го и ничего интересного. Но рисковать все же нужно. И пусть будет хуже для меня, пусть будет хуже для вас.
А писать меня заставляют самые противоречивые либо взаимно дополняющие друг друга побуждения: гордость, воля к власти, ненависть, жажда искупления, любовь, тоска, ностальгия, смятение, доверчивость, недоверчивость, уверенность в том, что я утверждаю, неуверенность, горячее желание просветиться, желание просвещать, желание поразвлечься (однако если ставишь себе целью поразвлечься, то откуда же эти муки, эта непреодолимая усталость, когда я работаю), смирение. Мне кажется, что все это содержится и хорошо видно в самих литературных произведениях и что они сами говорят лучше, чем это мог бы сделать автор.
Может быть, нужно было бы замолчать? Но здесь мы бы затронули другую проблему: нужно или не нужно действовать, нужно или не нужно жить, нужно ли что-то делать, потому что, как нам всем хорошо известно, писать — это тоже действовать.
Является ли мой голос голосом одиночки? То, что я изобретаю или думаю изобрести, все, что я описываю, то, что я открываю или думаю открыть, является ли это произвольным? Нуждаются ли во мне? Нуждаются ли в моих творениях? Нуждаются ли в ком-нибудь? Нужен ли я или же я себя навязываю? И если так, то по какому праву? Кто-либо другой мог бы быть на моем месте или нет? Автора, естественно, объясняют, судят, принимают, отвергают; естественно, что он является инструментом в концерте и что есть некий концерт. С ним считаются. Даже если только затем, чтобы отвергнуть его. Ведь нельзя же отвергнуть то, что не существует. Автор говорит себе: я, таким образом, нахожусь вместе с другими; если я нахожусь вместе с другими, то это значит, что я тоже являюсь другими, что другие говорят моим голосом, что я в большей степени являюсь другими, чем самим собой. Но что значит быть самим собой? Являюсь ли я всего лишь перекрестком, точкой пересечения, где соединяются и сталкиваются различные силы? Или же я являюсь существом уникальным и именно поэтому удивляю других людей и это заставляет меня объективно констатировать, что я вызываю интерес? Может быть, и то, и другое? Но и это тоже другой вопрос. Что значит быть самим собой? Быть самим собой — это нечто абсолютное или относительное? Это «я» (которое думает, конечно), это я... я не могу его определить; эта моя мысль, может быть, является мыслью, продиктованной мне другими. Являемся ли мы, каждый из нас, взаимозамещаемыми или незаменимыми? Будь то один или другой либо один и другой, вроде бы этого уже достаточно для того, чтобы оправдать присутствие автора и его попытки что-нибудь сказать или попробовать сказать. Эта мысль помогает преодолеть смущение, которое может возникнуть у автора от самого факта его присутствия: если писать, действовать—это проявление гордыни, то нежелание писать, действовать, делать что- либо— это, может быть, тоже проявление гордыни.
Прежде всего я должен признать, что лично мне ни теология, ни философия не объяснили, почему я существую. Они также не убедили меня и в том, нужно ли что-нибудь делать с этим существованием и нужно ли или можно ли искать в нем смысл. Я не чувствую себя полностью принадлежащим этому миру. Я не знаю, кому должен принадлежать мир, и тем не менее я и сам не продамся и мир тоже никому не продам. Если же я все- таки чувствую себя немного принадлежащим к этому миру, то это всего лишь потому, что, существуя, привык к этому существованию. Хотя у меня скорее все- таки такое ощущение, что я прибыл откуда-то из другого мира. Если бы я знал, что это за иной мир, все было бы намного лучше. Я не вижу ответа на этот вопрос. Уже сам факт, что в тебе живет какая-то необъяснимая ностальгия, можно расценивать как своеобразное доказательство существования иного мира. Этот иной мир может оказаться нашим миром, который я никак не могу найти; быть может, то, что я ищу, находится не здесь. Некоторые ответили либо решили, что смогли ответить и дать ответ на вопрос. Я счастлив за них и поздравляю их с этим. Таким образом, я просто констатирую, что я нахожусь здесь, что это «я» с трудом поддается определению, и лишь для того, чтобы поделиться своим удивлением и своей ностальгией. Здесь следует кое-что уточнить. Когда я прогуливаюсь по улицам Парижа, блуждаю там и сям, я ношу с собой
свое удивление и свою ностальгию. Иногда мне кажется, что у меня нет ориентиров, а иногда — что они у меня есть. Они кажутся мне неустойчивыми, изменяющимися и в конце концов исчезают. Вы, очевидно, уже заметили, что я пребываю внутри противоречия. Может быть, потому, что я не смог разобраться в этом противоречии или противоречиях? Или потому, что в нас присутствует несколько противоречащих друг другу уровней сознания? И в этом случае тоже я думаю, что верно и то и другое. Время от времени я верю в то, что я верю, думаю, что я думаю; я принимаю решения, выбираю, борюсь и когда делаю это, то делаю с горячностью и упрямством. Но во мне всегда присутствует голос, который говорит мне, что этот выбор, этот пыл, эти утверждения не имеют под собой твердой почвы, что мне следует от них отказаться. Я недостаточно мудр для того, чтобы установить взаимосвязь моих действий с глубокой внутренней неуверенностью. Отчего так все происходит? Эти вопросы, оставшись наедине с собой, задают себе все люди. А писатель в этом смятении пишет. Это второй пункт, который мне хотелось уточнить. Так читатель и понял.
Я хотел бы также уточнить, что я не являюсь ни скептиком, ни противником скептицизма. Я не обсуждаю проблему необходимости и ценности выбора. Может быть, люди скажут, что эта глубинная неуверенность исторически объясняется принадлежностью к тому или иному классу, тем, что мое поведение определяется либо не определяется различными противоречивыми тенденциями и традициями, которые могут или не могут объясняться исторически или диалектически, и т. д. Я повторяю, что есть такие моменты, когда я выбираю, принимаю решение или же мне только кажется, что я выбираю или принимаю решение. Я пытаюсь здесь просто изложить то, что скрыто где-то в глубинах моего сознания; я показываю и выставляю напоказ самого себя. Я поддаюсь импульсам, или, точнее, сопротивляюсь импульсам, исходящим от других. Я имею обыкновение, как все или как большинство, сопротивляться тому, что мне предлагают, тому, в чем меня пытаются убедить. Я вижу в утверждениях других то, что в них есть отрицательного либо ложного. По какому праву могу я судить, ложно то или иное утверждение или нет? Стало быть, я выбираю, утверждаю
или отрицаю те или иные мелочи, наполняющие нашу жизнь. Я утверждаю, что не люблю черный цвет и что предпочитаю ему голубой. Можно было бы найти причины, по которым я предпочитаю одно другому. Это была бы долгая работа. Я предпочитаю также Бальзака Эжену Сю[2], а Шекспира предпочитаю Жоржу Фейдо[3]. Значит, у меня есть определенные критерии. Это литературные критерии. В общих чертах, если я предпочитаю Шекспира Фейдо, это означает, что мир Шекспира кажется мне более просторным, более сложным, более универсально-человечным, более глубоким, более истинным, чем мир Фейдо. Однако что же такое я открываю для себя в Шекспире, что идет дальше Фейдо? Просто-напросто тот шум и ту ярость, тот более широкий круг вопросов, которых я не обнаруживаю у французского водевилиста. У Фейдо я не нахожу ни моего хаоса, ни моего смятения. У Шекспира я нахожу не ответы, а вопросы и события, а также кое-какие констатации фактов, кое-какие очевидные истины. Отнюдь не окончательные решения. Я могу, таким образом, сказать, что спрашивать себя, не отвечая, правильнее, чем не задавать себе вопросы. Я также обнаруживаю в книгах, которые мне приходится читать, что ответы никогда вполне не отвечают на вопросы, что все проблемы только кажутся разрешенными. Все догматы временны. Они не только кажутся мне временными; у меня такое ощущение, что они представляют собой всего лишь систему гипотез, предположений, способов видения, умозаключений, которые могут быть заменены другими идеологиями или иными способами видения. Каждый объясняет себе происходящее, как может. Любая идеология с ее налетом самовнушения подтверждается фактами, хотя при этом любая идеология может доказать, что идеология, находящаяся к ней в оппозиции, опровергается фактами. Каждый должен сочинять лично для себя свое собственное небольшое «Рассуждение о методе»[4]. Как же это утомительно. Я существую, но что это такое, это «я»? Трудно сказать, говорим мы. Это условность. По крайней мере это менее неопределенно, чем «мы».
Однако существует же на свете и нечто определенное. Существуют разные вещи. Эти вещи можно использовать, можно с их помощью сделать нечто иное. Можно работать, делать, писать. Я могу что-то делать, могу писать. Здания строятся. Машины перевозят нас и т д. Это все, что я знаю более или менее точно. Эти вещи можно пересчитать по пальцам. Говоря проще, можно перемещаться, оставаться на месте, управлять предметами. Я знаю также, что все то, что существует делается, все то, что нам кажется существующим и делающимся, существовало не всегда, что то, что делается, будет разрушено. Вот это сливовое дерево не является вишневым деревом. Но можно ли сказать с уверенностью, не станет ли оно таковым в результате хитроумных прививок. И вот эта слива превратится в один прекрасный день в бывшую сливу—в ничто. Прежде чем, быть может, стать всем: ведь мы не можем окончательно отбрасывать мысль о перевоплощениях. И когда эта слива больше не будет существовать, никто не сможет мне гарантировать, что она существовала У меня есть позывы, есть желания, и мне неведомы первопричины этих желаний и позывов: у меня
складывается ощущение, что, поднимись мы к их истокам, достигни мы понимания—что вовсе не исключено, - их «как» и их «почему», все эти желания, импульсы, позывы, опасения, любовь, ненависть взяли бы и исчезли. У меня такое ощущение, что причин существования нет вообще ни у чего и что нами движет некая необъяснимая сила. Причин существования нет ни у чего. Все в своей основе спорно, хотя внешне (наружная, гак сказать, «облицовка») все — факты, предметы - бесспорно. И для меня это бесспорное не имеет первопричин своего существования либо несуществовании.