Ни один из них не увидел Гарольда, бесшумного и неприметного в ночи, как сам темный человек. Он стоял в кустах и наблюдал за ними. Ни один из них не знал, что его глаза превратились в узенькие злые щелки, когда Фрэн закричала от наслаждения, охваченная накатившим на нее оргазмом.
К тому времени, когда они закончили, наступила ночь.
Гарольд ушел без единого звука.
1 августа 1990 г.
Вчера ничего не записывала. Была слишком счастлива. Испытывала ли я когда-нибудь такое счастье? Думаю, что нет. Мы со Стью вместе. Мы дважды занимались любовью.
Он согласился, что мне следует как можно дольше хранить в тайне моего Одинокого Рейнджера, если удастся, до того момента, как мы обоснуемся на новом месте. Если это будет Колорадо, я ничего не имею против. По моим нынешним ощущениям, я бы не возражала и против гор на Луне. Я похожа на потерявшую голову школьницу? Что ж… где еще женщине превратиться в потерявшую голову школьницу, как не в своем дневнике?
Должна добавить, прежде чем закрыть тему Одинокого Рейнджера. Это связано с моим «материнским инстинктом». Он существует? Я думаю, да. Вероятно, это что-то гормональное. В последние недели я была сама не своя, но очень трудно отделить перемены, вызванные беременностью, от перемен, вызванных ужасной бедой, обрушившейся на мир. Однако ЕСТЬ и некое чувство ревности (ревность – неправильное слово, но более точного я подобрать не могу), чувство, будто ты передвинулся ближе к центру Вселенной и должен защищать это место. Потому-то веронал и представляется большей опасностью, чем дурные сны, хотя рациональная часть моего мозга уверена в его безвредности для ребенка… во всяком случае, в таких маленьких дозах. И я предполагаю, что чувство ревности одновременно является частью моей любви к Стью Редману. Я чувствую, что люблю его, как и ем, за двоих.
С другой стороны, пора закругляться. Сон мне необходим, с кошмарами или без. Мы едем через Индиану не так быстро, как рассчитывали, – нас сильно задержала огромная пробка около Элкхарта. Там было много армейских машин. И мертвых солдат. Глен, Сюзан Штерн, Дейна и Стью вооружились до зубов: взяли два десятка винтовок, ручные гранаты и – да, дамы и господа, это правда – реактивный гранатомет. Пока я это пишу, Гарольд и Стью пытаются понять, как этот гранатомет работает. Потому что они заодно прихватили семнадцать или восемнадцать реактивных гранат. Пожалуйста, Господи, сделай так, чтобы они не взорвали себя.
Раз уж речь зашла о Гарольде, я должна сказать тебе, дорогой дневник, что он НИЧЕГО НЕ ПОДОЗРЕВАЕТ (звучит как фраза из старого фильма с Бетти Дэвис). Когда мы присоединимся к матушке Абагейл, полагаю, придется ему все рассказать, потому что прятаться и дальше будет неправильно.
Но сегодня он очень весел и всем доволен, таким я его еще не видела. Он так много улыбался, что я испугалась, а не треснет ли у него лицо. Сам вызвался помочь Стью с этим опасным гранатометом и…
Они возвращаются. Допишу позже.
Фрэнни спала крепко и без сновидений. Они все так спали, за исключением Гарольда Лаудера. Вскоре после полуночи он поднялся и неслышно подошел к тому месту, где лежала Фрэнни, постоял, глядя на нее сверху вниз. Без тени улыбки, хотя улыбался весь день. Иногда ему казалось, что от улыбки его лицо вот-вот треснет и из щели выплеснутся бурлящие мозги. Может, это принесло бы облегчение.
Он стоял, глядя на нее, прислушиваясь к стрекоту ночных цикад. «Сейчас собачьи дни», – думал он. Согласно Вебстеру, период с двадцать пятого июля по двадцать восьмое августа. Называются так потому, что в эти дни чаще всего проявляется собачье бешенство. Он смотрел на Фрэн, которая сладко спала, подложив свитер под голову вместо подушки. Рюкзак лежал рядом.
Но каждой собаке иногда везет, Фрэн.
Гарольд присел, замер, когда хрустнули колени, но никто не шевельнулся. Он расстегнул пряжку клапана, откинул его, развязал веревку, сунул руку внутрь, направив луч фонарика-карандаша в глубины рюкзака. Фрэнни что-то пробормотала во сне, пошевелилась, и Гарольд затаил дыхание. Нашел то, что искал, на самом дне, под тремя чистыми блузками и потрепанным дорожным атласом. Блокнот на металлической спирали. Вытащил его, открыл на первой странице, осветил строки, написанные плотным, но легко читаемым почерком Фрэнни: 6 июля 1990 г. После коротких уговоров мистер Бейтман согласился поехать с нами…
Гарольд захлопнул блокнот и пополз с ним к своему спальнику, вновь чувствуя себя маленьким мальчиком, каким был когда-то, маленьким мальчиком, который мог похвастаться лишь несколькими друзьями (примерно до трех лет он казался милым малышом и лишь потом превратился в толстого урода) и множеством врагов; мальчиком, с которым смирились родители (они все свое время уделяли Эми, начавшей долгий путь по хайвею «Мисс Америка/Атлантик-Сити»); мальчиком, который искал и находил спасение в книгах: это в реальной жизни его не брали играть в бейсбол и всегда старались назначить дежурным по школе, зато в книгах он становился Долговязым Джоном Сильвером, или Тарзаном, или Филипом Кентом… В этих людей он превращался поздно ночью под одеялом, с лучом фонаря, освещающим страницу; его глаза возбужденно сверкали, и он не замечал вони собственных газов. Этот самый мальчик теперь забрался в глубины спальника с дневником Фрэнни и фонариком.
И когда он направил луч на обложку блокнота, здравомыслие на какое-то мгновение вернулось к нему. Голос разума взывал: Гарольд! Остановись! – так громко, что он содрогнулся всем телом. Почти остановился. В тот момент он еще мог остановиться, вернуть дневник туда, откуда взял, позволить им идти своим путем, прежде чем случится что-то ужасное и непоправимое. В тот миг он мог отодвинуть горькое зелье, выплеснуть на землю, наполнить чашу тем, что предназначалось ему в этом мире. Не читай, Гарольд! – молил голос здравомыслия, но, наверное, было уже слишком поздно.
В шестнадцать лет Гарольд отказался от Берроуза, и Стивенсона, и Роберта Говарда ради других фантазий, которые он одновременно любил и ненавидел: ракеты и пираты уступили место девушкам в шелковых прозрачных пижамах, которые опускались перед ним на колени, тогда как он, Гарольд Великий, обнаженным возлежал на троне, готовый наказать их: то ли выпороть кожаным кнутом, то ли высечь тонкой тростью с серебряной ручкой. Через эти фантазии прошли все самые симпатичные девушки старшей школы Оганквита. Эти грезы наяву всякий раз заканчивались жаром в его чреслах и выплеском спермы, что приносило больше душевных страданий, чем удовольствия. Потом он засыпал, и сперма коркой высыхала на его животе. На улице каждого бывает праздник.
И теперь они вернулись, эти горькие фантазии, давние обиды, которые он собирал вокруг себя, как пожелтевшие простыни, старые друзья, которые никогда не умирали, чьи зубы никогда не тупились, чье внимание никогда не рассеивалось.
Гарольд открыл первую страницу, направил луч и начал читать.
За час до рассвета Гарольд вернул дневник в рюкзак Фрэнни и застегнул клапан. Он больше не таился. «Если она проснется, – равнодушно думал Гарольд, – я убью ее и убегу». Куда? На запад. Но он не собирался останавливаться ни в Небраске, ни в Колорадо, ох нет.
Фрэнни не проснулась.
Гарольд вернулся к своему спальнику и с остервенением погонял шкурку. Сон пришел, но неглубокий. Ему снилось, что он умирает на крутом горном склоне среди голых скал и валунов. Высоко в небе, паря в восходящих ночных потоках теплого воздуха, кружили стервятники, дожидаясь, когда смогут поживиться его телом. Не было ни луны, ни звезд…
А потом в темноте раскрылся пугающий красный глаз: коварный, таинственный. Глаз ужасал Гарольда, но при этом не отпускал от себя.
Глаз звал.
Манил на запад, где уже теперь собирались тени в сумеречной пляске смерти.
В тот вечер, под лучами закатного солнца, они встали лагерем к западу от Джольета, штат Иллинойс. Пили пиво, болтали, смеялись. Все чувствовали, что дожди остались в Индиане. Ни от кого не укрылось, что Гарольд весел, как никогда.
– Знаешь, Гарольд, – сказала ему Фрэнни, когда народ начал расползаться от костра, – я впервые вижу тебя в таком хорошем настроении. В чем причина?
Он весело ей подмигнул.
– На улице каждого бывает праздник, Фрэн.
Она улыбнулась ему в некотором недоумении. Но решила, что Гарольд просто в своем репертуаре. Он вечно что-то недоговаривает. Да и какая разница? Главное – наконец-то все пошло на лад.
В ту ночь Гарольд начал вести свой дневник.
Глава 48
Спотыкаясь и покачиваясь, он преодолел длинный подъем; от солнечного жара кипел живот и плавились мозги. Автострада мерцала отраженным теплом. Когда-то он был Дональдом Мервином, теперь – отныне и навсегда – стал Мусорным Баком. И он видел знаменитый город, Семь-в-одном, Сиболу[38].
Сколько он шел на запад? Когда расстался с Малышом? Господь, наверное, знал, а Мусорный Бак – нет. Многие дни. Ночи. Да, он помнил ночи!
Покачиваясь, одетый в лохмотья, он стоял, глядя на Сиболу, город обетованный, город мечты. Запястье, которое он сломал, когда прыгнул через поручень лестницы, убегая от резервуара «Чири ойл», срослось неправильно и напоминало гротескный, обмотанный грязными бинтами ком. Все кости пальцев торчали вверх, превращая кисть в лапу Квазимодо. Левая рука, обожженная от плеча до локтя, медленно заживала. Она больше не воняла и не сочилась гноем, но новая кожа оставалась безволосой и розовой, как у дешевой куклы. Его улыбающееся, безумное лицо обгорело, кожа слезала клочьями, подбородок и щеки заросли щетиной; лицо усеивали царапины и порезы, появившиеся после того, как он перелетел через руль велосипеда, от которого отвалилось переднее колесо. Одет он был в выцветшую синюю рубашку «Джей-си пенни», на которой от подмышек расширялись круги пота, и грязные вельветовые брюки. Рюкзак, еще недавно новый, теперь очень напоминал владельца: одна лямка порвалась, и Мусорник, как мог, завязал ее узлом, отчего рюкзак на спине перекосило, будто ставню на окне дома с привидениями. Он запылился, складки ткани заполнил песок. Кеды, обмотанные веревкой, просили каши, над ними торчали голые, не прикрытые носками лодыжки.