками, но в ней, в 10-12 строках, с перерывами, он записывает свои переживания. Через полчаса отмечает, как гаснет одно окно, потом другое напротив, как закурил папиросу («милая папироска – всю жизнь меня утешала»), еще через несколько строк и минут – что он слабеет («пропал голос», «до кровати, чай, не дойти»), и, наконец, уже совсем слабеющим почерком: «умираю, что будет дальше, мама…» На этом всё обрывалось. Видимо, он взял карточку матери в руки, откинулся на подушку дивана и начал терять сознание. Это было, должно быть, около 12 ч. ночи 4 ноября 1916 г. (См. газеты). Утром горничная, входя убирать, думала, что он спит, т. к. он часто ночью долго писал и утром вставал поздно… Ночью хозяева слышали, что он тяжело дышал и как бы стонал во сне. Только к вечеру они обратили внимание на долгий сон брата и тогда, войдя в комнату, убедились, что брат мой умер. Еще до моего прихода они вызвали полицейского врача, который мог констатировать только полное окоченение. Очевидно, кончина брата произошла часов в 5-6 утра в ночь на 5-ое ноября 1916 г. Через несколько минут подъехала Е. А. Оф<росимо>ва. Горю нашему, а моему в особенности, не было предела. Хотя все у нас обычно как-то были тревожно готовы к вести о его смерти, но совершившийся факт, да еще в такой необыкновенной обстановке, особенно резко подчеркивал нашу утрату.
Брата положили на носилки и в автомобиле перевезли к нам на квартиру на Рижский пр. д. 52.
На панихидах было множество знакомых и друзей его. Похороны состоялись 8-го (21) ноября в Петрограде на Митрофаньевском кладбище. Там после отпевания его опустили в землю на дорожке «Орла». Наш отец поставил на могиле памятник-крест, на котором были вырезаны слова Джордано Бруно, взятые покойным братом, как эпиграф к сборнику его стихов «Тротуар». Вот они: «Измените смерть мою – в жизнь, мои кипарисы – в лавры, и ад мой – в небо. Осените меня бессмертием, сотворите из меня пола, оденьте меня блеском, когда я буду петь о смерти, кипарисах и аде».
Несомненно, что все стихи брата носят отпечаток его индивидуальных переживаний и полны автобиографических черт, понятных тем, кто близко знал его жизнь. Даже в самые абстрактные, казалось бы, формы и мысли он вносил оттенок своего «я», рассудочной и вместе с тем изысканной, тонкой, страдающей души. Все явления жизни, даже внешние, всё проходило через призму его собственного миропонимания и принимало в его глазах тот поэтический оттенок, который так характерен для всех его произведений. Читая его, я узнаю людей, обстановку, обстоятельства, но всё это какое-то по-своему им изложенное, освещенное и понятое. И природу, и людей, и события, и даже лица он наделял какими-то ему одному зримыми свойствами и чертами, улавливал в них оттенки того общего очертания мира, которыми была переполнена его мысль, его «проводник мой, мой ум раздраженный», как он писал в одном из своих стихотворений. Берслей, Верлэн, Бодлер, А. Франс и другие трагически-изысканные художники, Бергсон в философии, были постоянными спутниками его мысли, особенно в последние годы. Предоставляя критикам и историкам литературы разбор его произведений, я только хочу указать на то, как именно этот уклад мысли и мистически-реального, я бы сказал, направления сказывается на всякой строке, выходившей из-под его пера. Конечно, в чисто политических статьях и памфлетах (он помещал их до 1916 г. в разных журналах) его идеи носят несколько иной характер, но везде в них прежде всего чувствуется «поэт», каким он был от рождения, всегда и всюду. Алексей Константинович обладал отличной памятью и легко цитировал огромные цитаты, очень любил пересыпать свою речь меткими словами, особенно когда, повторяю, по приезде из Италии хорошо овладел итальянским языком. Кроме того, он свободно говорил по-французски и по-немецки. С детства любил шахматы и играл недурно. В личных отношениях он был всеми любим, даже людьми совершенно других взглядов и общественного положения, привлекая всех своей исключительной разносторонностью, благородством, приветливостью, простотой и обаянием, прямо непередаваемым. Кроме того, он так шел навстречу всякому душевному горю, так страстно и энергично всегда о ком-либо хлопотал. Что же касается до материальной помощи людям, то он отдавал первому, на его взгляд, нуждающемуся всё, что мог, и часто оставался без копейки.
Всё, что я пишу о нем, может показаться братским панегириком, но я знаю, что все, кто когда-либо, даже мало встречались с ним, подтвердят справедливость моих слов, вспоминая о том необыкновенном обаянии, которое как-то умел вносить в жизнь мой покойный брат. Я, конечно, далеко не исчерпал всего, что можно было бы о нем рассказать, но повторяю, что это только беглые записки, без нужных для биографии материалов, и я позволяю себе отдать их будущему составителю его биографии как заметки о нем человека, с которым брат мой прожил неразлучно и дружно всю жизнь. Пусть те, кому дорога его память, дополнят эти строки, освещая те стороны жизни покойного поэта, которые им ближе памятны. Не теряю надежды и я заняться его архивом, большей частью сданным нами в Пушкинский Дом Всесоюзной Академии Наук в Ленинграде, и перепиской брата, могущей пополнить эти далеко не исчерпывающие о нем воспоминания.
В заключение хочется добавить несколько слов о том, как его рассказ «Меланхолия» имеет как бы особенное отношение к его кончине. В рассказе описана смерть эмигранта в Неаполе, найденного в мансарде мертвым, сидящим за своим письменным столом. Трудно просто вообразить, до чего картина смерти брата верно, я сказал бы, почти пророчески точно изображена в этом рассказе, перенесенном в нашу русскую обстановку. Начиная от суетливого любопытства и волнения в громадном доме и на лестнице, которые мы застали, приехав на Песочную ул., и кончая позой умершего у стола и тем огромным, глубоким покоем, который лежал на лице брата, всё было так близко и почти фотографически похоже на рассказ, который он писал за год до смерти. Только был не сверкающий юг и солнце Италии, а холодный, морозный, малоснежный в том году вечер, перед нами не отживший долгую жизнь странник, а полный еще сил, молодой и талантливый, так много еще могший дать и пережить поэт.