Скоро снова поставят мою пьесу «Амедей, или Как от него избавиться», и меня мучают угрызения совести, ибо у меня показано, как страдает Мадлен; она же бессменно на посту; моя героиня сварлива. Я боюсь, как бы не подумали, что речь идет также о Р.
Амедею (можно подумать, что это я...) удается ускользнуть. Она же остается верной своему долгу, своей привязанности, преданности, своей повседневной жертвенности.
О, моя Роди, жена моя, очаровательная мадемуазель Буриляну, я женился на тебе, но не смог сделать тебя счастливой. Я плохо поступал с тобой, обманывал, частенько оскорблял в ссоре, в ярости, в нервных срывах. Да, да, увы! Мне стыдно перед дочерью, перед самим собой, перед Господом.
Помоги мне, Господи, помоги суметь, захотеть, смочь достойно прожить старость.
Господи Иисусе, подари ей хоть немного удовольствия, немного радости, Господи Боже мой, я сделал ей столько дурного, столько дурного! Я прошу прощения у Тебя, у нее. И у дочери.
Я сейчас в мастерской, перед мольбертом, она занимается своими делами, нашими делами. Моя работа роскошь, ее — каждодневное ярмо, в которое она впряглась с грустной безмятежностью.
Она благородное существо.
Пусть Господь простит меня, ибо сам я не могу себе простить.
* * *
Я прочел последние строки: нет, я вовсе не величайший в мире преступник. Большинство людей сделали, возможно, больше зла себе подобным, чем я. Есть еще гораздо более злокозненные люди.
* * *
Я так стар, так стар!.. Невероятно. Смешно. Артроз, хромота, плохой кишечник, геморрой, считанные зубы во рту. Я плохо слышу, застарелый конъюнктивит глаз. И депрессия.
Память—слабая.
У Родики ревматизм, зуд по всему телу.
Классическая ситуация, настолько классическая, что мне хочется смеяться, смеяться и смеяться! Это лучше всего: смеяться... от страха, что охватит страх.
* * *
Увы, я не той закалки, как те люди, которые в концлагере или накануне казни, расстрела, агонизируя, обращаются к Богу, молясь Ему (и перебирая четки),— нет, я из тех, кто способен лишь вопить, не в силах сдержать ужаса.
* * *
Взгляните, взгляните же на эти великолепные окорока, колбасы и сосиски, роскошные груши, сочные, аппетитные дыни, на все эти бифштексы, лососей и мерланов, которых сейчас зажарят, на багровые помидоры, умопомрачительную клубнику рядышком с вишнями и бараньими ножками, на пиво, бордоские и бургундские вина, бесчисленные сорта шампанского, на все это неописуемое объедение, которое так хочется смаковать, грызть, пить, поглощать... А ведь все это неминуемо превратится в фекалии, понос, мочу! Сверху — рынок, внизу—зловонные трубы. Гниль, отбросы, не-чистоты, в которые превращаются цветы, чтобы перегнить и сделаться пылью.
Предметы наших помыслов, наших желаний, цель состязания — все это сплошная гниль. Знаем? Нет, не знаем, не думаем об этом при виде аппетитных блюд и невиданных гарниров, предлагаемых нам, которые мы поедаем глазами, прежде чем усладить язык, желудок, ноющие от вожделения кишки.
Все- дерьмо; так говорил врачу-психоаналитику его пациент, которого врач хотел вылечить, чтобы он больше ничего не чувствовал, чтобы забыл о нечистотах, хотя болен был не пациент, а сам врач.
Любой ребенок (взрослый — существо более привычное) размышляет о том, что испражняются его родители, учителя, друзья родителей, испражняются каждый день; если же это происходит не каждый день, то, что еще хуже,—это страшный, ужасный, безумный запор; что испражнялись святые; что сам Иисус Христос...
* * *
На дворе октябрь. Льет дождь. Холодно.
В прошлое воскресенье я заказал заупокойною мессу по своей матери и всем близким.
* * *
Теперь я чувствую себя менее виноватым перед ними.
* * *
С бесконечной грустью я смотрю на жену и говорю ей: «Мы когда-то были молодыми». Но она, сияя улыбкой, отвечает мне: «Да, мы были молодыми». Не сожалея, как я.
А ведь в молодости я не всегда был счастлив. Зато я познал счастье и взрослым человеком, и почти стари-ком; но сколько тревоги примешивалось к моему счастью!
Увы, увы, не перестаю я повторять самому себе. Мне так хочется снова увидеть Элиаде, Мирчу Элиаде, которого я больше не увижу,— увы...
* * *
Каждый вечер, когда я отхожу ко сну, меня охватывает безумная надежда, что следующим утром мне еще суждено позавтракать.
* * *
В театре снова ставят мою пьесу «Амедей». Зрителей немного. Я больше не нравлюсь?
Когда телефонистка спрашивает у меня мою фамилию, я произношу ее очень четко. Хуже всего, когда она просит назвать ее по буквам.
Раньше, еще не так давно, даже совсем недавно, всего два года назад, телефонистка говорила: «Как писатель?» «Да»,—отвечал я, а иногда даже: «Да, это я».
* * *
Выходит, смерть—это гак серьезно, так плохо?
А все вы, все вы, смеющиеся, жестикулирующие, вам тоже остается недолго, тоже, вам тоже...
Помолодеть перед Вечностью.
Помолодеть в Вечности.
Роди, малышка, жена моя, я люблю тебя.
* * *
Наше существование столь низко, столь дурно, каким может быть только плод неудачи.
* * *
Неужели Жан Д. все еще пребывает в обновленном состоянии духа? Он еще более либерален. Из страха перед «левыми», с которыми он распрощался, он того и гляди примкнет к ним снова.
Сегодня он не ответил на мой звонок: он «на заседании».
Секретарша сказала мне: «Позвоните ему завтра часа в три».
Будет ли он на месте? Все еще? Не одернули ли его на полуслове?
Атеисты не свободны.
Атеисты (а так ли их на самом деле много? Большинство — атеисты только наполовину) и полуатеисты сталкиваются с трудностями. Дьявол отдает им приказы через одержимых; он умеет намылить им шею.
К Богу немыслимо обращение «шеф». Или «дуче». Он оскорбится.
* * *
24.Х.86
Если бы я совершил хоть что-нибудь, чем можно было гордиться. Хоть одно дело, которое было бы угодно Богу.
Если бы подарил хоть немного счастья своей матери, жене, дочери, отцу. Анке, матери жены.
Если бы совершил хоть что-нибудь одухотворенное.
О, если бы хоть раз за всю свою долгую бесполезную жизнь понравиться Богу, ведь я посвятил ее только собственной славе.
* * *
Снова афиша моей несчастной пьесы. Я позабыл о Боге, Святости, Зле, реальном в ирреальном. Да поможет мне Бог, чтобы я смог дольше, внимательнее читать. Чтобы я был прилежен.
* * *
Возможно, это ведомо Господу. Но не мне. Возможно, хоть чем-то из написанного мною я хоть кому-то помог, хоть как-то потрафил Ему?
* * *
Быть может, в моих вещах есть молитвенные моменты, пусть неосознанные, моменты одухотворения, а не одна гниль.
* * *
Прежде всего — Ужас. Долгий, непрекращающийся испуг. Страх, тревога, что реальность нереальна, что Реальность — это что-то совсем другое. Что она не здесь. Что я погружен в нереальное. Я погружен в ужас, я все еще в Ужасе.
Потом придет Надежда. Затем, вместе с нею — доверие. Если бы у меня было хоть немного доверия.
Не пишу вот уже несколько дней; иными словами, не молюсь. Писать—это мой способ молиться. Хорош ли он? Плох? Эффективен ли?
Господи, вознагради мою дочь за то, что она посвящает себя нам (а может, она жертвует собой ради нас?), пусть это зачтется ей на небесах, а еще здесь, на земле, сейчас.
* * *
Увлечен обманчивыми успехами. Успешно играются одновременно два спектакля (если это не кратко-временная вспышка). Отлично изданный альбом «Синьятюр»: мой текст и гуаши. Вояж в Бельгию, скорее ради тщеславия (но публики много: 800 зрителей в зале на 600, многие стоят, сидят на полу — но не все согласны).
Вернулся к литературе.
Перспективы новых поездок.
Я теряюсь, теряюсь в мире.
Любил ли я? Спас ли хотя бы кого-нибудь? (Возможно, Ирину Р., которую я вытащил из Гулага, обратившись к бельгийской королеве Фабиоле по случаю Биеннале.) Этого недостаточно.
Мои страхи, мои опасения, мой пот, моя большая и малая зависть.
Слишком долго рассказывать.
Немного, милосердия к этой старушке, старой знакомой (говорю о конкретных событиях), и всем было бы куда лучше. Ах, эта старушка. Она ищет пристанища, убежища от одиночества. Но она сделала бы все, чтобы одиночество ощутили мы.
И ведь все это—ложная действительность, обман, фантазмы нереального или реального, но хрупкого, такого хрупкого.
О, где взять силы для молитвы? Я не способен, не могу выносить жертвенности.
И я хочу еще писать. Только бы хватило времени. Хватило времени... чтобы хотя бы закончить начатое. Боюсь, времени не хватит—голова недолго будет оставаться ясной.
Страх. Страх. Тревоги.
Мне ведом один лишь ужас.
О, голубые небеса Надежды! Прорвитесь же сквозь этот невыносимо плотный туман! Лишь бы не умереть, не сказав необходимого. Я понял, в чем польза писания для людей: надо убеждать их, чтобы не тратили време-ни даром, чтобы не превращались наподобие меня в последние мгновения жизни в школяров, не выучивших урок, в школяров, не умеющих молиться, размышлять, созерцать, любить.
* * *
Когда я пишу, то руководствуюсь, в частности (или в особенности?), надеждой, что мое поражение, мои от-чаяние и растерянность тронут Создателя.
Для Него нет невозможного: Он еще может вознести меня, всех нас к Себе.
Пусть моя жена, моя дочь узнают, что я — негодный пример, которому не надо следовать, а надо «совершенствовать» его.
Но М.Ф. и не повторяет, кажется, всего моего маршрута. Тем больше я могу возлагать на нее надежд; Р. пребывает в чудесном неведении.
* * *
Когда я наговариваю на диктофон то немногое, что написал, то не могу уже написать ничего другого, не могу продолжать, двигаться дальше. Я вынужден останавливаться. Останавливаются мои размышления (только способен ли я в действительности размышлять?) или скорее моя бледная, ущербная, далекая от совершенства мольба.