олог, почти неслышный, но это был своего рода язык, крики, понятные, по сути, ассонансы, крик и отчаяние одного человека, Жана, в «Путешествиях к мертвым». Все зрители и слушатели могли понять, если хотели, страдание и грусть моего персонажа, монолог которого состоял исключительно из слогов и криков, звуков в отрыве от слов, тем не менее их можно было перевести и на английский, и на итальянский.
Подобным же образом в «Лысой певице» сквозь абсурд и нонсенс, сквозь словесную неразбериху, несмотря на смех в зале, можно понять драму всякого языка. Я бы даже сказал, что в конце концов язык взрывается среди молчаливого непонимания, взрывает тишину, разбивает ее, чтобы возникнуть заново в ином виде. В виде более ясного языка, который дошел до предела, до края тишины.
Люди понимают друг друга, хотят они этого или нет: голод, жажда, смерть, любовь, ненависть, тревога, страх, алчность, зависть, ревность, любопытство, желание обладания или бегства, потребность в Боге—все это понятно всем. Слова не нужны, они только вносят путаницу, у нас, миллиардов человеческих существ, все похоже. Некоторые хотели бы поверить или заставить поверить других, из политических или тактических соображений, что понимание между людьми невозможно, но они понимают друг друга, как понимают друг друга дети.
Даже те, кто не хочет понимать, могут заставить понять и понимают, что все можно понять. С помощью своих же действий и объяснений по поводу этих действий, которые они хотят довести до всех, поскольку любят наставлять, поучать.
Фасеточные глаза некоторых насекомых (мух, например) отражают мир в самых разных гранях — но это всего лишь различные грани единого Света. Мухи должны это инстинктивно чувствовать (если только насекомые думают, что по-своему вполне возможно, если верить Лейбницу, утверждавшему,что камень—это спящая мысль[196]). Дух проникает во все существа и в каждое существо. Мы все это «один». В минуты эйфории и веры я говорю себе, что, может быть, барьеров нет. Иногда я думаю, что все мы — один в множестве. И что все потенциально передаваемо, что мысль проникает в каждое существо, другой есть я. Я говорю с собой. Другой интегрируется в мою самость.
* * *
Когда все мы одни противостоим другим—это то же, если бы я был против себя самого. Что само по себе и возможно и нормально — ведь мои противоречия побеждают меня, а я побеждаю их. Те же битвы, схватки,
противоречия имеют всеобщий характер. Битвы в мире, между другими людьми в мире,—те же, что и во мне. И наоборот. Микрокосмос отражает макрокосмос. Микрокосмосы тоже отражают макрокосмос. Возможно, возможно.
Говорят как бы в шутку: все во всем, и наоборот. В сущности, это не шутка, не просто остроумное выражение. (Впрочем, не совсем в том смысле, о котором я только что говорил.)
* * *
Снова беспокойство и вечный вопрос: стоит ли «мир» того, чтобы о нем говорить? Нужно ли его рассматривать? Не ошибка ли он? Не об этом ли говорил Валери как об «ошибке в небытии»?
Снова отвращение, еще не совсем тревога, но сомнение, предшествующее ей, пока я могу в какой-то мере защититься от нее письмом. Не является ли мир небытием, цветом небытия, не пуст ли он? Не потому ли многие поэты, философы, мистики объявили его «великой иллюзией»? Но кто же мы сами, философы и я? Кто я? Какова моя роль в этой Иллюзии, если в Иллюзии есть роли, иерархия, ранги? В этом случае они разрушили бы Иллюзию, превратив ее в реальность.
Если все равно, все—ничто, размышляя над этим, вопрошая себя об этом, мы опровергаем равенство, ничто, видимость, иллюзию...
Степени Иллюзии, варианты Иллюзии, варианты в Иллюзии.
* * *
Да, глупо, очень глупо иметь тело (Плотину было стыдно, что у него есть тело). Глупо. Странно иметь тело. Можно было бы сказать, что тело—это другой и оно — не «славное тело». Кроме того, оно отличается от тела, которое у меня было когда-то: теперь мое тело ведет себя по-другому, у него другие привычки, другая реакция в ходьбе, при сидении, когда я хочу прилечь и даже во сне. С ним совсем по-другому надо обращаться, будто раньше у меня было одно тело, а теперь иное. Я должен делать вид, что привык к нему. Но я не
был готов к этому. Часто, слишком часто опираться на трость. А она нужна мне, необходима, мое тело стало намного тяжелее. Однако это не мешает ему при необходимости быть прозрачным.
Я читаю, как раньше, даже с большим интересом, но читаю, говоря себе, что больше нет времени на узнавание, накопление.
* * *
Восхитительный отрывок о памяти и духовном, духовности и необходимости памяти из святого Августина! Жестокий удар, потому что моя собственная па-мять (и, увы, Р.) дает сбои.
Я вспоминаю только что-то вроде «забытых воспоминаний»! Если можно так выразиться. Странно: безликие призраки, дыры в бытии, тени, предметы, которые копошатся и рассыпаются в ночи, но они всегда там, безымянные лица, безликие имена, бесплотные голоса, вздохи, духи? Эхо неизвестно чего, неизвестно кого... Прозрачные лица в овальных рамках. Пустые, в овальных рамках.
* * *
Надежда и отчаяние... Отчаяние, может быть, поглотит надежду, но нет, нет, надежда не допустит этого.
Не правда ли, малышка, милая Родика, сокровище мое, не правда ли, моя защита, моя поддержка, островок, окруженный хаосом небытия? Ты так хрупка, так беззащитна, единственная опора, для нас ты возводишь крепостную стену, спасая от натиска небытия...
Возвращение в Тревогу как возвращение к самому себе...
...Привычная тревога... Наш дом, наши стены... внутренняя тревога против внешней...
* * *
Будем живыми, будем жить в мгновении, как жили десять, двадцать, пятьдесят, шестьдесят лет назад. С тех пор мгновение не стало ни короче, ни длиннее.
Как верно сказано о Лa Палисе[197]: «Еще за полчаса до
смерти он был жив». И все мы за полчаса или чуть больше, чем за полчаса, до смерти. Мы все прожили такие долгие, такие короткие, такие многочисленные мгновения, бесчисленные мгновения...
* * *
Она читает, лежа рядом со мной. Покойно. Моя любовь не ирреальна, любовь вообще не ирреальна. Жизнь любви — неопровержимая реальность. Теперь я уверен, что любовь неопровержима вечно.
* * *
День за днем, де ази пе майне (я говорю с людьми, ну да, с людьми, хорошо ли, плохо ли, я говорю хорошо или плохо с людьми). Не с Богом, а с полной надежд толпой, с отчаявшимися людьми. Я вступаю в диалог, даже если мне не отвечают. Здесь, внизу, я все время говорю с людьми, даже если они меня не слышат, даже если не слышат, мои монологи являются диалогами. Я подмигиваю им. Мои слова не летучий дымок, поднимающийся выше горных вершин, к небесным высотам, нет, они внизу, в тумане. Я испускаю что-то вроде пара, увеличивая загрязнение среды. Мои слова адресованы людям, ныне живущему человечеству, тем, кто пока здесь. По горизонтали, не по вер гикали... И до сих пор я говорю лишь с ними на языке, который они слушают, который они не хотят слушать, который они не слышат, он чужд им или банален, как их собственный. Этот язык неэффективен. Мы ничему не учимся друг у друга, и тем не менее я продолжаю, и они продолжают тоже. Говорим, говорим! Слова— не слово. Я адресуюсь к ним, а хотел бы говорить с небом, петь. Урчание в животе. Опять я говорил с ними словами, слетающими с губ, а не из глубины души, но только слова, идущие из глубины, глубин, могли бы подняться к небесным высотам. Я живу в невозможности. В густом тумане. Между этажами. Он мог бы услышать меня, если бы это было действительно de profundis[198]. Значит, я еще не совсем отчаявшийся. Надежда рождается только в самом глубоком отчаянии, самом неподдельном.
Я тру глаза, это помогает мне. Тру глаза, мне легче.
Вот уже несколько дней я живу в замке, для чего, для кого эта информация?
...До самого завтрака сегодня утром я спокойно спал; сегодня 11 августа 1986 года. Я спокойно спал, но проснулся радостно. Сегодня, 11 августа 1986 года, я здесь. Небо чистое. Прозрачное. Из окна великолепный вид на сад! Видеть это каждое утро, каждый день! Какая великолепная иллюзия, магическая видимость. Игра пустоты. Или, может быть, не пустоты, а остатков Богочувствования. Остатки Богочувствования. Может быть, Христос здесь, совсем рядом. Не лгу ли я? Кто я—паяц, актер или подлинно я? Комедиант истины, носитель, кто знает? Носитель истины помимо себя, помимо или добровольно и одновременно верящий в нее и не верящий.
* * *
Еще: боязнь быть обманутым, боязнь обманывать самому, верить, не осмеливаясь верить; пишу об этом не для того, чтобы рассказать себе о самом себе или рассказать о себе Богу. Я рассказываю людям. И, значит, верю в их существование. Придаю им значение, хочу я этого или нет. А может быть, и для того, чтобы нанести порядок (?) в своих собственных мыслях, верованиях, впечатлениях, чувствах, мнениях, ощущениях, интуиции или лжеинтуиции, кажущемся, видимом, невидимом. И опять: не лжец ли я, не актер ли?..
...Рассейте густой туман вокруг меня, кричит добрый человек. Разгоните густой туман, он не защищает меня от ударов, и еще ударов, и еще, в густом тумане. Я слишком много говорю. Слишком много риторики. Где истинный путь? Где ложь? Все смешано и моем мозгу, в моем сердце. Сад перед окном так прекрасен, что я падаю на колени. Кто мог придумать такую симметрию, такую гармонию? Созерцаю с радостью в сердце. Или думаю, что созерцаю. Думаю или думаю, что думаю. Верю ли я, что я верю? Важна уже возможность верить, что верится.
* * *
И все-таки я говорю себе: я знаю, зачем пишу; кроме прочих, и для себя, чтобы убедиться, что могу соединить два слова, две фразы... Если я думаю, если произношу, если к тому же соблюдаю последовательность в непоследовательности. Я пишу также и для себе подобных, хотя знаю, что они не смогут долго помнить то, что прочитали, и исчезнут вместе со своими воспоминаниями.