Я не хочу жить в забвении, и мне нужно забвение. Больше, чем когда бы то ни было, мне надо найти силы стать лицом к лицу к Непознаваемому, к Неузнаваемому, иметь силу встретить его, узнать...
* * *
Быстрее навстречу осени, она наступит завтра. Пока еще август, и тепло, слишком тепло, но недостаточно тепло. Замок с огромным парком великолепен. Его великолепие парадоксальным образом вселяет успокоение и печаль, поочередно, и состояние души все время меняется. Парк тревожит, придает уверенности, поднимает дух, подавляет, погружает в грусть, просветляет нас, дает слабый лучик надежды, позволяющей жить, и отрицает ее, восстает, успокаивает, в нас появляются как бы отблеск воспоминания озарения, давнего озарения, возвращающего нам внутренний свет, осветившего нас и отдалившегося... и снова мы окунаемся в гризайль. Великолепие парка и замка взрывает повседневность и позволяет верить в Вечность, в вечное лето. Мы все — соучастники вечности. Но не верим в нее. А парк—как бы доказательство иллюзорности мира, моего мира, моего универсума. Небо снова возвышает нас. Потом странным образом открывает ничтожество, в котором мы пребываем, обнажает контраст с нашим духом, нашей душой. И так попеременно: то яркий свет, обещание счастья, полного, безоблачного, то снова тоска и отчаяние. Я не могу найти равновесия ни в радости, ни в грусти, поочередно навеваемых пейзажем. Я даже не в силах предвидеть свое настроение в ближайший момент. И так будет до самого конца. Так будет до самого конца? Высшее непостоянство знаков!
...Сегодня утром проснулся после прекрасно проведенной ночи (снотворное ли, успокаивающее нас, тому причиной?). Сегодня я проснулся, как давно уже не просыпался, проснулся в радости, в ясном осознании того, что Богом дан нам великолепный мир... Увы, несколько мгновений — и снова тревога... Вернее, не тревога даже, а серая меланхолия. Нет, не тревога, она ужасна, я умираю от нее десять раз на дню, сто раз на дню. Все дальше и дальше праздник, Звезда Жизни. А я снова в состоянии «легкой» тревоги, беспокойства, привычного, знакомого, нормального...
О, все мертвые, агонизирующие, страдающие, все те, кого убивают, насилуют, мучают... пытают на протяжении веков, ацтеки, арабы, евреи, японцы, китайцы, жертвы Французской революции, одной из самых жестоких, и сегодняшние жертвы в Иране, Ираке, Палестину, Ливане, Индии, Южной Америке, Центральной Америке, Ирландии, России, вчерашней и сегодняшней,— всюду, всюду течет кровь из ран, падают головы казненных, замученных, убитых; истерзанные, но все еще живые, не имеющие передышки в страдании, передышки для созерцания мира хотя бы на минуту, на секунду, на четверть секунды... Тысячи, тысячи раздутых тел утопленников, мертвецов, мертвецы, мертвецы... Здесь ад. И вот редкие мгновения, как в это утро, чтобы увидеть частицу неба, частицу красоты, частицу прозрачности мира, мгновение прозрачности, мгновение веры (глупой?) в то, что Небо любит человека; что люди любят друг друга.
Внезапно лучезарность неба, мгновение покоя, нисходящего иногда, уходит, меркнет, божественный свет гаснет в человеческой ночи.
Желудочная колика. И все летит вниз. И этого достаточно, чтобы надежда сошла на нет. Не совсем, не совсем, она еще вернется, я так хочу этого, может быть, через минуту или через год, может быть, для других, не для меня.
Не могу запретить себе верить, наивно и несмотря ни на что, в то, что это короткое, мимолетное мгновение лучезарной радости — подмигивание ангела: «Ждите, ждите, мир и радость придут. И вы будете молоды, глаза ваши будут ясны, волосы светлы, лицо обращено к солнцу, с арфой в руках вы заиграете музыку, не забытую вами или вернувшуюся к вам как самая обычная вещь, в золотой тишине, все, что вам казалось утраченным, вернется к вам. И радость наполнит ваше сердце, вашу душу. Она неистребима...»
Может быть, это — некая «метафизическая тревога»— всего лишь старческое, неустойчивость настроения. И скоро завтрак. На хлеб мне всегда (почти) хватает. Я отдаю себе отчет в этой привилегии. Иногда мне кажется, что ее бросают вам, как «пайку» заключенным.
* * *
С облегчением думаю, что могу писать об этом. Обо всем вышесказанном. Письмо как терапия. Самоанализ, рекомендованный психологом.
* * *
Пишут в слабой надежде передать что-то тем, кто умрет после вас, тем, кто будет жить и умрет после, в будущем, обломки; мы тоже обломки; агонизирующие говорят с обломками, с агонизирующими, но всех в конце концов забудут, и друзей и врагов. Через день- два, через десять или двадцать дней, через век или два.
«Все это нам известно,-—говорят они,— но мы поступаем так...» На самом деле им ничего не известно, в большинстве своем они ничего не знают.
Они воображают, что все, все, что они создают, пишут, изрекают, доказывают, говорят, утверждают, кричат, восклицают, выгравировано в вечности.
Я спросил у Ф.: «Вы хотите, чтобы вас забыли или чтобы о вас помнили?» И он ответил: «Хочу, чтобы помнили». Ж., которому я задаю тот же вопрос, отвечает: «Хочу, чтобы забыли, чтобы не осталось никакого следа, да, никакого следа, не хочу оставлять следов». Румынский поэт Эминеску писал в «Молитве дакийца»: «О, пусть я растворюсь во всеобщей смерти».
Ф. и Ж.— чета наших друзей, они живут вместе. В прекрасном доме, разделенном на две половины, с общей великолепной гостиной. Из их окон и с террасы вид на чудесные церкви города, прелестные дома XVI и XVII веков, реставрированные, в хорошем состоянии. Богатый квартал в центре города. Дома — как игрушки ангела-ребенка. Небесная игра —конструктор.
...Эти раны небытия, эти провалы пустоты, эти складки из ничто, забвение. В мой дом из костей, в от-крытые окна, в зияния врываются ветры, бури небытия, беззвездной ночи, чернота или черная вечность, черная вечность небытия.
* * *
В скобках или без?
Я живу в отчуждении. В отстраненности. Я не живу нормально, в норме. Я живу не в норме. Не понимаю, что значит «норма». Не понимаю. Для меня все странно. За исключением мгновений забвения, забвения самого себя.
Все это не «естественно», не может быть естественно. Все это, весь этот мир, то, что принадлежит мне как мир, не «само собой разумеется».
Как мир, существование могли мне казаться почти все время «естественными, нормальными»?! Только по инерции. Все ненормально. Существование, творчество не могут быть нормальными. Нормально, когда есть привычка к нормальному. Иногда приспосабливаются к тому, к чему нельзя приспособиться. Тогда приспосабливают себя.
П., режиссер моей последней пьесы («Что он с ней сделал? Но что он мог сделать с ней хорошего или плохого?»), говорил мне, что у него тоже есть ощущение, что «все сверхъестественно». Его считали человеком левых взглядов. Но он говорит, что никогда не имел левых взглядов. Люди левых взглядов занимаются политикой, они воображают, что живут в нормальном мире. А П. никогда не говорил, что он левых или правых взглядов. Он, хитрец, не так глуп, чтобы говорить об этом!.. Не то что я!..
(Последняя фраза, замечание означает переход в нормальное, в то, что называется повседневностью, я следую «логике», которая ирреальна. Я перехожу в «нормальное», когда могу отличить естественное от неестественного или сверхъестественного. Когда отмечаю логические ошибки в чьей-нибудь мысли, в мысли человека. Когда ты «реалист», то находишь реальным, естественным всю окружающую нас ирреальность, в которой мы существуем.)
* * *
(Но ведь я говорю с людьми! Что это со мной? Я говорю с людьми, обращаюсь к людям... Не к себе, к своему одиночеству, уединению, внутреннему слуху, не к Небу поверх всего, поверх людей.)
* * *
В тоске мир кажется непроницаемым. Тоска не так невыносима, как тревога, страх. В тоске стена дает трещину или рушится, граница исчезает, ирреальное неотделимо от реальности, и возникает чувство отчуждения. Ирреальность затапливает реальность, захлестывает ее. Отчуждение: раньше отчуждение, мир, утративший свою тяжесть, вызывал нечто вроде эйфории. Ощущение свободы. Внутреннего взлета. Сейчас эта духовная невесомость для меня — нечеловеческая хрупкость всего, ненадежность. В пустоте или заполненности трудно отдать предпочтение тревоге, страху. Страх перед излишком, перед нехваткой, перед месивом грязи или чисто вымощенным миром или страх перед выбоинами?
Говорит, в сумасшедших домах, как их называли раньше, или в психиатрических лечебницах, как их называют теперь (название это, в тысячу раз более тревожащее, искаженное, изощренное в своей лженаучности, так как для безумия нет лекарства... Как излечить от безумия или неврастении? Где граница безумия?), больных, болезнь которых состояла в том, что окружающий мир казался им странным, нереальным, лечили побоями, чтобы они осознали, что реальность существует, что она жесткая, от нее можно получить удар, она—сама твердость. Сумасшедшие могли в безумии думать: она причиняет боль, дерется, но она исчезнет, ее больше не будет. А если не будет, то ее и нет. Уже нет, она уже исчезла. Я вспоминаю один эпизод, омрачивший мое детство: один молодой человек бил кулаками и ногами другого, пожилого, их больше нет, ни того, ни другого, нет здесь, и можно сомневаться, что от них что-то где-нибудь осталось. Может быть, впрочем, остались волны, образы, неосязаемые, неощутимые в пространстве, среди звезд, как волны радио и телевидения, своего рода радио или телевидение? Я много раз спрашивал себя и много раз писал: «Где все то, что прошло, где прошедшее, в каком подвале, на каком необыкновенном складе, сверхмирном, на каком складе небытия или бытия наше прошлое? Переходит ли прошлое, неизвестно как, в настоящее, всегда ли все присутствует в настоящем? Существует ли настоящее всегда, остается ли оно всегда в настоящем? Каким образом,— “о, непонятным, очень непонятным и парадоксальным образом” ».
То, что было... было... было... Я отчаянно бегу за тем, что было, за тем, что было. Было и «никогда боль-ше» не будет? Может быть, в настоящем прошлое активизирует настоящее, превращается в настоящее. Оно существовало бы, как фолианты в библиотеке. Как переснятые на микропленку страницы, чтобы не занимать много места, чтобы можно было читать их через аппарат, через лупу, через микроскоп, микроскоп с сильным увеличителем.