Противоядия — страница 21 из 39

Из тщеславия.

И чтобы М. Ф. прочитала это, хотя, может быть, это не так интересно и совсем не забавно, не так важно, не слишком ново и совсем-совсем нехорошо. А может быть, и наоборот—кто знает?

Не призыв ли это, неловкий и, может быть, не без задней мысли, к Трансцендентности, непрямой и целомудренный? Серьезно ли это, полусерьезно, несерьезно, серьезно, полусерьезно, несерьезно? Размышляю над тем, насколько уместно это слово, не домогаюсь ли я милости, намеренно, полунамеренно, бессознательно, подсознательно.

* * *

Сегодня я не очень хорошо себя чувствую. Неловкое движение? Оно не проходит без последствий, это неловкое движение. Мало приятного: покалывание в руках, в спине, тяжесть в ногах (сейчас буду разуваться, по-смотрю, не опухли ли ноги), клонит в сон, хотя всего девять часов вечера; я сел писать, чтобы не уснуть, после довольно долгой прогулки в прекрасном парке вдоль берега Луаре. Во время прогулки старался не пользоваться тростью. И эти покалывания: плохое кровообращение? Думаю, так.

Но желание спать прошло. И вот я за столом (красивый письменный стол в стиле не знаю какой эпохи). Я бодр. Я пишу, пишу, ведь я писатель? А что еще делать писателю? Он пишет, писатель пишет. Он родился, чтобы писать. В этом его предназначение. Писателю приятно писать, отчего бы писателю не писать? Никто не мешает писателю писать. В свободной стране писатель пишет, что хочет! Писатель пишет, как может. Писатель, писатель, писатель. Одна девушка написала мне недавно патетическое и страстное письмо, считая меня великим писателем. Что я мог ответить? Она хотела встретиться со мной. Видите ли, в свободной стране писатель не всегда свободен, я не осмелился написать этой «обожательнице». Не осмелился ни пригласить ее, ни написать, ни ответить. В свободной стране писатель не очень-то свободен. Впрочем, что я мог ей сказать, какого ответа, спасительного послания ждала она от меня? Быть полезным. На протяжении десятков лет, на протяжении многих веков я задаю себе вопрос, что я могу сказать полезного тому, кто нуждается в ободрении, если не в состоянии ободрить самого себя.

* * *

Существует Протокол. Нельзя ждать, сидя в кресле или даже на стуле. Существуют неотложные дела, ритуалы. Есть молитвы, Церковь, причастие, исповедь. Столько всяких дел. Помимо духовной потребности, это полезно с моральной, медицинской, гигиенической точки зрения, это занимает ваш ум. Надо немало сделать. И жить с религией. Это хороший, здоровый образ жизни. Духовное здоровье, не предвестие ли оно святости? Все не могут претендовать на святость, я не мученик, я даже не соблюдаю пост, мне скучно много молиться, я не умею молиться. Литература—не средство приближения к Богу, с Ним надо говорить соответствующими, выстраданными словами. Однако путь вам указан. Слова могут быть безмолвными. Говорит сама тишина созерцания. Узкая дорога Благодати размечена. Но я не следую этой дорогой, дорогой, на которой видны следы шагов других людей. Всюду следы. Я не умею, или не хочу, или не могу идти проторенной дорогой. Любые дороги, и проторенные и непроторенные, могут в конце концов привести к Нему. Но я иду без дорог. Я еще на старте. Ну идите же, Месье, идите же наконец, мой друг. Но я спрашиваю себя, люблю ли я Его по-настоящему? Не знаю. Знаю лишь одно: Он необходим мне. Любовь ли это?

Верующие женщины, монахини, присылали мне книги, евангелия и Библию, в которых подчеркивали основные места. Они намечали мне путь, которым следовало идти. Они именовали себя (или верили в это) секретарями Господа Бога, а я не мог верить в то, что они действительно Его секретари, и это их обижало. Они бросили меня на произвол моей несчастной судьбы, должно быть, зачислив в неверующие, и перестали мне писать.

* * *

Маленький ребенок, малыш года с небольшим от роду, сын управляющего замком, которого я видел утром гуляющим перед домом, неожиданно серьезно заболел. После обеда он проснулся в крике, с пеной у рта, в конвульсиях. Его отвезли в больницу и оставили там. Вернувшись из больницы, отец, М. Л., плакал, у матери нервный приступ, у старшей сестры — красные глаза. Позвонили доктору по телефону, он уверяет, что ничего серьезного нет. Диагноз неопасный.

Мать смогла прислуживать нам за ужином, как старым гостям замка, достаточно спокойно.

Увы, на вечерней прогулке мы узнали, что сразу после ужина родителей срочно вызвали в больницу. Бумажные формальности? Боюсь, как бы не было чего посерьезнее. Мы все очень обеспокоены. Какие новости будут утром?

Обычно нам приносят завтрак в постель. До утра мы ничего не узнаем. Отец—добрый, любезный человек, любезный по призванию, а не из профессионального долга. Я тоже тревожусь, но, признаюсь, моя совесть нечиста. Принесут ли нам утром завтрак, да, кофе с молоком, йогурт, круассаны жене, мне—диетический бисквит. Ах! Привычка прочно укоренилась в нас, старых людоедах!.. Мы не избавимся от нее добровольно. Нам надо помочь.

Никто из нас, жалких стариков, не откажется от той малости, которая нам остается в жизни, ради спасения ребенка. Напротив, старики завистливы.

* * *

Сегодня утром я узнал, что ребенок, о котором вчера шла речь, парализован, парализована левая сторона. Но врач думает, что это пройдет. Поясничная пункция дала хороший результат... Сегодня его проверяют под сканирующим микроскопом. Родители снова в больнице. Одиннадцать тридцать утра. Сказали, что у матери были трудные роды, делали кесарево сечение. Надо думать, трудные роды и стали причиной серьезной болезни ребенка.

* * *

Хорошая погода. Солнечно. Огромное солнце занимает все небо. Сегодня утром я проснулся с тревожным вопросом: не падаем ли мы с Родикой стремительно вниз, не теряем ли мы постепенно голову? Постепенно, потихоньку. Внезапных крушений не бывает.

С 1 марта 1985 года у нас другая, новая жизнь: прошло полтора года. Мы дважды съездили в Венецию, потом на международные совещания в Рим и Милан. Мы ездили в Чикаго для получения американской премии, затем в мае прошлого года в Нью-Йорк, где я читал свои произведения. Мы неоднократно бывали в Швейцарии, в Берне, на международном совещании в защиту прав человека, на котором я много выступал; в Сен-Галле я без конца рисовал, была выставка моих гуашей, из них продано шесть и, помимо них, шестьдесят одна литография, бурная деятельность! Сколько времени потеряно, сколько времени, наверстаю ли я это? Раньше мы были в Саарбрюке, там я говорил, объяснял, защищался; были интервью, на которые я ответил по радио и по телевидению; кроме того, меня спрашивали об искусстве и политике. Моя фотография в полный рост появилась в немецких газетах. Забыл, еще не прошло и года со времени моей «блистательной» дискуссии с Фридрихом Дюрренматтом в Мюнхене. Я выступал на книжной ярмарке во Франкфурте, представляя прошлым летом свои почти полные сочинения на немецком языке. Говорил, говорил. Хорошо говорил. Хромал, хромал, но говорил, язык не спотыкался, память тоже и «ум». Жалею, что в Саарбрюке не использовал возможность высказаться перед студентами: пришлось отменить встречу из-за моего тревожного состояния. Неплохая деятельность для «ослабленного». Я хочу все время доказать себе, жене, другим людям, дочери, что я по-прежнему жив.

* * *


Самые разные идеи и чувства толкутся в моем мозгу, торопясь прорваться к дверям выражения. Бедная правая рука с трудом поспевает за ними, она ус-тает.

* * *

Малышу немного лучше, по словам родителей, которые получают вести из больницы. У него были судороги с эпилептическими осложнениями, и все равно нам говорят, что ему лучше (?). Родители слегка приободрились. Ребенок спеленут в кровати, ему нельзя двигаться. Все ищут причину болезни. Вирус? Анализы за анализами.

* * *

Я пал жертвой, да, жертвой умышленной дезинформации. У меня столько врагов. Критик П. М. сказал мне по телефону, что всему виной политика. Причина в том, что много лет я пишу в «Фигаро» (не только, но в основном в «Фигаро») антикоммунистические статьи. Многие из них вошли в книги «Противоядия» и «Речь о человеке» (в этих двух книгах есть к тому же «реакционные» эссе, опубликованные первоначально в НРФ, типа «Зачем я пишу»). Милан Кундера[199] написал в мою защиту дружеское и теплое письмо[200]: он сказал, что с тех пор, как приехал во Францию, на протяжении уже нескольких лет он слышит только злопыхательство обо мне. Вот несколько фактов, чтобы не создалось впечатления, что у меня мания преследования.

Некий Лардро, человек умственного труда, еще молодой, но не надолго, в прошлом сталинист, потом маоист, теперь антикоммунист и антимаоист, говорил мне, что я не имел права быть «антикоммунистом» до разоблачений, сделанных Солженицыным, а если я все- таки был им, то из корыстных побуждений. Но ведь были и другие свидетели, назову наугад: Суварин[201], Жид, Кравченко (убитый в США сталинистами), Кёстлер (оклеветанный, ошельмованный, Сартр и другие назвали его сволочью и предателем), Панаит Истрати—и сколько еще, тысячи безымянных свидетелей, которых не захотели слушать... Нельзя было быть антикоммунистом, пока «молодые» философы оставались коммунистами, надо было быть вместе с ними сталинистом, маоистом, а сейчас, вслед за ними, сказать, что ошибался: только они—источник истины.

Они сердиты на меня за то, что я знал, видел, хотел знать прежде их. Я не имел права их опережать. Я был леваком и анархистом до тридцати пяти лет, пока не узнал, пока мне не сказали, не доказали, пока я не поверил... Но они тщеславно хотят быть первыми, самыми проницательными. Несколько лет назад Сартр говорил, что марксизм —последнее слово философии, самое совершенное и определенное учение. Как только в книжных магазинах появились книги новых философов, он публично заявил, что два года назад «они с Симоной перестали быть марксистами». Коварный Сартр не опозд